Солдаты Апшеронского полка: Матис. Перс. Математик. Анархисты — страница 30 из 139

Аббас и Хубара

1

Жена у Аббаса молодая, лет на двадцать его младше, – красивая, рослая, просто одетая, каштановые густые волосы, сильные долгие икры, тонкие пальцы. Супруги, вероятно, бездетны, поскольку детей пока нигде не видно, нет и игрушек на крыльце – велосипедов, самокатов, самосвальчиков, лопаток…

– Сона-ханум, – говорит Шурик, – ты прости нас, непутевых, за беспокойство!

Сона-ханум улыбается, показав две зубные коронки, две осы во рту. На ней теплая, аккуратно штопанная на локтях кофта, зимние чулки, шлепанцы; волосы после нашего появления она повязывает платком, отчего тут же бабится. Ходит она легко, у нее смирный, грудной, чуть с хрипотцой, сильный голос. На маленькой плитке она заваривает чай. Кефальки мерцают серебром в темном углу, свисая с края опрокинутой корзинки, с растопыренными плавниками, кровь на жабрах и песок; выпотрошить, чавкая пальцем в нутре, промыть, густо обсыпать солью, мукой, отчего рыба слепнет – и на раскаленной сковороде чешуя встает дыбом, в тарелке легко сходит со шкуры.

Стаканы, блюдца, тарелки Сона-ханум расставляет, начиная с мужа, и ему первому наливает чай.

Крупный план Аббаса замечателен: треугольная голова, залысины, смуглость, азиатский разрез глаз. От него крепко пахнет потом, но не удушающе, жена, прислуживая за столом, задерживается рядом с ним, осторожно вдыхая трепетными ноздрями. Пальцы Аббаса толстые, грубые, ладонь в рукопожатии необъятна, сильна, как ни стараешься заранее напрячь руку.

Аббас показывает фотографии, листает альбом. Вот его первая семья, живущая теперь на Украине: русоволосая женщина сидит на краешке стула, приобнимая двух нарядных черноглазых детишек – мальчика и девочку постарше. Далее следуют фотоснимки егерей, среди которых попадаются портреты Хашема, где я его вижу и с бородой, и без нее, и в дредах, с ружьем наперевес, и бритым наголо, и летящим под кайтом и вздымающим колесной доской веер песка, и с джейраном на руках, и по грудь в воде тянущимся к птичьему гнезду, прикрепленному к затопленному кусту гребенщика. А вот фотографии птиц Аббас разъясняет: султанка, дрофа, стрепет, лысуха, канадская крачка, толпа кудрявых пеликанов, глазастых, безобразных, жалких, краснозобая казарка, красочная, будто расписная пластмассовая подсада, черный лебедь с лекальным плюмажем, гусь-пискулька, бледный фламинго с протезированной ногой – кухонная лопатка, удлиненная палочкой, примотана изолентой к обломку. А вот Хашем держит кроткую серую птицу с белым хохолком на головке.

– Хубара, дрофа-красотка по-нашему, – говорит Аббас, – гордость Хашема, в мире раз-два и обчелся, осталась, может, только тысяча. В неволе не разводится, а он развел. Мы помогали, но главная премудрость Хашему принадлежит. Его секрет.

Шурик соглашается:

– Знатная птичка. Когда кормишь ее, руки, глаза береги. Шнурки завязанные как лапшу выдергивает. Карандаши ломает. Только Хашем с ней справляется. Хубара лишь с виду изнеженная красотка. А так – чистый мустанг. Недаром соколу нравится ее бить. Вроде тварь хищная, безмозглая, ножик по воздуху летает, ятаган летучий, однако имеет свое понимание искусства. Вот пустить под сокола хубару и турача: турача он и не заметит.

– А что, Хашем соколов тоже разводит?

– Не разводит. Ловит. Или птенцов вынимает из гнезда, вскармливает.

– Зачем ему?

– Как зачем?.. – удивился Аббас. – Сокол деньги дает. Пакистан за сапсана семьсот долларов платит. За балобана две тысячи! Хашем добывает, кормит сокола, приручает охотиться, везет продавать. Раз в год на ярмарку в Кветту. Шурик с ним ездил. Я с ним шесть… нет, пять разов был. Контрабандисты!.. – ухмыльнулся Аббас.

