Артем и Х
1
Остров Артем. Только здесь нам и надо было: мне – родиться, Хашемке – жить. Пир – Святилище, так звался остров в древние времена. Необитаемый, он входил одним из зубьев в магический восьмиугольник, раскинувшийся на Апшероне, стране огней. Зороастрийцы собирались на Пире для празднований. Ислам попрал Заратуштру, остров был переименован в Пираллахи – святилище Аллаха. Русские лоции XVIII века вихрастым курсивом поверх пунктира мелей выписывают: «О-в Святой». В 1922 году на нем развертывается новый эшелон нефтедобычи, вышки зачеркивают горизонт, и вскоре он получает новое имя – Артем – согласно партийной кличке только что погибшего легендарного большевика Федора Сергеева, чья память также была увековечена улицей в Харькове и исполинским кубистическим памятником, установленным над долиной Северского Донца.
Сейчас не узнать, кто из товарищей Артема в наркомате нефтяной промышленности решил тогда запечатлеть на карте память о великом борце. Новое имя стоило старого. Не смыкание, а пробой, короткое замыкание, столкновение зороастрийского смысла победы света над тьмой с идеей переустройства мирового времени.
Одно лето мы бредили Артемом, он участвовал в наших играх. Это было лето нашего двенадцатилетия, нами впервые тогда стали осваиваться навыки бесчувствия. Покидая возраст невинности, одолеваемые гормональным штормом, мы суровели. Артем был наш герой: крестьянский сын, природный ум, красивое лицо, умные лукавые глаза, зачесанные назад волосы, аккуратные усы. Совсем молодой человек с седыми висками. Реальное училище, два курса Императорского высшего технического училища, участие в революционном движении, арест, тюрьма, эмиграция во Францию. В Париже Артем скрывается в доме Ильи Мечникова, пионера науки о бессмертии, тот устраивает его анонимным слушателем артиллерийской академии и знакомит с Луи Пастером (обстоятельство это в пятом классе примкнуло к тексту назубок: “Nous savons beaucoup des savants, les noms des quelles ont connu dans le monde entier et qui sont des bienfaiteurs de L’Humanité: par examples, Louis Pasteur…”[21] – декламировала Ираида, девица с волнующейся под малиновой газовой кофточкой грудью, увенчанной золотым скарабеем, обучавшем нас науке несбыточности). Первооткрыватель фагоцитоза, приверженец ортобиоза и разумного анархизма приметил Артема в Харькове на лекции Милюкова о гражданском мире. Там Хлястик (первая, еще не партийная кличка Артема) добился оваций, оппонируя с места светочу кадетов, твердя о примате мира классового. В двадцать два года Артем возглавляет Харьковскую большевистскую организацию, руководит вооруженным восстанием пятого года. Через год он наконец арестован, пожизненно сослан в Восточную Сибирь. Летом 1910 года беззвездной ночью он переплывает, обняв бревно, Амур. Год бродяжничает в Китае и Корее, отплывает в Австралию. В штате Квинсленд горбатится портовым грузчиком и батраком на фермах, в трудовом состязании выигрывает у исполинского ирландца право стать председателем союза землекопов. Копали могилу – два на метр на два: от движений ирландца ходил ходуном воздух, он хрипел, штык лопаты мучил глину; жилистый, сбитый Артем, скрывшись по брови в земле, проворней поворачивался в могиле, локти не мешали ему выбрасывать землю, и он первым выскочил, сунул в яму мерную рейку и спокойно отступил от края: товарищи закачали его высоко в опрокинутом белесом небе Австралии, над задранной веснушчатой, перекошенной проклятиями рожей ирландца.
