Солдатские сказы — страница 18 из 27

аем и даже существование ее подозревать в наш изжажданный час не хотим.

И вот тут-то, на перво-последней ступенечке загса, и приобретает мужская влюбленная единица… кота в мешке приобретает.

Костя тоже себе приобрел. Да такого, что деревенские стратеги, сваха, кума плюсом ворожея, до сих пор утверждают, что не иначе как через тещу сделался он Египтянином.

Выпахивал он на поле картошку, а пятиклассники со своею учительницей собирали ее в бурты.

Имя учительницы расслышал.

Ребятишки-то беспрестанно: «Елена Васильевна! Елена Васильевна!»

«Ленушка, значит» — лицо ее рассмотрел.

И она потянулась. Солярка заблагоухала, мазут не вспуганул, даже повседневная грядь под механизаторскими ногтями ничуть не смутила.

Все искупила тихая, застенчивая Костенькина улыбка.

Дедушка первый схватился, что надо бы сватью на свадьбу затребовать.

Малопонятное получили от сватьи письмо:

«…коноплю и сурепку в последнее время колхозы повывели, зерна в стране недостаточно, и полевой жаворонок Карузо стал сбиваться и делать в распевных коленах помарки. Зато дрозд Балакирев на одних сухарях да рябине такой росчерк в финале обрел — душа пламенеет и воскрыляется».

Внизу шла приписка: «Приехать не могу. Погублю птиц».

Ленушка кратенько пояснила «птичью» эту зависимость: редкие и ценнейшие экземпляры у матери. Чуть ли не каждый певучий самец композиторским именем назван. Скворец Алабердыев, чижик Френкелев… Иностранцы есть. Косте-то всякая эта подробность — без смысла. Ослепши, оглохнувши ходит… Мозолей от счастья не чувствует. А деду, на здравый-то ум, невнятно и подозрительно сделалось:

— Птицыолог какая-то, — отозвался о теще. — Единственная дочь замуж рыскует, а у нее от дрозда душа иссякает. Не в шароварах ли он, тот дрозд, щеглует?..

Вот так и не стало холостяка Константинушки Гуселетова. Дом у деда просторный, свету в нем — с трех сторон горизонта. Да еще Ленушка! Наконец-то искренним русских духом запахло здесь. Полы чистые, занавески на окнах, половички появились, сапоги мужики начали в сенцах снимать. Что ни говори — бобыли жили. Самой-то живоструечки — рук, да глаза, да женской песенки- и недоставало жилью ихнему.

Начал Лука Северьянович приучать молодую невестку корову доить. Ленушка — с превеликим усердием. Даром что, кроме маминых певчих птиц, ни за кем не ухаживала. «Синенький скромный платочек» приспособилась под коровой петь. Корова разнежится, осоловеет, вымя расслабит, уши повянут, глаза истомленные сделаются — хоть поцелуй ее в эту минуту.

«А я, страмец, неудобьсказуемым на коровенку, страмец», — любуется этой умильной картиной Лука Северьянович.

На летних каникулах поехала Ленушка собирать свою маму в Сибирь. Сама-то она, невестушка, по институтскому распределению здесь оказалась. Думалось — временно, а тут Костенька. Надо и мать к костру.

— Синенький скромный плато-о-о… Стой! В рога и копыта… — мучается в пригоне с коровой Лука Северьянович. — Привыкла под «лазаря». Я тебе не Сульженко!

Приходит однажды с удоем и, не процедив молока, не распутав цветастого Ленушкиного передника, затеивает такой разговор:

— Робею я, Костенькин. Как запредчуйствую, что вот-вот птицыолог у нас на пороге предстанет, как запредчуйствую — в животе захолонет. На шпиена груддю пойду, а тут пятый угол высматриваю.

— Наладится, дед! — бодрит его Костя. — Никто нас не съест!

— А Балакирь с Алабердыем? Ошшебечут на прах! Найдут, в каком боке печенка. Пустяковое и просмешливое, саркыстичецкое это занятие — птички-синички… Притчу в дом завезем, шутовство.

— На-ла-адитсяТ

Наступил безысходный тот трепетный день. Костя по телеграмме на станцию выехал, букетик цветов в школьном саду для встречи настриг, а Лука Северьянович как взобрался с утра на сеновал, как залег на душистую кладенку свежего сенца-подлесовничка, как затеял зевать — аж взвывает по-песьему, тоненько, аж ускулья в шарнирах хрустят.

После полудня дохнула у его родового крыльца синим дымом машина и возникнула из шоферской кабины высокая статная женщина с вольнодумным каким-то пером на соломенной шляпке.

— Ничо — фельфебель! — подлизнул пересохшие губы Лука Северьянович.

Чемоданов и узлов была самая малость, зато клеток со птицами…

— Пять… Шесть… — подсчитывал проволочные обустройства замаскированный домохозяин. — По трудодню на клюв?.. При нынешнем трудодне…

Из-под крыльца, из засады, вызвездила на беспечных пичуг душегубские очи свои троешерстная кошка Ма- нефа.

— Кончился твой суверьнитет, — посочувствовал кошке Лука Северьянович.

И началась в его доме веселая, звонкая жизнь.

На исходе же первого дня разыграл, распотешил Балакирев-дрозд местного участкового милиционера Митрия Козляева. Завидел за окном промелькнувшую его форму с околышем да как выдаст-повыдаст заполошную милицейскую трель свистка. Ровно на пятах у преступника он наседает, ровно весь остальной гарнизон на подмогу созывает.

Ворвался Козляев в неприбранный дом — лицом бел, пистолетко на взводе.