Шурик неодобрительно покачал головой:

– Ох, натерпелись мы тогда страху божьего. Тащил Хашема на себе пять кило́метров. Колесо меняли, домкрат слетел, стопу ему подбил, а кругом ни лесочка, чтоб костыль выломать. Нога распухла, его в жар кидает. Диск погнулся, колесо не поставить, машину бросать – страшно. Хашема оставлять еще страшней.

Аббас ведет нас показывать свою гордость – птичий двор.

Я огибаю бассейн по краю. Лебеди басят «ба-ба-ба», грудным образом, аккуратно хватают проплывающих уточек за лапки; лысухи отрывисто, чуть металлически «пик-пик-пик», серые гуси жалуются протяжно «ка-ка-аа-каа-каа», и становится не по себе от их жалобы. Черные лебеди – изящно, белые – грубовато выплывают ко мне крейсерами, ожидая корма. Гуси кремовые – черноносые, с белыми у клюва полосами и красноносые, с малиновыми, а не коралловыми лапками, – гоготали, раскрывали крылья, как гимнасты, и, помахав, деловито складывали, будто деньги прятали под мышками… И я вспомнил, как в походе со Столяровым мы вышли на соленое озеро, разбили лагерь, я возился с костром – и вдруг сзади я услышал оглушительный, великий шум, будто железнодорожный состав на полном ходу рассыпался в воздухе, я аж на колени упал, голову накрыл: а оказалось, что на воду села многотысячная стая лысух, и по краю белой соленой кромки стало черно…

2

Джек, или вихляй, или красотка, – особый вид в семействе дрофиных, впервые был описан в 1784 году. Теоретически различимы два азиатских подвида, условно разделенных Синаем: дрофа Маккуина и аравийская хубара, однако мы различать их не будем, как и арабы. Хубара напоминает дрофу, но значительно мельче по размерам. Окрас песчано-рыжеватый, идеальный для слитности с цветом глиноземистых и щебенистых пустынь. Узор оперенья необычайно филигранный: брюхо белое, черная полоса вдоль шеи, черное пятно на сгибе крыла и воротник из удлиненных белых перьев дает при необыкновенно сильном, почти пушечном пролете впечатление пестрого долгого всполоха.

Но главное в хубаре – глаза. Нет больше в мире птиц, чьи глаза были бы так похожи на человеческие.

Когда хубара спокойна, воротничок прилег и брови и хохолок приглажены, она похожа на длинношеюю девушку, прилежную, гладко причесанную, с кротким выражением глаз. Обеспокоенная, взъерошенная хубара похожа на коронованную Лидию Вертинскую в роли птицы феникс. Ее миндалевидные сердитые глаза испепеляют округу, сокол, падая на нее, может сгореть.

3

Щелк, щелк, Аббас включает по дороге фонари, раструбные кварцевые лампы перекрестными конусами возводят над двором шатер. Я быстро меняю объектив, перенастраиваю теплоту вспышки. Посередине двора вольер с бассейном, в нем кутаются в крылья три черных лебедя. Ночные бабочки собираются на свет, куролесят, замутняют раструбы прожекторов. Бассейн и окрестности полнятся разносортицей мелких птиц. Они волнуются, с брызгами шарахаются от нас, хлопают крыльями, с испугу щиплют друг дружку: вылетевшее перо, поворачиваясь при спуске, у корня вспыхивает светом в пухе; птицы крякают, галдят, теснятся, смолкают, смежают веки.

Глаз прилипает к видоискателю, я тереблю объектив, стараясь следовать Аббасу, который снова перечисляет список птичьих пород, особенностей обитания, обхождения, степень редкости. Продвигаемся по лабиринту клетей, где на каждой вывешены таблички с описанием породы и латинским названием. Королевского фазана в глубине вольера я никак не могу взять в фокус из-за слишком мелкой ячеи. Обезумевшие голоногие султанки, пастушковые, крытые лазоревым неоновым пером, сбиваются рядком в угол. Монал, схожий с ними опереньем, грузно вышагивает по соломе. Павлин метет хвостом и оглушительно каркает. Многих птиц не видно, и Аббас именует пустоту, которая выхватывается фотовспышкой: голая земля, присыпанная травинками, зерном, пометом; жердочки, поилки.