Там, в Австралии, он зачинает и редактирует русскоязычную социал-демократическую газету «Австралийское эхо». Сейчас я знаю, что уже тогда в Австралии строили города, заводы, корабли, что коммунистический интернационал не был пустым звуком, но в детстве эта часть жизни Артема мне и Хашемке представлялась более фантастической, чем робинзонада. Нам это было с руки: Австралия – край света – оказалась под стать нашей заброшенности на границе империи, в виду незримой райской Персии, – и потому мы жадно представляли себе Артема среди прерии, пламенеющим несбыточными речами у костра, в обществе почитающих его каторжан, угнетаемых аборигенов, почтальонов-кенгуру с умными бессмысленными глазами…
Мы отравляли воображение вычитанными приключениями Артема. Мы воссоединялись с духом Артема, жарили на вертеле, который нам заменял обшелушенный электрод, кенгурятину – в дело шла горбушка чурека, которую после натирали чесноком и вкушали вместе с помидором; слышали бульканье рома в гулкой глотке ирландца – по кругу передавали бутыль с айраном. Мы были отъявленные фантазеры, а что еще нам оставалось? Недостача реальности – лучший грунт для воображения.
В пятом году в палатах харьковского сумасшедшего дома – знаменитой Сабуровой дачи – Артем прятался от охранки: под одеялом в койке, с угрожающе правдоподобной гримасой безумия на лице; там же в подвалах устраивал большевистские сходки, а из легких больных и медперсонала формировал боевые дружины. Артем вернулся в Россию в семнадцатом и возглавил большевистскую фракцию Харьковского совета, руководил в октябре вооруженным восстанием.
Герой Гражданской войны, один из руководителей советской Украины, делегат Коминтерна, секретарь Московского комитета РКП(б), создатель Донецко-Криворожской республики, обвиненный в расколе Украины, революционный оратор, способный воспламенить толпу на четырех европейских языках, титан, которому уже не с чем было бороться, за исключением разве законов природы, – товарищ Артем погиб при испытаниях аэровагона, который, по замыслу его, должен был развозить скоростным образом деятелей партии по всей стране. Партийные управленцы, по представлению Артема, увлеченного по старой памяти инженерной мыслью, должны были находиться в хроническом движении, курсировать по всему СССР, создавая эффект непрерывного присутствия, магический эффект тотального контроля разума и дела: «Зрелище неорганизованных масс для меня невыносимо», – писал Артем соратникам из Брисбена.
В июле двадцать первого года инженер-самоучка Абаковский – механик гаража ВЧК, золотушный, сутулый, замученный мечтой человек с глубоко посаженными, сильно косящими глазами, носивший огромный картуз, – приладил к ж/д дрезине авиационный двигатель и пригласил для испытаний компанию партийных деятелей. Со скоростью сто сорок верст в час аэровагон промчался в Тулу, а на обратном пути, сковырнувшись на разбитых рельсах, слетел под откос, угробив всех испытателей вместе с изобретателем. Расследование выяснило, что путь был завален камнями. Дзержинский говорил жене Артема: «С этим следует разобраться, камни с неба не падают». Сталин заключил: «Если случайность имеет политические последствия, значит, у нее есть причина и потому она не случайность». Сын Артема воспитывался в семье Сталина.
2
Персия потому еще была райской, что оттуда через мятую сеточку спидолы доносились Пресли, Нат Кинг Коул, Гиллеспи, Колтрейн… Иранские станции никто не глушил, сильный сигнал обрушивал на мое сознание записи джазового фестиваля в Ньюпорте пятьдесят седьмого года, неистовые, бурлящей белизны потоки Паркера, вкрадчивую поступь Майлса, раскаленную свингующую спираль Гудмена: всё это лилось мне в уши из-за морского горизонта, будоражило, даже сводило с ума. Однажды я всю ночь напролет не мог заснуть от того, что во всем теле пульсировала, била, изводила меня A Night in Tunisia. Отец слушал приемник беспрестанно, Би-би-си он внимал, сквозь помехи припав к самым губам диктора, и грозно взглядывал на меня, когда я взбегал на веранду: «Не вздумай мешать!»
Какие есть радости у мальчика, живущего мыслями о достижении горизонта? Я помню, как зимним вечером на веранде, в затюленных оконных ячейках которой погромыхивали от ветра стекла, я слушал Riders On The Storm чистейшего звучания; вверху ходили, шумели шершавые кроны инжиров, ветка скреблась о порушенный шифер: море проглядывало в щелях забора и поверх него, лунное, всё в серебряных рвах и горах штормящего блеска…
Затем напев цивилизации угас совсем, эфир опустел – и вскоре появился за соседней партой Хашем. Он был оттуда, из рая.