— Кто свистел?! — детективным взглядом обвел всех.

— Не вы первый, не вы первый, — заулыбалась навстречу ему приезжая гостьюшка. — Присядьте, пожалуйста, я вам кратенько объясню…

— Кто свистел, я вас спрашиваю?! — не колебнулся Козляев. — Откуда сигнал подавался?

— Он свистел, — указала сватьюшка на Балакирева.

— То ись — как? — помутился Козляев. — А свисток он где взял?

— Он не в свисток свистел, а талантом, имитация птичья… Понимаете?

Тут Балакирев зобнул воздуху да как даст опять эту классику.

— Де… Держите меня четверо! — поместился на табуретку Козляев. — Позвольте опомниться… За обнаженное оружие прошу извинения. Вот насекомый! — восхитился сраженный Балакиревым Козляев.

— Не вы первый впросак угадали, — опять улыбается Костина тещенька. — Прежний его владелец, — указывает на Балакирева, — напротив почти пешеходной дорожки жил. Постоянно там милиционеры дежурили. Беспрерывно свистки, задержания. А дрозды — они переимчивые, подражательные. Освоил вот, как изволили слышать, ваше коленце. Через это он мне и продан был. К прежнему-то владельцу и соседи двери выламывали, и милиция тоже врывалась. За бесценок избавился.

— И ворвешься! — подтвердил Козляев, с нескрываемым дружелюбием разглядывавший Балакирева. — У нас, в сельской местности, свистеть не принято. Руки обычным приемом заверну — весь и свисток.

Внедолге вынужден был Лука Северьянович курочек овдовить. Петух проголосный был, жизнелюбец. Орет по любой погоде.

Первым Алабердыев-скворец довольно явственно петушиную втору вымучил. За ним дрозд поперхнулся. Вроде осень бы, не певучее время, а у них потягота.

Софья Игнатьевна и голову мокрым полотенцем стянула.

— Неможется? — участливо спросил Лука Северьянович.

— Этот петух — семикаторжный!..

Пришлось зарубить.

Манефа, бедненькая, столько пинков опознала, что у нее даже на дикую пташку рефлекс начал в лапы вступать. От жуланчика опрометью, вскачь, неслась.

А Лука Северьянович, гроза диверсантов, чему ни подвергнут был? Чем только ни угождал! И муравьиные яйца на зиму томил, и сурепкино семя искал, и коноплю на задах шелушил. Одного лишь не мог обеспечить- добыть: затхлой, слежалой муки. Птичьи черви в ней, в затхлой, прекрасно разводятся.

— Таки годы были — жмых не залеживался, — оправдывал он перед сватьей свою невозможность.

— Кончился наш суверьнитет, — только кошке и всхлипнет.

По субботам баньку обычно топили. Северьяныч, сибирская кость, до вступления экстаза, до дичалого во пленья, до кликушества пару себе нагнетал. «Ого-го-го шеньки! Улю-лю-люлю-шеньки!! — веником себя истязает. — Дай-дай-дай-дай!!» Полчаса эти лешевы кличи из баньки ликуют. Кринку квасу потом опрокинет с истомы, причешется, струйка к струечке бороду набодрит и сияет погожим челдонским румянцем своим.

Смотрит, смотрит Софья Игнатьевна на него, дюжего, помладевшего, и не вытерпит вдруг — восхитится:

— Ну и гемоглобину у вас еще, Лука Северьянович!

— Кого? — не поймет тот мудреного слова.

— Красные кровяные тельца это, — с удовольствием сватьюшка объясняет. — Силы жизненные… в ребрах у нас вырабатываются. Поглядитесь-ка в зеркало — какой Стенька Разин оттуда выглядывает.

— Ничо себя чуйствую, — тронет ребра Лука Северьянович.

И пуще того его краска пронзит.

Смущался старик.

Еще то примечал: наладится у него Со сватьей согласие — тут и Костенька тещеньке мил да пригож. Разладится — жди-ка, Ленушка, маминых свежих попреков да слез.

— Завезла в бирючиное королевство… Неужели бы я тебе жениха-европейца не выбрала? Я бы тоже могла за уральский столб замуж выйти. Ни души и ни нервов… Тонкости никакой. Осмысляй, анализируй, чего мать говорит, пока детский садик не возрыдал.

— Чего мне анализировать, мама? Люблю… Верю ему. И душа у него чуткая, совестливая. Никакой он не столб.

— Чуткая, говоришь? А кто жаворонку золы пожалел? Балакирева по носу кто щелкнул?..

— Да ведь не ради птичек мы живем?

— Не знаю, как вы, а я — ради птичек. Всю жизнь — ради птичек одних. Того-то не постигаем, что птица — дитя самой радуги. Первопеснь мироздания!

И поведет от восторга к восторгу.

А заключит так:

— Имею я право хотя бы на птичью любовь и привязанность?

— Имеете, — пояснил ей однажды Костя. — Спаривайте ваших «композиторов», а Ленушку не смущайте. Она вам не птичка, хотя бы и ваша дочь.

В неподвижности все это выслушала. Голова в оскорбленной и гордой позиции замерла. Ладони сцеплены, губы подковкой свернулись.

Через недолгое время подвернулся ей способ отмщения. Не по специальному умыслу, а одно обстоятельство ее к этому подстрекнуло.

Прослышала, что появился в школе магнитофон. И записывает звуки, и тут же воспроизводит. И зазуделась у нее честолюбивая идейка одна в удалой голове. Явилась к учителю физики и с первой же попытки, за первый присест ощебечен он был, меценатством его заручилась.