– А вот инкубатор.

Аббас открывает сарай, полный корзин, заваленных сеном. Несколько обрюзглых индюшек отворачиваются от света.

– У Хашема инкубатор побольше будет.

– Вы разводите на продажу индюшек?

– Зачем? Собираем в заповеднике яйца, подкладываем индюшке, она выводит птенцов. Так и готовим редкую породу. Но вывести мало. Нужно выкормить. И заставить размножиться. Тем и живем. Вот весной лебедей продадим – мотоцикл в заповедник купим.

Шурик во время экскурсии загадочно улыбается, жмурится от света, поднимает, опускает козырек кепки.

Мы возвращаемся. Сона-ханум встречает нас с компакт-диском в руках, о чем-то просит Аббаса. Она стоит под фонарем, и в тени ее лицо кажется иным, трагическим. Аббас обращается ко мне:

– Слушай, ты разбираешься в технике? Купил жене фильм. Да что-то диск не проигрывается. Посмотришь?

Идем в дом, в начало анфилады комнат.

Сона-ханум смирно сидит на краешке тахты, ждет, когда я совершу чудо и диск прочитается, но изображение то останавливается, то идет рывками; я мою диск в теплой воде с мылом, тру его об свитер – но лев, стоящий по грудь в траве под баобабом, так и не оживает.

Возвращаемся за стол, Аббас снова открывает фотоальбом. Вот вывеска с силуэтом летящего фламинго: «Зоологический сад “Гилан”: выращивание и показ редких птиц». «Гилан» был учрежден Аббасом, когда прекратилось финансирование заповедника и все научные и охранительные работы пришлось вести собственными силами. Егеря остались добровольными стражами природы. У Хашема, рассказывает Аббас, поселились беженцы, стали баранов разводить, охотиться. Что им скажешь? Людям кушать надо. Потом солдаты стали приезжать на БТРах, стрелять из пулеметов джейранов. Зимой и с юга, и с гор на пастбища Ширвана выводились многотысячные отары, и не было сил у властей применить закон. Аббас сам возился с птицей, справлялся с эпидемиями.

– У баклана и пеликана мясо черное, злое. Их и собака есть не станет.

Заговорили о собаках. На Артеме в детстве я долго общался с волкодавом Барсиком, уникальным псом, приручить которого мне так и не удалось. С тех пор я интересовался конкретной… не породой, племенем этого пса, ибо местные овчарки необыкновенно разнообразны по виду, и мне всегда было интересно отследить родовые корни Барсика, просто найти хоть как-то похожую на него собаку.

А у Аббаса недавно помер пес, гончак, бигль. После операции. Врачи зарезали. Нерв сфинктера случайно задели, плюс внутреннее кровотечение открылось. По всему видно, что Аббас горюет сильно: зажегся, стал вспоминать.

– Не было у меня лучше собаки. Вязкая, но ничего, всегда сама возвращалась. День, два, на третий тут как тут. Афой звали. А когда гонит – любо-дорого послушать. Лай меняется в зависимости от стадии гона. Сразу знаю, кого погнала – корсака, кабана, кота, чекалку. Под конец, когда гонит уже воочию, лает заполошно, мелко, как стонет. Когда умирала, так же точно лаяла. Смерть гнала. А как я ее подстрелю? Когда оперировать ее привез, она тихо лежала. Врачам руки облизала, а когда увидела инструменты – в стойку встала, глаза остановились. Сейчас вот щенка у Хашема взял, внук Афы. Кто его знает, что из него получится.

4

Аббас учился в знаменитой Ленинградской лесной академии, на охотоведческом факультете. Он поддерживает отношения с множеством друзей в Питере и Москве (в основном сотрудники зоопарков), ездит в столицы на похороны и свадьбы. Возит к ним под заказ птиц, особенно ценна поставка редчайшего талышского фазана. В ответ друзья одаривают его не менее редкими птицами – новозеландским голубем, голубем кудрявым и хохлатыми, моналом или редчайшим видом павлина, обитающим только на единственном острове в Индийском океане. Он показывает студенческие фотографии: субботники, полевые работы, молодежные свадьбы, стройотряд – Дальний Восток, Сибирь, Архангельская область, выражение лица у него всюду одно и то же – смесь презрения и достоинства; а вот работа в заповеднике, в кабине вертолета, подсчет с воздуха джейранов; а вот он стоит с ружьем и в камуфляже рядом с вальяжным красивым мужиком в охотничьей куртке, жилете, отличный галстук, пышные усы; они оба смотрят вверх по склону на фотографа, у ног их распластался клыкастый вепрь.