Теперь Хашем не просто бредил Поэтом – Велимиром Хлебниковым, он ходил с ним об руку, заглядывал в глаза, открывал передо мной здоровенный зеленый ящик из-под патронов с белой многосложной маркировкой на крышке, надевал нитяные перчатки, потом, передумав, снимал, натягивал резиновые, медицинские, осторожными пальцами (облаченные в перчатку, они словно обретали теперь отдельную от ладони жизнь) вынимал обрывки пожелтелых линованных страниц, тетради, грубо сшитые суровой ниткой, – это был найденный Штейном персидский архив Рудольфа Абиха, посвященный В.Х. Хашем не дал мне в руки ни одного листочка, запер ящик хитроумным висячим замком, с заподлицо утапливаемой дужкой, и, выведя меня на крыльцо, рассказал неслыханное.
– Помнишь, Артем, Хлястик, прятался на Сабуровой даче, прикидывался сумасшедшим, агитировал на сходках в подвале? – говорит Хашем. – Я ездил в Харьков десять лет назад. Шуровал он не только на Сабурке. Развернулся Артем сначала на паровозостроительном заводе. Мастера и начальники боялись слово лишнее сказать. Пролетариат, вдохновленный Артемом, был скор на расправу. Приготовляли мешок для экзекуции, сыпали туда сурику, лили отработанное масло. Идет по цеху мастер: гладкая, с атласом жилетка, пенсне, посверкивающее отраженным пламенем в топках. Сзади на него набрасывают мешок, сажают в тачку, бьют ему над головой в пустые ведра, выкатывают из цеха, сбрасывают ополоумевшего, с отбитыми барабанными перепонками в яму. В прессовальном цеху Артем допрашивал самосудом чернорабочего, подозреваемого провокатора. Поставил парня у нефтяной печи, где перед прессовкой котлов разогревались листы железа, пытал: когда и кого провалил? Печь пышет пастью, горелки ярятся струями пламени. Крепкий, нахальный с девками, парень сразу скисает, становится дурачком, дрожит и плачет, и ничего из соплей его не понять. Тогда повели его к прессу, говорят: «Сейчас мы из тебя воду сделаем, мокрое место». Но не в этом, собственно, дело, а в том, что с завода Артема все-таки потеснили облавой, и стал он прятаться на Сабуровой даче. Боже мой, но почему Хлястик? И Сабурка эта совсем не дача – огромный парк, ансамбль больничных зданий. Поселение сумасшедших, целый мир. Всех их бешеный Артем хотел поднять на восстание, дать им в руки булыжники и оружие. Хлястик сам был безумцем – и очень сметливым. Его никак не могли поймать. Как облава – он растворялся среди пациентов, мгновенно облачался в пижаму, надевал маску безумца, хоронился под одеялом: персонал его оберегал, медсестры нянчили красавчика. В отопительных тоннелях, соединявших здания, расставленные по парку, с ведома некоторых врачей хранились оружие, прокламации, агитационная литература.
Но не за Артемом я в Харьков ездил. Я искал следы Хлебникова. Спасибо Абиху. Он сообщал в письме, что В.Х., спасаясь от призыва в войска Деникина, вспомнил, как в шестнадцатом году прятался от армии в Астраханском сумасшедшем доме и пришел на Сабурову дачу, чтобы пожаловаться на рассудок. Его из милости приняли, чтобы установить диагноз. Там он пролежал, пока война не спа́ла, да и диагноз подходящий ему благополучно справили. Пора было уже выписываться, но В.Х. не желал. Он притерпелся на Сабурке. Здесь его привечал профессор Анфимов, распознавший в нем не больного, но психопатическую личность с чрезвычайными творческими способностями. Анфимов для затравки применил к В.Х. серию тестов. Ассоциации выстраивались поэтом медленно, сосредоточенно, с высочайшим уровнем сложности.
Москва – метить (место казни Кучки).
Лампа – домашнее – белый кружок (впечатление уюта).
Снаряд – единый снаряд познания.
Рыбак – японская картина Гокусая.
Ураганный – ура – гонит.
