Солдаты Апшеронского полка: Матис. Перс. Математик. Анархисты — страница 33 из 139

Город времени

1

Из чего строят города? Из камня? Из земли?

Или – из пространства? Из времени?

Или из того и другого?

Кто строит города? Ветер пространства? Люди? Время?

Кто делает людей? Время?

Кто город населяет? Время?

Что хранит город, когда его покинуло время?

Выписанный ветром, этот город то уклоняется от человека, то льнет к нему.

Город, выстроенный по нагорью замысловато, будто письменным легато, раскроенный струями воздуха, поставленный ловушкой ветра, путаницей закоулков, укрывающих от продувного набега хазри.

Но прежде бури наступает передышка: Апшеронская моряна – радостный теплый юго-западный фен полуострова рассеивает облачность, предвосхищая норд, который преподает ангелам и летчикам особое коварство при посадке, обладая малой вертикальной мощностью, он вдруг срывает крыло на самом исходе глиссады. Апшеронский норд, или хазри, – настойчивый холодный ветер типа боры, изнуряет жителей подобно мистралю. Хазри взвинчивает человека, затрудняет дыхание, снижает зрение. Капитаны в море под нордом ставят двух смотровых на пост. Шквалы достигают семидесяти узлов. Норд может царствовать на полуострове больше трех суток подряд; на море – неделями. Хазри захватывает широкую полосу побережья, накрывает Ширван и Куру.

Зимние ветра расчерчивают город не струями – лезвиями. Декабрьский норд делает непроходимыми пустыри.

Сердце города – Ичери-шехер, Внутренний город: в XII веке он обзавелся крепостными стенами, спускавшимися к самому морю, охватывая удобную гавань.

Говорили: Старый город, Крепость. В Крепости мало садов, дома лепятся один к другому; улочки замысловаты и узки, с непредсказуемыми тупиками, проходными дворами и парадными; входя в любую, не знаешь, удастся ли выбраться. В Крепости проще передвигаться по крышам, чем сочиться в ловушке ракушечника.

Такая застройка защищала не только от ветра и зноя, но и от неприятеля, прорвавшегося за стены: в каменном лабиринте тяжело бежать, но удобно обороняться, прятаться.

В овладении Баку хазарским племенам везло меньше, тимуридам больше. Город стал русским после того, как князь Павел Дмитриевич Цицианов, прибыв на переговоры к стенам города под охраной лишь одного своего имени, был обезглавлен позабытым ныне ханом.

Древнейшие постройки – прибрежный минарет Абу Бакра, на шпиль которого ориентировались завоеватели, караваны и корабли. И Гыз Галасы – темная Девичья башня, рослое коническое строение, похожее на рубку подлодки и породившее две легенды: о святом Варфоломее, апостоле Христа, казненном у ее подножья; и о дочери шаха, кинувшейся с вершины башни в море накануне свадьбы с собственным отцом.

Наряду с Ичери-шехер, Внутренним городом, градообразующим был целый ряд поселений, составлявших Байыр-шехер – Внешний город, или Форштадт. Новейшие времена сохранили от Форштадта лишь название.

2

Что помнят глаза? Они помнят, как море рожает солнце, как бухту рассекает клинок, как рассвет озаряет угол стены: камень отполирован в двух местах – на уровне опущенной детской руки и чуть выше – руки старческой. На панели проснувшаяся кошка прогибается струной моста от самых коготков… Из-за окна, забранного решеткой, раздается всхлипывающий рокот спущенного бачка, пение дверных петель.

И помнят глаза, как садится солнце. Как тень проливается по Большой крепостной от Верхнего базара к Нижнему: от Юхары-базар, царства ювелиров, до ремесленнического Ашагы-базара. От Шемахинских ворот и от Сальянских – к резным камням дворца Ширваншахов. Как проясняются, становятся мягкими очертания ослепших от солнца дворцовых строений: густые резные арабески, купольные бани, диван-сарай, мечеть и беседка, скрывающая глубокий колодец и возвышение рядом. Мы воображали, что это и есть шахская тюрьма: из колодца доставали преступника, а на лобном месте палач отсекал ему голову. Из подземелья к лицу льнула прохлада и слабый запах хлорки. Дышал раскаленный за день камень.

В середине XIX века нефть вскормила этот город. Лет за двадцать уездный городок превратился в один из крупнейших центров империи. По росту населения он перекрыл даже Сан-Франциско времен Золотой лихорадки. В том же 1849 году, когда была пробурена на Апшероне первая скважина, на Американской речке у лесопилки Саттера нашли первое золото, и оба города мгновенно стали известны всему миру. Черное золото откликнулось собрату.

Гославский, Скибинский, Эдель, Гаджибабабеков, Серман, Фон-дер-Нонне застраивают город с той же интенсивностью, с какой нефтяные поля Апшерона покрываются буровыми вышками. Нефтепромышленники возводят особняки и доходные дома. Каждая постройка баснословна. Мавританский стиль захватывает набережную бухты чередой Алупкинских дворцов, удел наместника Кавказа попран. Усобица азарта питает создание шедевров в духе лучших европейских образцов модерна, ампира, классицизма, новой готики и нового барокко. Воплощенные в белом камне, детализированные миражи Вены, Петербурга, Берлина, Стокгольма населяют каменистый порог Персии. К началу XX века Баку обретает необщее выражение облика, снискавшего ему славу «Парижа Востока».

Вместе с тем приток населения обезобразил окраины города, примыкавшие к промышленным районам. Максим Горький, бежавший из Баку, где был с товарищем на заработках, живописал Черный город – скопление рабочих поселков, перемежаемых нефтяными площадями, – «гениально сделанной картиной ада». И не только из-за сочетания рабского труда и доходов нефтяных магнатов. Мрачное зрелище леса из скважинных колонн, луж воды, смешанной с нефтью (резкая, складчатая, облачно-перистая слоистость, распираемая медленным сочащимся поступленьем, завораживает, и, склонившись согбенно над лужей, можно получить солнечный удар: девушка-нефть распускает юбки), путаница труб, шеренги цистерн, пышущие нефтеперегонные колонны, котлы с кипящим битумом и вечная опасность сгореть заживо устрашили бы любого.

Ветер распространял огонь мгновенно, взрывом; работа на площадях была опасней любой иной – под землей, на суше, на море. Фонтаны льющегося огня гуляли свободно до неба, пожирали пространство, металл плавился в огненных пастях. Шахтеры, рудокопы, высотные монтажники, моряки и летчики рисковали жизнью значительно меньше, чем рабочие нефтепромыслов того времени. Муж двоюродной тетки моей матери в 1954 году оказался внутри столба горящей нефти. Обезображенный, без лица, он иногда встречался нам в Крепости. В соломенной шляпе, по глаза замотанный белой шалью с бахромой, в огромных очках с коричневыми стеклами и в лайковых перчатках – он разговаривал хриплым голосом, с большими паузами, в которые слышно было его сиплое дыхание, и ткань платка у рта прилипала ко рту. Открытые полоски кожи показывали страшные рубцы, шея под полями шляпы была розового, медицинского цвета. Дядя Миша был похож на Невидимку, мы до смерти его боялись. Он всегда останавливался, завидев нас, и мне приходилось отвечать на его неторопливые вопросы.