– Министр культуры. В школе вместе учились, – обрывисто добавляет Аббас, и лицо его твердеет, приобретая выражение в точности как на самой фотографии. Так он дает понять: его отношения с министром не предполагают использования их в качестве разменной монеты для поддержания разговора.

Я прошу вынуть из конвертиков четыре пожелтевшие фотографии, чтобы лучше разглядеть. На оборотах подпись: 1917 год; площади Баку, затопленные революционными толпами, гигантское квадратное знамя с лозунгом: «Да здравствует демократическая республика. Восьмичасовой рабочий день. Земля и Воля»; черный мужичок в армяке, гордясь перед толпой, едва не опрокидываясь вперед, несет тяжкую жердь-древко. На другой: толпа наседает на дом с балконами, избранные лихачи виснут на перилах. Вывеска на доме: «Магазин Аббасова».

– Мой дед Мир-Аббас был хан Ленкорани, – говорит Аббас. – Всё большевики отняли, его сослали в Среднюю Азию. После смерти Сталина дед снова вернулся в Ленкоранскую губернию.

Дальше я разговорился с Шуриком – Александром Моисеевичем. Его волнует ни много ни мало само неустройство мира. Рассказал о маете своей, о желании с детства уйти за горы пешком в Иерусалим.

– Так что ж вы в Америку поехали? Надо было сразу в Израиль.

– Жена да девки мои за длинным рублем погнали. А я вол покорный, когда в узде – куда б ни повернул, всё равно в тягло.

Оказалось, Шурик – потомок духоборов, уже несколько веков обретавшихся на Кавказе. Однако воззрения его религиозные были неясны по причине их отъявленной эклектичности.

– Все верующие ехали, вот и мы снялись с места. Ничего не знали, куда едем, зачем, дурачье, стадо. Поселили нас в Сакраменто, в Калифорнии. Там сект полно, каких только нету – и пятидесятников три толка, то есть и простые, и реформисты, и обновленцы, баптисты там есть, и адвентистских тоже церквей несколько. Везде сходки, собрания, по церквям, по дворам кругом бьют в бубен, играют на гитаре, кружатся и поют «Аллилуйя!», спасу нет. Я же подался к евреям, у них тихо и поют редко, по праздникам.

Я растерялся, не знаю, как поддержать беседу.

Духобор восклицает:

– Давай еще с тобой выпьем, за твое здоровье. Уж и понравился ты мне! Прям родной! – Шурик толкает плечом в плечо, стукается горячим мокрым виском мне в скулу. То снимает, то надевает бейсболку.

– Я еще вот что тебе скажу… – Шурик глянул вслед Аббасу, пошедшему в дом на зов Соны-ханум. – У меня вопрос есть по Евангелию, – прошептал. – Я его в Америке сектантам задавал, многим – и тем, и этим. И парней из Армии Спасения тоже пытал – никто не выдал, все чурались, пугались, бежали меня, яко оглашенного. А я подкрадусь поближе, войду в доверие, они размякнут, развернут предо мной все знамена свои, гарцуют верховно… И тут я тихо так вопрошаю. Почему, говорю, Марию Господь Сыночком без спроса одарил? Почему не спросил, а можно ли? Согласна ли? Про любит не любит – я и не говорю уж совсем. Где права человека? Где личная неприкосновенность? Почему ничего подобного нет в Писании? Почему пред Благовещением не было хотя бы помолвки? Прости меня, Господи, что не по уму своему спрашиваю, но за девицу заступиться желаю. Почто обрюхатил без спросу?!

Я не нашелся что ему ответить и принял за шутку его вопрошания.

Вернулся Аббас с еще одним фотоальбомом.

Я напомнил ему, что хочу вернуться на море, там переночевать.

– Отвезу, я же сказал. Только палатку поставь, на голую землю не ложись.