Чем-то он притягивал больных. Сумасшедшие тянулись к нему, желали просто посидеть рядом, он был для них источником покоя, они для него – честны́м народом, любая ласка мира ценилась им, как ценится золото простыми – но не им – людьми. Мешали ли ему сумасшедшие работать? Видимо, не слишком, так как всё, что мешало ему писать, устранялось из жизни немедленно, без переговоров. В лечебнице царил тяжкий режим, питание было скудным, врачебное внимание отсутствовало, но это было лучше, чем ничего. Кров над головой имелся, но главное – он был рядом с Катей Малер, сестрой милосердия, смевшей критиковать его стихи, притом что имя его для нее извлечено было из легенды. Она писала стихи и приносила ему. За одно Хлебников поставил ей пять.
Задача, определенная себе Велимиром, была такова: однажды он должен написать стихотворение, которое уже написала Катя. Не могла бы написать, а именно – уже написала… Екатерина Малер вышла замуж за старинного своего ухажера и пропала из Харькова. Из Москвы от нее пришло только одно письмо: «Представляете? – теперь я Никаноренко! Ни-ка-но-рен-ко…»
Желая познакомиться с местностью подробней, я попросился пожить в стационаре. Время было шальное, в лечебнице имелось немало беглых – от долгов, от Уголовного кодекса, от реальности; лежали также люди потерянные, как Хлебников, нашедшие уют в этом убогом аду. Я примкнул к их числу, договорившись за мизерную плату с начальником отделения: что нужно калеке? В Сабурке я облазил все подвалы, долго рылся в архиве, нашел рукопись «Книга болезни. Виктор Хлебников. 1920»: крупный, наклоненный влево почерк, фиолетовый частокол химического карандаша. Главврач Сабуровой дачи Анферов, интересовавшийся психопатологией творчества, в одной из записей, посвященных обследованию Велимира Хлебникова, сообщит потомкам: «В собранном мною анамнезе я отметил, что пациент начал половую жизнь поздно и она вообще играла очень малую роль в его существовании».
По Харькову я побродил подробно, искал в богемной среде хоть кого-то из стариков, кто помнил бы или слышал о В.Х. Нашел одного художника, девяностолетнего старика Козырева, преподавателя Художественно-промышленного института, расспросил его. Бодрый, коренастый, большеносый, он встретил меня в аудитории, где студенты после звонка счищали палитры, стучали мольбертами, где натурщица зябко переступала на мысках, набрасывала халат, натягивала шерстяные носки… Козырев знал Хлебникова, когда тот жил в Красной Поляне в доме его друзей, сестер Синяковых, за которыми ухаживала многочисленная поэтическая братия, включавшая Пастернака, Маяковского, Асеева. Велимир там был принят за своего, но с оговорками. В.Х. диковато ухаживал за девушками – за одной проныривал насквозь во всю ширь пруда, ударом тела опрокидывал, топил лодку с возлюбленной и соперником; другую симпатию улавливал на вишне во время сбора ягод и мучил поцелуями на ветке. Я записал семь кассет бесед с Козыревым. Старика часто заносило – память устроена прихотливо, я не перебивал его, давал ветвиться воспоминаниям, надеясь, что, не обрывая, он доберется до богатой вершины корневой кроны. Старик говорил без удержу и невпопад, но я заслушивался эпохой, это походило на то, как если б вы спустились под воду за утраченным кольцом – и, кроме него, обнаружили затонувший древний город, целехонький.
Много чего я узнал от Козырева. Хлебников редко говорил долго и тем более ясно, обычно кратко мямлил или приказывал. Ибо с младшими – а вокруг него на даче Синяковых все были лет на семь – десять младше – не церемонился, знал себе цену: не многословничал, не капризничал, но своевольничал всласть. Например, мог протянуть листок со списком книг и только молвить: «Нужны книги». А возражение: «Помилуйте, но в городе белые, опасно ходить, да и библиотеки закрыты», – парировал: «Ценишь – достанешь». И вскоре ископаемый библиотекарь, озаренный глубинным уважением (в такое время – такая наука!), проникновенно выносил посланцу стопку книг, странно сочетавшую математическую статистику и языкознание. Тем не менее гением-извергом не был, предпочитал только уклоняться от общения, если что-то не нравилось или его самого не принимали. Но не всегда, случались положения, в которых он оказывался жертвой хронической серьезности, хуже всего у него получалось относиться к себе с улыбкой.