– Отец перевелся на Биби-Эйбат?

– Нет. То есть перевелся. Но его куда-то еще перебросили. Он теперь на работу морем добирается.

– Наверное, на Денниз. Там сейчас на большой глубине бурят. А как бабушка себя чувствует? Мучается ногами?

– Мучается. Парафином мажет.

– Передай ей, чтобы нафталаном попробовала. Я говорил ей. Пусть греет дюже, чтоб загустел.

Дядя Миша задышал, задышал.

Я смотрел под ноги, смертельно боясь поднять глаза.

Хашем вжался в стену и смотрел широко распахнутыми глазами на перешедшего грань жизни старика.

– Старость не радость. Поклон ей передавай. До свидания, мальчики.

Он удалялся потихоньку, едва волоча ноги, подшаркивая, согбенный, как тираннозавр, пустая холщовая сумка болталась у его коленей.

Хашем никогда ничего не боялся. Отсутствие страха придавало его характеру оттенок идиотизма, ибо только им можно было объяснить, например, почему во время уличной драки, вдруг заполыхавшей ножами, мне пришлось возвращаться в тот проклятый двор, исходя криком: «Хашем! Хашем!» – пришлось оттаскивать: «Они так ловко махались. Загляденье!»

Однажды, когда дядя Миша пропал за поворотом, Хашем понюхал воздух, оставшийся после старика. «Воняет лекарствами. Мышами. И нафтом».

Бабушка Оля в своей борьбе против ревматизма не признавала нафталановые ванны. «Вся перемажешься с ног до головы, да пока выпаришь, сгоришь еще. А вони сколько!» – парировала она предложение дяди Миши, на парусиновом пиджаке которого над поясницей имелись два больших масляных подтека. Вместо того чтобы выпаривать на медленном огне мазут, бабушка ломала свечи и в кастрюльке растапливала парафин. Кисточкой ей служила тряпочка, примотанная ниткой к лучине. Прозрачный, как не бывает прозрачна вода, обладающая иным поверхностным натяжением, иной оптической плотностью, парафин ложился на белые рыхлые колени, обрамленные венозными прожилками, которые быстро исчезали под ровной мертвенной белизной. Я просил, и остатки терпимо горячего парафина она размазывала мне по локтю, с которого так интересно было снимать полупрозрачную корочку, мягко тянущую за собой золотистые волоски, разглядывать ромбический узор пор… Кто не любовался золотящимися волосками на смуглой своей коже – в том возрасте, когда свое тело становится вдруг непривычно новым и удивляет сознание стремительностью преображения.

Хашем развивался физически быстрей и основательней меня. Он боролся с горбом. Пользовался корсетом, всюду ходил с палкой, которую использовал для ортопедических упражнений: руки вверх (перекошенно), опустить за спину (горб цеплял, гримаса боли), поднять обратно, из кармана вынуть веревочные прыгалки, стукнуть рукоятками, начать прыгать, замельтешить отчаянно. Никто, даже девочки, не умел столь феерически обходиться с прыгалками – крутить, вертеть, перекрещивать, попеременно скакать то на одной, то на другой, и с перехватом под петлей боком. Упорные физические упражнения сделали его тело литым, означили каждый мускул, выпестовали каждую жилку. Любовь Дмитриевна, учитель биологии, объясняя анатомию мышц, просила Хашема снять рубашку. Он только расстегивал, отводил полы. Девочки возмущенно отворачивались. При всей скромности позы лицо Хашема не казалось безразличным, и в выражении его проступал артистизм. Атлетизм не сильно убавил его утонченность, косность походки, жестов, длинные пальцы жили отдельной, несколько театральной жизнью, он всегда тщательно ухаживал за ногтями – пилочка, клочок бархата, перенятые у его матери, – и это меня бесило. Улучшилась координация, но биомеханический шрам остался, всё так же я ловил себя на телесной склонности ему подражать. Хашем напрягался, когда замечал, что я будто бы передразниваю его, но уподобление происходило непроизвольно, ибо сторонняя косность заразительна, как бывает заразительно заикание, хромота или еще какое неопасное увечье. (Что может быть увлекательней желания покинуть пределы собственного тела.) Хашем не выпускал из рук гантели, шестикилограммовые, врученные мне, ленивцу, отцом, который на производстве попросил знакомого токаря выточить из болванки, залить торцы свинцом. С помощью кирпичей, досок и блочных роликов Хашем у себя во дворе конструировал механизмы для силовых упражнений. Перепечатывал и осваивал ортопедические рекомендации излечившегося циркача, атлета Дикуля, которые публиковались в журнале «Наука и жизнь». Года полтора-два не слезал с турника в детском городке у моря, и у меня регулярно мельтешило в глазах от его «подъемов-переворотов», «выжимов», «с уголка» или «прогнувшись», от головокружительных «солнышек» – сначала со страховочными ремнями, потом без. Я же едва мог раза два подтянуться.

3

Что растит человечество? Мера мысли.

Свинцовая снежная пудра на излете фонарного пятна. Хочется затаить дыханье от фонаря до фонаря. Долгий путь с Песков, извозчика не дозваться, едут обратно порожние, боятся за выручку. Кричать «караул» Альфред еще не научился, пока выходит «кукареку». На Песках живет Настасья, девушка двадцати трех лет, которая учит юного шведа русскому языку и языку тела. В последнем он преуспел вполне, ложку мимо рта не пронесет. Притом что по-русски не умеет даже мычать, и, когда Настасья выходит в сенцы, легко шлепая босыми ногами, чуть косолапя из-под долгой белой рубашки, и пока она гремит ковшиком, его обдает ознобом свежести, но под одеяло один зарыться не решается, и он кричит ей: «Зима, зима!»

А теперь охота пуще неволи, кругом невидимки-грабители, он нащупал на груди пустое портмоне, подсаду, а в левом заднем кармане настоящее, тугое; да кто ж сказал, что не убьют и не обыщут, и он спешит от фонаря к фонарю, не спать полночи. Бессонные ночи по четвергам он проводит в доме датчанина Дезри, где собирается их община – иностранные инженеры и промышленники, исполняющие заказы российского правительства. Семнадцатилетний Альфред Нобель влюблен в дочь хозяина дома Анну Дезри; он пробовал рассказать о ней Настасье, да та не поняла и зашлась зевотой.

В этом обществе трудно завоевать репутацию, ибо грядущая эра его членам представляется овеществленной инженерной мыслью и цену имеет не капитал, а предъявившая свою плоть идея: патент. Человечество вот-вот будет готово оторваться от земли, и патент на изобретение какого-нибудь автоматического датчика давления пара в котлах может стать главным вкладом в центральный принцип всей совершенной индустрии, эксплуатирующей энергию пара; причем паровозы и пароходы – самая меньшая ее часть, в отличие от колоссальной доли энергетики, объединяющей будущие атомные электростанции, титанические атомоходы – подлодки, авианосцы, ледоколы, – эти могущественные фантомы цикла Карно еще даже не населяют будущего, с ними воображение бессильно справиться… Альфред грезил о вкладе в развитие человечества не менее, чем об Анне Дезри, которая в конце концов предпочла ему математика-любителя Франца Лемаржа.