Шурик нагнулся ко мне, чокнулся, подмигнул Аббасу:

– Давай лучше в рай поедем.

– Куда? – не понял я.

– В Иран. В Астаре виза стоит сорок долларов, а пропуск в пограничную зону, сорок километров по Мазендерану, – бесплатно. Вот поедет Хашем торговать соколиков, просись с ним.

– А почему в рай?

– А потому что в Кандован, шестьдесят верст от Тебриза, пещерное село. Представь – пустошь степная кругом и посереди стоит группа скал, в которых сотами вырезаны пещеры, лесенки, водосточные желоба, ишаки над ворохом соломы внизу стоят, мотоциклы, утварь, лесенки вверх ведут. Спокон веков, начиная от Адама, там люди жили. А что, думаешь, в раю тоже надо было от дождя прятаться, от холода, от зноя. В раю и зима была, и лето, а про дома не говорится. Из чего они дома строили? Под деревьями люди не жили. Первобытные люди и то знали многовековые стойбища, хижины, селенья… А ведь Адам умней, чем кроманьонцы.

– А почему именно там? Особенное место?

– А ты как думал. Особенное не то слово. Кандован – родина хлеба, оттуда пшеница пошла. Там сорта особенные в степи растут, диким образом. Ты в Ширване пшеницу еще не находил?

– Какая в Ширване пшеница, там почвы засоленные.

– А ты приглядись, приглядись. Вот те колоски, что найдешь, – они самые стойкие. Недаром за ними Вавилов охотился, весь Кандован по сантиметру обползал.

– Подождите, Вавилов ведь в Афганистане собирал коллекцию, в неприступном Кафиристане, в герметичном царстве альбиносов, похожих на славян? – я удивился, что Шурик, с виду такой неказистый, вдруг заговорил о важном.

Шурик и глазом не моргнул, гнул свою линию.

– Так кто ж тебе правду про сокровища скажет? Пока Вавилов в Афганистан доехал, он у нас тут довольно пожил, а сказал потом, что всю коллекцию собрал в другом месте.

Шурик обо всем говорил так, будто сам видел, даже самую мысль свою видел своими глазами, держал в руках – и коллекционные колосья, и Адама хлопал по плечу, выслушивая о проблемах жизни в Эдеме.

– Вавилов тоже ого какой умный был, я тебе точно говорю. Он знал, что евреи в толкованиях понимают дерево познания добра и зла как пшеницу. Хлеб! Начало земледелия! Вот так-то, а ты говоришь – Кафиристан… Ты меня слушай. Зачем разумному человеку докладывать, где клад лежит. Ему для достоверности важно назвать малоприступную местность, чтобы проверить было трудно, любопытство отбить, – многозначительно заключил, внушив мне первую свою идею, Шурик.

И вот таких идейных выдумок, которые, если взять их на зуб, оказывались вполне реальными, осмысленными приключениями, от него потом произошло много. К осени Шурик повадился приходить к Хашему, наблюдать жизнь общины егерей. Сначала помалкивал, затем стал критиковать. Хашем честно, с открытым забралом возражал ему, Аббас переводил молодым с лету суть их диспута. Те горячо, хором отвечали Хашему поддержкой. А Шурик сначала вроде посмеивался, а потом уходил задумчивый. Вот тогда мы с ним разговорились подробней, поскольку я шел его провожать до шоссе и по пути разъяснял и ему, и себе его путаное воззрение. Хашем не обижался на него, говорил: «Интересно повествует человече! Только он отчего-то всё время норовит напутать, привлечь к телеге мысли сразу и лебедя, и рака, и щуку… Но колеса мысли не могут в разные стороны ехать!»

А тогда разговор Шурика о божественном Аббас воспринял по-своему. После ужина разомлевшего Аббаса проняло, повело в разговоры, размяк он нутром, вызвонил двух своих племянников и младшего брата Соны, чтобы те посмотрели на иностранца, на друга Хашема. Скоро те пришли, раскланялись с гостями. Племянников я увижу потом у Хашема – среди помощников егерей, затем старший – немой Ислам – попадет на стройку в Баку, где под ним обрушатся леса; три месяца стационара, зато живой; младший станет штатным егерем. Брат Соны, совсем подросток, восхищается Хашемом, и если бы не школьные занятия, то он круглый год пропадал бы в Ширване. После двух чайников чая мы идем через две улицы в сад, принадлежащий Аббасу. Сторожит сад Ислам, он ведет нас, освещая дорогу мощным фонарем, снимая с ворот висячий замок. У Аббаса и впрямь нет детей от Соны. Зато племянник, Ислам, предан ему как собака. В темном саду Аббас показывает деревья, срывает с каждого плоды и передает мне: фейхоа, королек, гранат, яблоко, лимон, грейпфрут, мандарин. Выходим на бахчу, Ислам выбирает нам дыню, она траченная – не то мышью, не то еще каким грызуном.