Хлебников не смеялся потому, что считал: смех есть вздох освобождения, а поэт всегда свободен.
Козырев был свидетелем, как имажинисты недолго крутились в окрестностях – и у сестер, и на косогоре у Бурсы: южный и не слишком удаленный от Москвы город, как эхо отстоящий от Крыма, от хлебосольного Юга, Харьков привлекал еще и полнотой академической, культурной жизни. Сильный университет, художественная академия и не последние театры, общество футуристов всех приверженностей – эти приметы будущего имелись здесь в достатке, много кто гастролировал в Харькове напропалую. Залетные имажинисты, среди которых были Есенин и Мариенгоф, взяли Хлебникова в оборот и короновали Председателем земного шара. На собрании в театре выдали ему бутафорский перстень, в знак помазания, а потом отобрали. Велимир отдавать не хотел, приняв всё за чистую монету. И хоть посмеялись над ним открыто, потом многим доверительно сообщал, что назначен Председателем земшара, и даже подыскивал место под свою резиденцию в качестве главы мира.
Резиденцию Председателя земного шара Хлебников решил устроить на каспийском острове Ашур-аде. Об этом месте ему рассказал его друг, моряк Борис Самородов, известный тем, что поднял в апреле 1920-го восстание на крейсере «Австралия», во время которого возглавил ревком, обезоружил офицеров и сдал их в комендатуру Красноводска. Не переносивший насилие ни в каком виде, Хлебников высоко ценил Бориса Самородова за то, что тот исповедовал бескровность переустройства мира. Младшая сестра Бориса Самородова – юная художница Юлия, гениальный подросток, – та самая Детуся, что сорвалась вслед за Велимиром с облака, это с ней он пил голубые ручьи чистоты.
Хлебников восхищался Чеховым и ставил в саду на даче Синяковых рамочную пьесу о мировой душе, из «Чайки», предваряя ее: Чехов, мол, писал про болотные огни и красные глаза дьявола – две светящиеся точки появляются на фоне озера. Хлебников сам с головешками в руках, которыми он помахивал у лица, исполнял эти огни и глаза. Хлебников дописывает эту пьесу и заставляет ее исполнять вместо Заречной Катерину Малер – но его поднимают на смех. Однако ночью двое из загулявшей молодежи, ополоумев, прибегают в дом и будят всех – оба седые, рассказывают, что видели на озере красноглазое чудище, оно было живым – дышало мощно.
Перед смертью Козырев отправил мне письмо, где требовал уничтожить записи. Я исполнил волю уже покойного мемуариста. Интересно, что Козырев говорит о Хлебникове как о феноменальном пловце, чуть ли не ихтиандре, рыбочеловеке – по четверти часа способном скользить под поверхностью воды лицом вверх, ходить винтом, бледнея в озерной толще всем долгим мосластым телом. Вот ведь попадание, вот как всё сходится – лоскут к лоскуту! А то мы дивились той строчке в автобиографии В.Х.: «Переплыл залив Судака (3 версты) и Волгу у Енотаевска». Как мы равнялись на поэта хотя бы в этом, как плавали под эстакадой, тренировались с передыхом… О эта тяжелая речная вода! Речная водичка всё же не морская, что легче пуха несет поверх волны… А если зыбь на Волге разыграется – метровая не редкость, особенно на ширине километра в полтора – на многоводной, движущейся пустыне: тут не до шуток даже в лодке. И вот отчего же, отчего – не робкий, но расчетливый, не аморфный, но для Бога выгодно бездеятельный Велимир предпринимает такие чрезвычайности, необъяснимые, от одной вероятности которых трезвого человека берет озноб?