Что нужно, чтобы стать Нобелем? Проще простого и сложнее невозможного. Для начала быть потомком крестьянина, женившегося на дочери ректора; быть отчаянно, потомственно трудолюбивым. Быть сыном своего отца, три года юнгой проведшего в море и затем ставшего лучшим студентом Королевской аграрной академии. Быть одним из четверых братьев, на выбор: Роберт, Людвиг, Эмиль, Альфред. Пострадать от пожара и долгов, которые пожрали облигации и патенты, перебраться в Россию. Изобрести фугасные мины, которые в течение всей Крымской кампании будут облетать позиции англичан. Разбогатеть на этом, вернуться в Стокгольм, начать опыты с нитроглицерином. Погибнуть при взрыве в лаборатории. Слечь от удара, от паралича, но еще продолжать изобретать. Изобрести гроб на случай летаргического сна, с вентиляционной крышкой и сонеткой, чтобы призвать на помощь. Укротить нитроглицерин кизельгуром, изобрести динамит. Затем проложить им Альпийский туннель и Коринфский канал, расчистить русло Дуная, взорвать подводные скалы гавани Нью-Йорка. Осознать принцип многополярного мира, но переоценить осмысленность политики: «Мои заводы скорее положат конец войне, чем мирные конгрессы. В тот день, когда две армии, лишь вздумав начать войну, смогут погибнуть полностью в самом ее начале, все цивилизованные нации содрогнутся от ужаса и отпустят своих солдат домой навсегда». Изобрести электрический стул. Влюбиться в Сару Бернар и спастись от нее по совету матери. Полюбить умную нимфоманку, молодую графиню, дочь фельдмаршала и пацифистку; получить отказ. Изобрести велосипедные шины и искусственный шелк. Придумать премию и прочесть свой некролог в газете. Пуститься в адюльтер с глупой юной цветочницей и только через восемнадцать лет ее прогнать. Написать в юности после горячки, прихватившей его в результате свадьбы Анны Дезри и Франца Лемаржа: «С этого дня я отрекаюсь от суетных удовольствий и начинаю изучать книгу природы, надеясь извлечь из нее средство, которое могло бы утешить мою боль».

Родить четырех и десятерых детей или дважды остаться бесплодным. Отстроить на паях евангелическо-лютеранскую церковь Спасителя. Поддержать немцев-колонистов апшеронского Еленендорфа, расхаживающих по улицам, распевая духовные гимны. Привыкнуть к тропической жаре; к малярии, тифу и легочным болезням, как к насморкам.

Создать нефтедобывающее товарищество братьев Нобель. В значительной мере отстроить Баку, напоить город, посеять свет инженерной мысли и достижений по всему Апшерону, Кавказу, Поволжью. Решиться наконец на десяти гектарах пустыни, взятой в аренду у казенных крестьян селения Кишлы, заложить Villa Petrolia — предназначенный для инженерного состава комплекс жилых зданий и хозяйственных сооружений. Увидеть в проекте парк и содружество домов в долине, пред двумя горами, живописно спускающимися к морю. Но прежде морем завезти из Гиркана на холмы Баиловского мыса плодородную почву: лесную, перебродившую из листьев, миллионы лет опадавших с реликтовых деревьев. Высадить более восьмидесяти тысяч редких растений. Остроумно решить проблему полива: нефтеналивными пароходами вместо балласта с песком привозить волжскую воду из Астрахани. Ту же пресную воду, ежедневно доставляемую с Волги, пустить в башню, откуда она распределится по кухням, ванным комнатам, к фонтанам и брандспойтам виллы. Здания возвести из песчаника в мавританском стиле, в один или два этажа, в каждое окно, обращенное на восток или юг, поместить море; придать всем зданиям по всем этажам изящные просторные веранды. Придать, к удовольствию жильцов, гостиную, кегельбан, баню, прачечную, портомойню, гладильню, оранжерею, конюшню, сараи для экипажей, птичий двор, пруды для уток и коровник. Оснастить клуб с рестораном, музыкальным и бальным залами, бильярдной и библиотекой. Набить погреб этого инженерного фаланстера льдом, выломанным апрельским ледоходом из волжских торосов, оснастить ледник системой кондиционирования, пускающей по змеевику сжатый воздух для охлаждения и подачи в жилые помещения. Подвести к домам газ, электрическое освещение и телефон. Отстроить казарму для вооруженной охраны – сорока петербургских гвардейцев, часть которых конные. Заниматься духовым оркестром, собранным из жителей Villa Petrolia, радоваться его городской славе, читать в газетах рецензии на благотворительные выступления «нобелевских оркестрантов». При звуках марша дать себя поставить на стул и вознестись вместе с ним на руках под потолок, пролететь так два-три круга, как на колеснице, запряженной конями-невидимками. После быть чествуемым за создание хорошей жизни служащим; испытывать счастье.

Обучиться восточной мудрости: «Неподкупны только клопы».

Научиться битве с насекомыми: от кусачих мух по утрам нет спасения, если простынь коротка; тараканы изживаются, если мазать нефтью полы.

Научиться терпеть, когда все помешаны на добыче, когда везде – у цирюльника, сапожника, мясника, трактирщика – всякий заводит речь о своих площадях и скважинах, о перегонных заводах, о перспективных участках. Научиться обращаться с азербайджанцами, персами, грузинами, черкесами, лезгинами, осетинами, имеретинами, туркменами, арабами, текинцами, турками, греками, русскими, итальянцами, французами, румынами, немцами, евреями, англичанами, американцами, швейцарцами, верно принимать в столь сложных условиях чужбины своих: датчан, шведов, финнов.

Твердо знать, что дорог на Апшероне нет, что все мелкие товары переносят мальчишки, а крупные – военизированная артель носильщиков, что все они производят адский гам, воюя между собой за клиента; что пресную воду покупают с ишаков-водовозов; что вместо лошадей, у которых от земли, пропитанной нефтью, портятся копыта, на тягле используются неповоротливые буйволы; что во избежание угрозы жизни не следует дергать за хвост верблюда, когда он спаривается с самкой.

Бороться с конкуренцией американцев, предлагающих заманчивую акцизную авантюру – провести нефтепровод в Европу, – и победить. Часто думать о детях, писать им редко. Описывать в посланиях поездки: в дремучий Гиркан, где егерями давно обещан ему тигр, на экскурсию к грязевому вулкану; рассказывать о прогулке в горах, где обдумывались новое устройство парового котла, проблемы крекинга или новая конструкция нефтеналивного судна… И снова мучиться жарой, песчаными бурями, жирным дымом и зловонием, доносящимся с горящих промыслов. Боготворить осень и весну, исполненные нежной погодой.

Передать дело слабому волей и сноровкой сыну.

4

При низкой технологической оснащенности технические пожары были обыкновенным делом. Бакинцы ездили фотографироваться на фоне огненного океана, вставшего в небеса. Сзади жарко, и страшно оглянуться, хочется скорей бежать, потому что кажется – сейчас вспыхнут волосы.