– Корсак! – говорит Аббас и тычет пальцем в выеденную ямку. – Корсак всегда чует самую спелую дыню на всей бахче. Здесь я его терплю. Зато на винограднике капканы ставлю.

Мы забираем дыню и возвращаемся обратно.

5

Наконец Аббас отвез меня на остров Сара́. В свете мотоциклетной фары я поставил палатку. Ночью долго не мог заснуть, слушал плач шакалов, предупреждавших друг друга о появившемся на берегу чужаке. Я лежал и по-детски думал, как рад был бы Столяров, как рады были бы мы все обладать таким снаряжением, каким обладаю я: штормовая палатка, которая весит полтора кило и за пять минут ставится почти на ощупь, бесшумная горелка, походные ботинки, в которых не устаешь, одежда – мембранная, дышащая, налобный фонарик, вечный… Так я и заснул – счастливым.

Сквозь сон я слышал шум лодочного мотора, а когда вылез из палатки, увидел, как в море, залитом рассветным, еще нежным солнцем, в море, полном опалового мягкого блеска, меж шестов покачивается лодка. Рыбаки в лохмотьях, объятых светом, ворота сетей, составленных на шестах так, что рыба входит в огражденный сетями лабиринт и, пытаясь выбраться, тычется в ячею, вязнет.

Теплый блеск, раскачивание лодки, движения рыбаков, согнутых в три погибели, тяжело приподнимающих провисшую пустую сеть.

– Ну, с приездом, Илюха, – пробормотал я, оглядываясь и видя, что палатку я в темноте поставил чуть ли не под самой смотровой вышкой, теперь ненужной, как стали не нужны и сами пограничники.

6

Однажды я стал осторожно расспрашивать Аббаса о соколах, считая, что он должен быть хорошо осведомлен, поскольку помогает Хашему, помогает ему нянчить птенцов, тренировать.

– Балобана от сапсана отличить легко, он крупней раза в полтора-два. У сапсана широко варьирует окрас. А у шахина голова рыжая, будто золотой воротник высокий. Но это всё ерунда. Милиция охотится за соколами потому, что те способны искать алмазы. Зрение у них яркое, и соколы видят небольшие алмазы с огромной высоты. Алмазы везде рассыпаны, вот только найти их сложно. Обзор с высоты птичьего полета покрывает огромную площадь. Необыкновенная зоркость собирает крупицы блеска. А с самолета никакой прибор тебе не даст нужную чувствительность. Сокол поднимается высоко и смотрит зорко – где сверкнет, туда и падает, и алмаз в зоб опускает. Ему эти камни нужны для пищеварения, чтобы кости, перья перемалывать. Когда сокол к хозяину возвращается, тот вскрывает зоб скальпелем, вынимает камни – и снова зашивает и отпускает. Но не больше пяти раз сокол выдерживает такую операцию.

Я передал слова Аббаса Хашему, и тот вскипел:

– Ну что ты хочешь от страны, где были сняты последние препоны мракобесию, где обездоленность развивает воображение только в одном направлении – спасения, которое должно прийти извне, а не изнутри? – пожал плечами Хашем. – А вообще всё просто. Кто-то когда-то несколько раз в птичьем зобу находил корунд, или кварц, или что-то блестящее, может, и алмаз, почему нет? С тех пор и существует поверье об алмазах как особой пище соколов. Вот тебе лишнее доказательство неистребимости мифического сознания. Аббас так думает, но никогда не использует сокола для такой процедуры. Оставь его в покое.

– Столкнуть вечность со временем – вот достойная задача, – говорит мне Хашем. – А ты мне всё мелочь мечешь.

Глава 14