Абих писал, что Хлебникову чрезвычайные, почти тюленьи способности пловца не раз пригождались в Персии. Однажды отряд красноармейцев два дня стоял на привале на берегу Каспийского моря. Хлебников бродил вдоль берега по нескольку километров туда и обратно, заходил в селения в надежде, что там его подкормят, – и никогда не уходил без чурека и фруктов, которые он тут же поглощал, ни разу не поделившись с бойцами. Абих однажды увязался следить за В.Х. Хлебников, весь в водорослях, бородатый, лохматый, вынырнул перед рыбачьей лодкой, стоявшей в открытом море, – так неожиданно, что рыбаки приняли его за морское чудище. А когда признали в нем человека, то обрадовались и отвезли дервиша на берег, где дали ему осетра-мамку. Он разорвал рыбье брюхо ногтями и брал беззубым ртом с пальцев икру… Да, Абих. Абих – главный мой козырь, улыбнулся Хашем в ответ на мое вопросительное выражение лица.
3
Мы с Хашемкой (я – невольно, подтягиваясь за устремленным другом) и в самом деле подражали В.Х., совершая многокилометровые заплывы, передыхая на отмельных косах, теряя плоскую землю за линией горизонта, но мы не слишком волновались – кругом были буровые платформы, заброшенные и действующие, до какой-нибудь мы бы добрались: костер из дощатого настила послужил бы нам маяком, ибо коробок спичек, залитый стеарином, всегда лежал во внутреннем кармашке трусов, зашпиленный английской булавкой, которую при судороге следовало воткнуть в мышцу.
– Но кто же знал, что рядом с Хлебниковым шла шлюпка, полная дружественных ангелов? – пожал плечами Хашем. – В Сабурке я много чего выяснил. Однажды Козырев пришел ко мне сам. До того и после – старик ускользал, сторонился, старческая болезненная настороженность (не мания преследования, но реакция на возрастающую беззащитность) пересиливала мою хватку. Так вот, один раз Козырев сам нашел меня на Сабуровой даче, хотя я не говорил ему, где остановился. Он появился в палате, где я особняком от пациентов, просиживавших в видеозале по рублю за сеанс, устроился с матрасом на широченном подоконнике, головой в крону каштана, полную теплых закатных сумерек или прохладной тени, отстоянного зноя, вывел меня в парк и шепотом рассказал, что из сумасшедшего дома Хлебникова освободил следователь реввоенсовета Андриевский. Он подселил поэта в коммуну молодых художников, занимавших в центре Харькова роскошный особняк купца Сердюкова. Андриевский стал собеседником Хлебникова и впоследствии редактором посмертного издания «Досок судьбы». Именно Андриевскому Митурич первому напишет о смертельной болезни В.Х. Козырев всю жизнь интересовался Хлебниковым, наводил мостики с людьми, знавшими его, и пересказывал письма многих, например Андриевского, который по ночам беседовал с В.Х. о мироздании. Поэт справедливо отрицал существование «мирового эфира» и сообщил ему о корпускулярно-волновом дуализме, еще не открытом Луи де Бройлем. В этом особняке Сердюкова он написал страшную поэму «Председатель чеки», где страшный дом стоял над глиняным обрывом: из нижних окон под откос сбрасывали трупы, которые закапывали внизу нищие китайцы, невесть откуда взявшиеся и в Харькове, и по всей стране (еще до НЭПа в одночасье они таинственно, как корова языком слизала, пропали).
– Зачем я это тебе рассказываю? А чтобы знал, где, в каком неведомом смысле мы жили. Теперь этот смысл следует переоткрыть в сознании. Над этим я и работаю. Видишь ли, есть множество вопросов, ответов на которые не существует, но их можно открыть, сотворить поиском, телом сознания, – говорил Хашем и настороженно взглядывал на меня своим большим влажным взглядом: он давал мне щедрую фору и потихоньку проверял, оглядывался, поспеваю ли я за ним.
Из этой и еще многих бесед-лекций о Хлебникове я понял, что Хашем поставил себе целью вжиться в его образ. Причем сумма биографических знаний о нем его не устраивала, ибо ничего нет бесполезней, чем набор внешних сведений о человеке. Если бы человек исчерпывался своей биографией, ни Богу, ни ангелам не осталось бы никакой работы. Хашем понимал, что роль сама должна нащупать его откровением, и он шел ей навстречу во всеоружии.