Коба два года скрывался от полиции на нефтяных площадях, то на Биби-Эйбате, то на Сураханских промыслах. На Баилова Коба сидел в тюрьме, пас уголовников. В Баиловской тюрьме сокамерник меньшевик Андрей Вышинский, сын аптекаря, делился с Кобой и Серго домашними куриными котлетами. От Кобы историей не веяло. Зато пахло адом. В Черном городе шантажировал управляющих поджогами и саботажем, подсылая им записки угрожающего содержания. Управляющие и ведущие инженеры не выходили из дому без браунинга в жилетном кармане. Черный город мог в одно мгновение запылать по его повелению – стоило только кликнуть пособников, дать им задаток, и огромный факел природы, ее неявных колоссальных сил, заревет и ослепит, опрокинет человека, унизит его; рабочие, женщины, дети, дети на руках – побегут прочь из занявшихся жилищ, крики, вопли, не успеют остановить насосы, и рванут пары, полыхнет ад кромешный. А он, тайный повелитель, будет стоять на Баиловском холме, глядя в лицо огневому столбу, и тренировать свою выдержку, чуять, как ликующий покой тихо разливается в душе, предстоящей пред картиной страшного бедствия, отверстого землей по его дерзкой воле. Пламя до неба, море огромно мерцает слева, отражая освещенные пожаром тучи… Сотрудничество с природой, единение с ее мощью, покорение этой мощи казалось ему единственной стоящей задачей.

Гражданская война осушила огромную страну, оставив большевиков без горючего. Комиссары заправляли автомобили скипидаром и спиртом, аэропланы – аптекарской микстурой, кораблям мазут отмеряли мензуркой, паровым котлам скармливали леса, свиные туши и вяленую рыбу. Шатуны, поршни и клапаны изнашивались в одночасье под касторовым и хлопковым маслами. Свиные туши горели слишком яростно и могли взорвать котлы.

«Баку – это нефть, свет и энергия», – твердил Ленин в каждой телеграмме Орджоникидзе (Серго с Баилова) и командкавказу Тухачевскому и приказывал Нефтяному комитету всё подготовить для полного сожжения города на случай поражения 11-й Красной армии.

Город залит солнцем и солярой – солнечным маслом. Производство керосина называют фотогенной промышленностью, это очень важное достижение человеческой цивилизации, ибо оно несет свет в пустыню тьмы – лучину заменяет на керосиновые лампы и, приводя в движение машинные мощности, позволяет человеку окончательно возобладать над природой.

С помощью нефти природа укрощает – осмысляет – себя.

Самые дорогие дома в городе света стоят на улицах, где запрещена езда аробщиков. Дворники городу не нужны: благодетель норд обычно выметает улицы начисто; в периоды затянувшегося штиля их поливают нефтяными остатками, подбираемыми с площадей, – водой с нафтой, чтобы смочить пыль.

Полуденную пушку, от которой бьются стекла в Крепости, переносят на набережную, где от выстрела теперь вздрагивают прогуливающиеся и дрожат высокие окна белоснежного дома начморпорта, а оттуда на Баилов к штабу Каспийской флотилии: взять кусок карбида и бутылку с водой, закинуть карбид в пушечное жерло, вылить туда воду, заткнуть бутылкой, поджечь вырывающийся по ободку ацетилен, бежать от патруля.

Первая мировая и Гражданская войны перенаселили Баку беженцами всех мастей, город превратился почти в трущобы. Военные и моряки проживали в казармах и разбросанных повсеместно общежитиях, образовывавшихся по требованию командования 11-й Красной армии и новообразованной Каспийской военно-морской флотилии. Находившийся на задворках империи и истории южный город стал прибежищем многих, кто не смог уехать за границу. Смешение революционной, военной работы и нефтедобывающего производства заслонило вопрос происхождения: академические, инженерные руки и головы были нарасхват. Вот за счет чего на Апшероне несколько десятилетий сохранялся высокий образовательный и производственный уровень. Все компании царского времени были сохранены, амнистированы и переведены на службу Советов. Репрессии обходили инженерный состав до самого тридцать седьмого года. Ленин вел прямые переговоры с Нобелями о возобновлении добычи. Те едва не пошли на сделку, но передумали и последовали примеру Ротшильдов, заблаговременно почуявших революцию: обескровили добычу на оставшихся площадях, но главное – окончательно смирились с утратой производства.

Вообще история революционного Баку могла быть вписана в формулировку: от Ротшильда, Красного Щита (roth – красный, Schild – щит), – к Рот Фронту, Красному Фронту.

С 1923 года нефтепромысловые районы обзаводятся своими селениями. Одни их названия предметно-революционны: поселок имени Разина, имени Воровского, имени Артема, имени Петра Монтина, имени Фиолетова, имени Солнцева; другие наследуют локальной географии: Бинагадах, Забрат, Сураханы, Шубаны, Бина, Локбатан. Пиршество конструктивизма – «экономика, польза, красота» – воплощенная мечта Корбюзье захватила нефтяные поля Апшерона. Взять только поселок имени комиссара коммуны Солнцева – он почти наполовину принадлежал Обществу слепых. Фабрика-кухня с огромными панорамными окнами, галереей, Дом культуры, затмевающий Парфенон, библиотека с читальным залом размером с футбольное поле; половина населения была слепа – слепцы стучали палочками по тротуарам, обратив лица к нестерпимому солнцу; ощупывали медные таблички, прикрепленные к углам домов, которые были усеяны чеканкой Брайля.

Хоть мы и жили на Артеме, где пейзаж не был далек от лунного, но всё равно Черный город приводил нас в волнующее уныние. Мы ездили туда на теннисные корты. В коттеджном поселке инженерного состава, выстроенном в тридцатых годах близ площадей по образцу нобелевской Villa Petrolia, имелось несколько площадок, на которых до войны тренировалась одна из лучших теннисных команд страны. С тех пор слава бакинцев-чемпионов схлынула, многие корты растрескались и заросли сладким корнем и колючкой, но в наше время в Черном городе на Инженерной стороне еще работала теннисная секция. Панцирные зеленые сетки затягивали уцелевшие, размякшие от зноя асфальтовые площадки. Шарканье, топот ног, шумный выдох, сдавленный крик и стон, мохнатый мяч хлопал, шуршал и звонко бился. Смуглые бедра полыхали в колоколе юбки. Страстность стонов, издаваемых при ударе, их неосознаваемое неприличие обжигало, и со всевозрастающим усердием я стучал мячом о стенку, стараясь заглушить им стук собственного сердца.

5

Прежде любых секций и кружков главным нашим увлечением был город. Древность и нефть, богатство и нефть, промышленность и нефть, великое опасное море, усыпанное искусственными островами, одолеваемое промыслом; золотое дно Каспия, легенды о гигантских подводных опрокинутых чашах, передвигающихся по дну моря вместе с буровыми установками; потусторонняя Персия, начинавшаяся в часе езды к югу, на первом же пропускном пункте погранзоны… Всё это для нас, живших на отшибе, на Артеме, формировало образ города, который обладал мощной бессознательной силой. Знакомые с детства имена и явления, привычные, но, очевидно, обладающие подспудной мощью, вроде бы уже забытые, вдруг по достижении взрослости, уже после прожитой иной жизни, стали представать своими общезначимыми, мирового масштаба значениями. Сначала это было удовлетворением от смутного чувства узнавания. Но потом вдруг понимание вспыхнуло фейерверком.

В моем сознании фамилии Нобель и Ротшильд долго не значили ничего иного, кроме того, что обе эти семьи построили наш город. Бабушка сообщала, когда я просил деньги у матери, не знавшей, что отец перед уходом на работу дал мне пятерку: «Не давай. Он с утра уже ротшильд». Мальчишки спрашивали, решая вопрос, кто сегодня всех ведет в кино: «Кто сегодня ротшильд?» Нарицательность этого прозвания подверглась сомнению только в седьмом классе, после прочтения «Монте-Кристо», когда ясно стало, что фамилия многострадального графа все-таки не Ротшильд, хотя он и есть чистой воды «ротшильд», то есть относящийся к абстрактной категории беспрекословного богатства. В отличие от отвлеченности «ротшильда», всё «нобелевское», связанное с Нобелями, являлось символом совершенной практичности и знаком высшего качества. Поселок, построенный Нобелями, отдельные здания, городской район, пароходы, промышленные мощности (в начале станины, несущей валы трубопрокатного стана, который одно время находился под опекой моего отца, стояло клеймо – Nobel 1884). Вот почему для Апшерона словосочетание «Нобелевская премия» в детстве долгое время бессознательно воспринималось как просто «очень хорошая премия» и никак не связывалось ни с чем сторонним, ни с чем, помимо того значения, в котором получателю этой премии становилось «очень хорошо», а дело, за которое он получил ее, оказывалось действительно «очень хорошим». Точно таким же, как нобелевский поселок, как нобелевская насосная станция, как нобелевский нефтепровод или нефтеналивной пароход.

Позднее даже сионистское зодчество Ротшильдов слитно увязывалось с тем, что раз они построили такой великий наш город, то почему бы им было не отстроить прилично и небольшую страну.

6

Мифы калейдоскопом отражали бурную историю города, в детстве они принимались за чистую монету и в силу вечной нехватки приключенческой и мистической литературы пестовались рассказчиками. В разных семьях можно было услышать различные интерпретации и дополнения. «А вот Бройды рассказывали, что ихняя бабка слышала то-то там-то и там-то». – «Ничего подобного, наш дед всё это видел собственными глазами». Чего там только не было, в этих глазах!

Особенное место в каталоге этих видений занимал Сталин, который воспринимался в городе не иначе как бандит и поджигатель. Моя бабушка Оля, у которой вся семья – двое детей, муж, мать, два брата – погибла во время голода 1933 года, вызванного коллективизацией на Ставрополье, называла Сталина убийцей и не принимала о нем никаких иных соображений. Уцелевшая нобелевская кирха, где однажды штормовой ночью на нас обрушился Бах, тоже относилась к категории «про Сталина». Кирха наша была своего рода памятником милости тирана, ибо по личному его указанию не была снесена и сохранила свой колокол благодаря письму лютеран, уповавших на то, что вождь не забыл о происхождении своей жены – бабушка Надежды Аллилуевой, избегая опустошения, посеянного Наполеоном, и надлома лютеранской церкви, в 1817 году в составе общины переселилась вместе с детьми в долину Ассурети. Протестантские колонисты устраивали в селеньях Апшерона шествия, во время которых распевали гимны. Говорили, что сам Ленин, любуясь Надеждой, ее прямотой и ласковостью, называл ее «совершенной швабкой».

Но самым главным был миф о девушке-нефти, развивавший воображение в сторону пылающей безбрежности. Этот миф стал единственной историей, которая не померкла с возрастом. Я слышал ее во множестве интерпретаций, мне самому довелось участвовать в ее обогащении. Впервые нам ее, захлебываясь восторженным ужасом, рассказал одноклассник Витька Головлев. Он отвел нас к гаражам за школой, где проходили стукалки до первой крови, где мы прятали свои «клады» и потом рисовали карты с указанием ориентиров, направления и числа шагов. Витька был весь красный, ясно было, что ему очень страшно и он хочет убавить свой страх, поделившись им с нами. «Ее нельзя поймать, потому что она вся вымазана с ног до головы нафтом и выскальзывает из объятий. Из объятий, понимаешь? И когда она выскальзывает, путник, прохожий снова хочет ее поймать. Но она чиркает спичкой, бросает, и он сгорает. На той стороне Баилова за три месяца собрали четыре обгоревших трупа».

Юг начиняет взрывчаткой эроса самый воздух, превращая его в воздух фантазий, готовых ежесекундно полыхнуть без видимого повода. Однако происхождение легенды о девушке, сочащейся нефтью, нами связывалось с еще одной историей, имевшей реальную историческую основу. Есть примеры, когда пророчество нарушает причинно-следственные связи. Например, моя бабушка Серафима в 1921 году жила вместе с семьей во Владикавказе. Отчим ее, комиссар 11-й Красной армии, после взятия Энзели был направлен туда работать в военный совет. По Владикавказу тогда ходил весьма мрачный слух о жутком несчастье, приключившемся в Москве. Говорили, что будто бы в столице «солидному мужчине предсказали, что ему отрежет голову женщина, и он в тот же день попал под трамвай, которым управляла вагоновожатая». Надо ли прибавлять, что мать Серафимы – Генриетта работала ассистентом в драмкружке при театре, где ставились пьесы обитавшего тогда во Владикавказе Михаила Булгакова?

«Ты ли выманил девушку-нефть из склепа в сады Гесперид белым наливом?» – писал в поэме Villa Petrolia Велимир Хлебников, вернувшись в свой угол в Морском общежитии после очередной долгой прогулки по холмам мыса Баилов. Строчку эту следует объяснить – в надежде, что одновременно приоткроется правда о самом будоражащем мифе города. Нобелевская Villa Petrolia некогда славилась своим дендрарием и плодовыми садами, среди которых особенно ценными представлялись яблоки, невиданный скоропортящийся белый налив, который в сезон продавали за серебро завернутым в папиросную бумагу. Остатки уже задичавшего белого налива застали и мы с Хашемом, когда лазали на давно заброшенную Villa Petrolia охотиться на девушку-нефть. Яблоки светились в темноте. Увлеченные Хлебниковым наотмашь (особенно Хашем) с подачи Штейна, мы были заворожены этим стихом и готовы один за другим дотла сгореть в объятиях нефтяной незнакомки. Напрасно пробродив по саду, отправлялись собирать разный хлам, рыться в кучах мусора, когда-то сброшенных с верхних этажей виллы, чтобы поживиться какой-нибудь медной чернильницей в виде верблюда (горб дромадера откидывался крышечкой). Но однажды мы всё же напугались. В некоторых местах сада можно было наткнуться на заросли анаши. Один раз мы увидели, как они ходят ходуном, и вдруг оттуда выскочил очумелый полуголый парень, который бил себя по спине и груди пучками травы. Испугался он не меньше нашего, схватил с земли рубашку. Мы метнулись обратно. «Бабочка, – сказал Хашем. – Пыльцу собирает». Забравшись по пожарной лестнице на обрушенную веранду, Хашем доставал простыню, вешал на перила, и мы садились на корточки, заунывно повторяли: «Дух Троцкого, явись, дух Троцкого, явись». Или: «Дух Блюмкина, явись». Или: «Дух Хлебникова, явись». При этом мы всматривались в серые складки ткани, нам представлялся призрачный барельеф, в котором должен был проступить облик искомого духа. Нам вдруг что-то виделось при набежавшем сквозняке – и мы отпрыгивали, потом я начинал скучать, а Хашем медитировать. Но однажды, уже в сумерках, на веранду влетела тень и, порхнув туда-сюда, ударилась о простыню. Остробородый Троцкий в пенсне и с рожками воззрился на нас, в клыкастом его рту застряла скомканным черным бархатом летучая мышь. Мы вылетели с веранды и приземлились только в километре у прибрежного шоссе.

Была и другая легенда, согласно которой на рассвете близ Крепости можно встретить спешащую вниз к набережной нагую девушку. Она вовсе не связывалась с девушкой-нефтью и обгорелыми трупами, которые действительно в течение нескольких лет находили там и здесь по городу в смолистой луже прогоревшего нафта и надругательство над которыми объяснялось стремлением преступника затруднить опознание. Голая девушка спасалась от мучителей, спеша в околоток. До сих пор можно встретить на Форштадте две или три покосившиеся двухэтажные трущобы, расставленные по холму. Дома эти – остатки старой застройки Сабунчинского, привокзального квартала, полного публичных домов. Сутенеры каждую зиму ездили по городам России и давали объявления в газеты – что будто бы на лето-осень в богатый южный город требуются привлекательные продавщицы лимонада. Девушек приводили с вокзала в бордель, там отнимали одежду и паспорт. Некоторым удавалось вырваться – и голышом добраться до участка. Каждый раз после такого побега город глох от громкого шепота и долго не мог прийти в себя.

«В длинном платье наготы девушка-нефть похожа на ложку. / Она царствует, пока чувствует под пяткой нефтяной запас. / Нефть разделяет меня и ее. Нефть подступает к горлу» – так завершил свою поэму Хлебников.

Я уже тогда увлекался фотографией, накопил пятнадцать рублей и не расставался с фотоаппаратом «Смена». Желая хоть как-то расширить свое понимание этого чуда, я всюду таскал учебник по оптике. Видимый мир отныне был полон геометрии, весь головокружительно расслаивался на конусы перспектив и звездчатые проективные построения Дезарга, на кубистические углы и слои, на отражающие поверхности, насыщался оптическими плотностями сред, степенями кривизны, населялся гиперболоидами и параболоидами, повсюду мерцали сгустками фокусные поля, волнение на море теперь описывалось не штормовым баллом, а зернистостью, и по угловому размеру солнечной дорожки я высчитывал характерную высоту волны… Ночью торчал в ванной комнате, вынудив домашних пользоваться ночными горшками, и замирал от чуда, которое после увеличителя творил проявитель. Любимым развлечением было – на ощупь, зажмурившись, сделать отпечаток, затем разорвать его на восьмушки, пустить в проявитель, а потом потихоньку собирать по частям, переосмысляя увиденное.

Хашем с трудом понимал мои сумбурные откровения о том, что фотография – это способ видеть прозрачность, но ему было интересно, особенно его проняло, когда я реально продемонстрировал, на что способно зрение. Я придумал, как сделать Зрачки города. Всё было очень просто. Слишком долго я лазал по крышам Старого города, вылавливая одному только мне требуемые ракурсы. Особенно меня влекли проходные подъезды и арки. Их я использовал как естественные оптические приборы. В принципе, любая диафрагма, любой принцип умаления, урезания обзора, любая дисциплина зрения есть изобразительное искусство, простейшая фотография. Вы можете перед лицом свести пальцы в овал, в многоугольник – и откадрированный таким образом кусок вашего зрительного нерва, с навязанной вашим разумением геометрией, с поставленной краевой задачей, наводящей силовые и, следовательно, смысловые поля на изображение, станет толикой нового смысла…

Моя задача была облазить все баиловские улицы, все их чердаки, дворы и галереи, и больше – всю нагорную часть, чтобы отыскать значительные точки зрения, которые могли бы стать зрачками города – устройством, с помощью которого можно было бы нащупать его собственный взгляд на себя. Способность сознавать себя как главный признак живого внушала мне, что при должном внимании к этой проблеме можно всерьез пробудить город, вызвать на себя его отклик. Относилось это, конечно, к фантастике, но что-то все-таки потом произошло… И я почувствовал благодарность города, его одушевленность. А пока я верхолазил в поисках долгих темных тубусов, старался поймать их взгляд, совместить его ось с объективом своей «Смены». И следующим шагом я придумал устраивать камеры-обскуры. Всё пошло в дело – подъезды, чердаки, слуховые окна, дворницкие, хозяйственные постройки, нужники, всевозможные закуты и вентиляционные будки бомбоубежищ – главное, чтобы имелась узкая щель, обращенная к югу. Кое-где приходилось разводить раствор и сужать зрительные бойницы, формировать оптическое прохождение, где-то пришлось вмуровать склеенные и залитые водой донца стеклянных банок. Затем я грунтовал стенку и прокрашивал ее водоэмульсионной краской с добавлением нитратов серебра, которые добывал в нашей больнице. И спустя месяц, замирая от восторга, сменяющегося тихим уверенным торжеством, я прошелся по всем зрачкам, в половине из них обнаруживая причудливое зрение города – не вполне фотографического свойства, но часто вполне близкого к свойству человеческого видения. В некоторых местах получались кадры, далекие от абстракции – вполне четкие, только перевернутые, панорамные картины, от обширности которых захватывало дух…

7

Бабушка Серафима, мать отца, всю жизнь проработала врачом военного госпиталя в поселке Насосный, выстроенном Нобелями и Тагиевым вместе с насосной станцией, снабжавшей Баку горной водой, источник которой находился близ аула Шоллар. Стакан такой воды был угощением. Жители города, привыкшие к дурной засоленной воде – и той не хватало, вкушали ключевую шолларскую как нектар. Водоносы втридорога торговали ею на окраинах, куда еще не был проложен питьевой водопровод. Вокруг станции, здание которой было стилизовано под портик (на фронтоне под козырьком высился барельеф с римскими цифрами, окружавшими слово NOBEL), находился парк, населенный небольшими коттеджами и трехэтажным ампирным госпиталем, вечно пустым, в котором так сложно и увлекательно было отыскивать бабушку, встречая на пути безлюдный стеклянно-стальной сияющий мир.

Серафима жила одиноко, мать мою не жаловала, с сыном была строга, меня любила, в подробности моей жизни не вдавалась, относилась несколько отвлеченно, но была нежна, иногда кормила, иногда лечила, помню, когда болело ухо, ходила со мной по знакомым врачам и однажды просидела всю ночь в палате у изголовья, когда я был в бреду от пневмонии; щедро снабжала карманными деньгами, которые иногда отбирал отец, считая меня избалованным сверх меры (сам он рос без отца, подкармливаясь по соседям, впервые увидел белый хлеб в сорок восьмом году и принял за пирожное, а кусок сахара считал высшей милостью богов). Серафима однажды чуть не набедокурила: едва не сосватала меня внучке одной своей подруги. Мне исполнилось тогда тринадцать лет, и бабушка тем летом подозвала меня к себе и строго заявила, что отныне я взрослый, что с этого момента с меня полный спрос и что теперь я могу даже жениться. Большей абстракции я себе не мог вообразить, но дня через два к Серафиме в гости явилась некая благообразная тетушка, которая долго меня расспрашивала об учебе, о моих увлечениях и затем, обращаясь к Серафиме, сообщила, что мальчик я хороший и что у нее для меня есть одна славная девочка из Киева, круглая отличница. Хорошо, Серафима не стала ни о чем дальше расспрашивать, а я повернулся и пошел прочь от этих глупостей на море.

У вечно читавшей Серафимы в шкафу кроме научной литературы хранилось издание знаменитых адвокатских речей, которые мы с Хашемом, на два голоса, чередуясь через три страницы, увлекаясь обстоятельствами подзащитного, с выражением читали и которыми зачитывались не менее, чем медицинской энциклопедией, чаще всего открывая ее на буквах «в», «о» и «л».

Мне нравилось слово «либидо», сколько в нем было будущего, сколько тайны! Немыслимым представлялось содержание понятия «оргазм». Словосочетание «наивысшее наслаждение» соединялось в воображении с самой сутью существования мира. Стремление когда-нибудь испытать это неописуемое, сакральное состояние совпадало с влечением к будущему, к познанию, к самосовершенствованию и счастью всего человечества.

Благодаря извечному режиму суточных дежурств день Серафимы был смешан с ночью, заснуть она могла в любое мгновенье. Измученная биографией, страшными потерями, постигшими ее в молодости, Серафима мало интересовалась реальностью. Нелюдимая, она предпочитала действительности уход в себя, скрашенный профессией и книгами. Свое пренебрежение к домашней работе оправдывала так: «Хозяйничают только мещане, у них время есть». Хозяйство она не вела совсем, за садом ухаживал отец, приезжая на выходные: удобрить, подрезать, высадить, собрать, перекопать. Серафиме оставалось только не забыть полить, что она и делала ближе к ночи, когда появлялся слабый напор в водоразборе: погрузившись в дрему, она стояла под рушащимся, пылающим звездами небом с поливочным шлангом в руках – над темневшими под ногами грядками с перцами, баклажанами, помидорами, направляла струйку под дерево и считала до тысячи, снова и снова засыпая на втором десятке; спутники то на быстрых низких, то на медленных высоких орбитах бороздили ее череп.

Сливочное масло она держала в миске с водой, на полу веранды шелестели лодочки луковой шелухи, и рыбьи хвосты, еще ледяные, обгрызали две вечно голодные, неотличимые ободранные кошки, свирепо прогонявшие со двора приблудных родичей. При этом Серафима обожала крахмальное белье, и простыни, скатерти, салфетки в ее доме хрустели и слепили глаза. Она говорила: «Если у больного уже два дня есть аппетит, значит, немедленно он не умрет»; «Илюша, если ты собираешься поступать в медицинский, хорошо учи химию, это самый трудный при поступлении предмет»; «Самая страшная смерть, какую я видела, – это смерть от водобоязни. Муки в аду – нежности по сравнению с этим»; «Симулянтикус натураликус»; «Когда я училась в институте, в Молотове, на первом курсе нас привели в лабораторию, где в застекленной камере сидела собака. Расставили полукругом. К собаке пустили хлор. Мы должны были стоять и записывать в блокноты симптомы. Я закричала, сдернула шланг, и меня едва не выгнали с учебы. Хорошо, отчим – старый большевик – отстоял»; «Бога нет. Есть человек, и он несчастен».

Кроме кошек и кавказской овчарки Барсика у Серафимы имелся кот Аксакал, много лет находившийся при смерти. Первое, что делала Серафима, вернувшись после дежурства, – она силком кормила Аксакала с рук пареной рыбой.

Серафима говорила о Хашеме: «Наш Маугли».

Пустота госпиталя, прохлада, упоительная после выжигающего зрение зноя. В полдень зрение слепнет, вещи видятся их собственным негативом. В полумраке госпитальных интерьеров еще плывет над глазным дном черно-белая изнанка мира, белые высоченные сосны парка, свечки кипарисов. Я вечно терялся в этом госпитале. И норовил заблудиться еще и еще, так как однажды подсмотрел, как в одном из кабинетов переодевается медсестра. Застекленная матовым стеклом дверь была приоткрыта, полоска зрения ослепила, поразив сочетанием смуглости и молочной белизны незагоревших, нежных, будто бы еще незрячих участков, видных под распахнутым халатом. Девушка выливала из колбы какую-то прозрачную жидкость и тщательно, круглыми движениями втирала ее в бедра, живот; она подняла некрасивую голову и прикрыла глаза. И в этот момент страшный оглушительный грохот набежал из другого конца здания, наполнил его, поглотил всё мое существо, потряс плечи, я присел, и в дрожащем окне, в направлении моря прошел истребитель, показал два своих раскаленных форсажем сопла, расплавленный воздух тек за ним… Поселок находился в трех километрах от военного аэродрома. Истребители взлетали и разворачивались над морем, чтобы отправиться патрулировать границу с Ираном. Во время купания нужно было держать ухо востро, чтобы под водой не попасть под удар воздушной волны, возникавшей, когда истребитель превосходил скорость звука.

Аэродром в Насосном строил еще в войну мой дед, работавший в «Военстрое». Его склады представляли для нас специальный интерес, в их окрестностях всегда можно было чем-то поживиться: обломком магниевого сплава (натереть напильником, смешать с щепоткой марганцовки), коробкой гильз для строительного пистолета, с нестреляными капсюлями. «Военстрой» в начале войны ставил укрепрайоны перед нефтяными полями, начиная от Майкопа: эти оборонительные сооружения, по словам деда, прошедшего финскую войну, были не слабее линии Маннергейма. Те же инженерные силы строили аэродром близ поселка Насосный, на котором базировалась гвардейская эскадрилья Покрышкина: знаменитый ас, будущий трижды Герой Советского Союза, перегонял по ленд-лизу из Ирана «Аэрокобры» и защищал небо на подступах к Баку, самое важное небо Юга. Вокруг Нобелевского поселения и насосной станции высился сосновый парк, коттеджи были окружены забором, на котором огромными черными буквами было выведено киром – NOBEL, NOBEL, NOBEL. Забор казался детям великим сооружением, вроде невиданных египетских пирамид. Весь поселок жил или в бараках, или в нобелевских коттеджах.

Дети мучились рыбной диетой, целыми днями не ели хлеба. Скотину тоже кормили рыбой, которую они собирали по берегу после шторма. Велено было не брать уснувшую, только живую, только ту, что шевелит жабрами.

В мое время в Насосном зимой на взлете разбился грузовой Ил-76. Четыре трупа летчиков, сумевших увести машину в сторону от жилья, море вынесло один за другим дня за три.

Мертвые тюлени, осетры, моряки и летчики – обитатели каспийского шторма.

8

На исходе семидесятых годов XIX века, когда польза каменного угля была подорвана изобретением конфорки, позволявшей экономно сжигать нефть, парижский особняк на улице Лафит, построенный еще в год заключения мира с Россией и увенчанный красным геральдическим щитом, стал штабным пунктом, в котором планировалось освоение земель на Апшеронском полуострове.

Альфонс Ротшильд делегировал младшего брата Эдмонда для разработки каспийской золотой жилы. Министерство финансов Российской империи благосклонно приняло капиталы крупнейшего банковского дома Европы, с помощью которых намеревалось дать толчок нефтяному делу на Апшероне.

Бароны Ротшильды открыли широкие кредиты нефтепромышленникам, многих спасли от разорения, большинство привели к процветанию. Под шесть процентов годовых выдавались ссуды, на которые разворачивали деятельность новоявленные нефтедобытчики. Шесть миллионов золотых рублей и двадцать пять миллионов франков хранились в бакинских сейфах Ротшильдов. Никогда в истории город не содержал в своих границах столько наличности. Капитал, способный выкупить половину Европы, позволял развернуться по всем направлениям производства и транспортировки нефти.

Задыхаясь пылью и погибая от жары, Эдмонд разъезжал по Апшерону и рискованно скупал всё подряд – еще не тронутые разведкой земли, поля с заброшенными слаботочными колодцами, недоходные промыслы, которые потом оживлялись передовыми способами бурения.

Мощный инженерный и управленческий состав, лучшая техника и технологии дали мощную отдачу: поток нефти. Уже через год после приезда Эдмонда на Апшерон наливной пароход «Фергессен» доставил бакинский керосин в Антверпен. Масла Ротшильды экспортировали в Лондон, дистилляты – в Австрию, в запаянных жестяных ящиках везли керосин на Дальний Восток.

Вместе с европейскими деньгами в апшеронскую пустошь пришла инженерная цивилизация настолько высокого уровня, что он был невозможен ни в каком ином месте Российской империи. Не было в истории примеров такого самостоятельного, взрывного становления этнокультурных и технологических параметров новой эпохи. Конечно, рано или поздно имперское мракобесие и самодурство придушили бы этот всплеск смысла. Министерство финансов изначально соглядатайствовало и карательным образом надзирало за деятельностью иностранных инвесторов. Но потребности армии в нефтепродуктах во время Первой мировой войны отдалили, а октябрь семнадцатого отменил и взял на себя оформление финала. Пример порто-франко в Одессе или золото Сан-Франциско, оплодотворившее Тихоокеанское побережье Северной Америки, – бледное пламя по сравнению с вулканом нефти, запитавшим новую эпоху энергетики. Турбинный эффект – чем сильней развивалась энергетика, тем больше требовалось нефти – определил то, что Баку в начале XX века стал символом нового времени и самым сверхъестественным городом не только в Российской империи, но и в Европе.

Буйно всходящие шведская, немецкая, польская, греческая колонии и еврейская диаспора, презревшая черту оседлости, за пределы которой допускались только купцы первой гильдии, – всё это составило сложный национальный феномен нашего города, обусловило становление культурного разнообразия и религиозной терпимости, не имевших примеров.

Инженер компании братьев Нобелей Адольф Зорге, отец разведчика и племянник секретаря Карла Маркса, обедал в бакинском ресторане и играл в карты вместе с управляющим нефтеперегонным производством Ротшильдов Давидом Ландау, отцом великого физика, исследователем способов тушения нефтяного фонтана и эрлифтинга – «поднятия нефти проходящим током воздуха», инженером, выкупленным женой из лап шайки бандитов, возглавляемых Кобой; человеком, арестованным по подозрению в краже платиновых чаш, которые применялись при каталитическом нефтехимическом синтезе (для получения, например, бензола и толуола), и снова спасенном женой, кинувшейся в ноги большевистскому диктатору Баку – Кирову. И Зорге, и Ландау имели беспредельный кредит в казино Нагиева, равно как и великий инженер Шухов, обладатель самого умного лица во всей России, создатель расчетной теории проистечения нефтепродуктов и первого в мире нефтепровода, автор химического процесса расщепления нефти и провозвестник архитектурного авангарда XXI века, впервые в мире применивший в архитектуре технологию сетчатых оболочек и гиперболоидов.

То же общество украшал и Леонид Красин, умница и денди, толковый инженер-электротехник, поклонник философической теории Федорова о восстании мертвых и инициатор воскрешения Ленина путем предварительной консервации и последующего переливания крови. Красин заведовал строительством Баиловской электростанции, из состава ее инженеров создал подпольную организацию, которая добывала деньги для партии большевиков и обеспечивала деятельность типографии, где печаталась «Искра». Женщины, очарованные им, говорили, что от Красина веет историей, он сотрудничал только с руководящим партийным составом, что позволило Троцкому злорадствовать в своей биографии Сталина: ни единого контакта сверхэнергичного Красина с Кобой за четыре года строительства станции, запитавшей электричеством все нефтяные производства Биби-Эйбатского месторождения, не зафиксировано. Зато стачечный комитет Баиловской электростанции, который не был посвящен в деятельность высших чинов подполья, выступал за замену Красина более человеколюбивой личностью. Красин при посредничестве Горького убедил Савву Морозова, отчитавшего однажды на промышленной конференции самого Менделеева, выделять партии две тысячи в месяц и построил ему в Орехове-Зуеве станцию еще лучше, чем Баиловская. Ленин ценил Красина до тех пор, пока был зависим от его финансовой энергичности. В двенадцатом году Красин разошелся с Ульяновым и работал по специальности на компанию «Сименс», жил с семьей у Горького на Капри и, бедствуя, устанавливал электроосвещение на военных судах. Энергичность свою он подрастерял и больше не кипел так, как в Баку, когда без конца устраивал лотереи, скрытные пожертвования и концерты в пользу подполья. Комиссаржевская вынуждена была уступить его красивому напору (атакованной в костюмерной, ей пришлось ответить на вопрос: «Каких вы помните героев революционных романов, прочитанных в юности?») и согласилась на бенефис в доме начальника жандармерии Баку. Букет, составленный из сторублевых купюр, который ей преподнесли нефтедобытчики, она передала Никитичу, Винсенту, Лошади – лишь эта последняя партийная кличка в точности передает хара́ктерное содержание грациозно неутомимой личности Красина («букетом» были оплачены покупка и наладка печатного станка). Красин был вхож к нефтяным магнатам и в восемнадцатом году посредничал в переговорах между Лениным и Нобелями. Приняв поначалу Октябрь семнадцатого за мужицкий бунт, Красин омрачился безобразностью революции и от греха был отправлен Лениным в Лондон. Там его надломила жестокая болезнь крови, злокачественная анемия. Через болезнь он горячо увлекся идеями соратника по партии Богданова, создавшего Институт переливания крови, где велись эксперименты по омоложению и воскрешению замороженных крупных теплокровных. Оказалось, эффективно в жидком азоте можно было заморозить существо не больше дворняжки, так что мир будущего пока рисовался целиком собачьим; мозги знаменитых людей, не переживших революцию, плавали в азоте в огромных термосах, похожих на молочные бидоны. Сталкиваясь, они звенели, как льдинки в стакане. Богданов скоро умер от заражения крови, происшедшего в ходе поставленного на себе эксперимента, а Ленина Красин пережил на два года. C косноязычной страстью Коба переписывал молодость и ненавидел партийных патрициев, называл их: луначарские, богдановы, красины, гольдберги.

Глава 17