Охота Абиха
1
Обрывки англо-иранской телеграфной линии, построенной Сименсом, пунктиром наблюдались в Ширване. Четыре – ближайшие – железные опоры-обелиски, с печатными надписями Siemens Brothers, которые Хашем титанически оттер от ржавчины и подновлял серебрянкой, – отстояли друг от друга на пять, три и семь километров. Впереди – Тегеран, Карачи, Калькутта. Решение о прокладке телеграфа было принято после восстания сипаев 1857 года, противодействие которому провалилось из-за невозможности срочно связаться с Лондоном. Страницы истории прокладки этой трансконтинентальной телеграфной линии составляют том приключенческих повествований. Телеграфные опоры Хашем оберегал как завоевательные алтари цивилизации – установленные в местах, где даже следы посадки летающих тарелок выглядели бы более под стать ландшафту. Он бережно гладит углы, слышит, как гудят под ветром. У него есть мысль натянуть между ними провода, провести локальную связь. Вопрос – как всегда – в деньгах.
Хашем вечно что-нибудь строил, что-нибудь изобретал. И в Ширване, и в Гиркане, и в городе он разрабатывал полуфантастические проекты. В Ширване занимался соколами, хубарой и полетными экспериментами, измерял скорость и высоту полета птиц, в Гиркане составлял подробный гербарий, убежденный, что реликтовый лес третичного периода содержит в себе не известные еще науке растения, грибы. Хашем был одержим идеей происхождения человеческого языка из пения птиц. Он выписывал из Хлебникова, сравнивал со своими личными транскрипциями птичьих голосов, пропадал в лесу и в камышах с переносным магнитофоном «Репортер», микрофон от которого приладил к двухколенному бамбуковому удилищу. Переводил голоса птиц на русский, транскрибировал. Идея Хлебникова (и Хашема) состояла в том, чтобы записать как можно больше птичьих голосов и сравнить их с транскрипциями на иных языках, начав с персидского, чтобы, выявив и осмыслив различия, найти глубинное ядро сходства и вывести – исходя из того, что названия птиц имеют во всех языках звукоподражательные корни, – общие звукосмыслы.
Мы ходим по реликтовому Гиркану. Вверху на мгновенье стемнел воздух полудня – откуда-то слетела большая птица – цапля к озеру или сапсан, но воображение последовало вслед за тенью, убежденное, что это был птеродактиль. Я замер: волшебство заполнило мои жилы. Сладкий ужас не сошел до конца, потеснился мурашками. Я тряхнул головой.
Хашем усмехнулся:
– Привыкай, Илюха.
«Господи, какое счастье, – думал я. – Какое счастье – сбежать отовсюду в эту глупость. Отдать весь разум, всю душу вымыслу, выдумке, уничтожить всё то несчастное, грязное, властное, безверное, чему обучила взрослая жизнь, очиститься от пресмыкания перед смертью, от низости, какой награждает нас взрослость, заискивающая перед будущим…»
2
Абих пишет о Хлебникове: «Хлебников весь – серьезный ребенок. Однако беззубым не был никогда, только в реальности (съестной удел – жидкая пища, суп с накрошенным мякишем), а всегда, когда речь шла о деле творчества – предельно сосредоточен, беспощаден, только тут у него загоралось “Я” – но исключительно в идейном, ничуть не эгоистическом смысле. “Я” – без тела и награды, вот что такое был Хлебников, единственный из встреченных мной людей, совершенно лишенный бытовых рефлексов; совершенный Идиот, с большой, великой буквы».
Абих мучился одной фразой, Абих ждал и жаждал самой верной, самой точной власти. Однажды он прочитал на листке Хлебникова: «25 апреля 1920. Мы стоим у порога мира, где мы родимся вновь смотреть на смерть, как на временное купание в волнах небытия. Я знаю свою душу в том, что она близка к отгадке. 28 апреля 1920. Вечер. Есть решение. Оно дано в виде песни-клятвы: формулы. Формула – это клятвенная песнь закона. Мной записана сегодня в полдень».
Абих перерыл весь его архив, ничего не нашел, стал подозревать, что носит на себе. Обыскал его спящего. Пред глазами – рельеф его тела. Впалый крупный живот без мышц, очень бледный, с началом волосяного мыска под пупом, рубцы от чирьев на груди, под соском, пупок белый, вывернутый, уродливый.
«Пупок – провод для мира, неотмершая пуповина», – приходит вдруг зачем-то ему в голову.
3
– Вот ты говоришь: рай доступен только детям. Взрослым рай скучен. Оттого и «Ад» – лучшая часть «Божественной комедии». Ты предлагаешь реформировать рай? Развить воображение.
– А как стать детьми обратно? Я, например, уже видел в своей жизни голую женщину. Мне что, глаза себе выколоть?
– Я тоже видел. Не поможет.
Жара – страшная жара, саранча стихает к полудню, время от времени цикада оглушительно цокает в кроне маслины, снова засыпает. Обливаясь потом, мы сидим на коврике, поджав босые ноги, пьем чай. Передо мной раскрытый сундучок, обитый латунными пластинами, внутри лежит кипа разлохмаченных по краям желтых листов необычного формата, отдельно стопка тетрадей в клеенчатых переплетах, которые трещат, если их раскрыть и обнаружить светлеющие к центру страницы, исписанные разными почерками – то бисерным мелким, с формулами, дробями, столбцами чисел, то нечитаемым, разлетным на фарси, то по-русски аккуратным, почти чертежным: химический карандаш не по всей плоскости принял влажную промокашку, проявившую чернильную его сущность. Хашем переворачивает дном вверх армуд, стукает его на блюдце, достает старинный булатный, острый, как бритва, ножичек, чье лезвие сточено на четверть ширины, принимается им выстругивать палочку и рассказывает:
– Слушай. Всё один к одному выходит. Прадед мой воевал у Кучик-хана, знал Хлебникова, принимал его как великого дервиша. Остались воспоминания прадеда о Хлебникове, записанные отцом. Они дружили, потому что к ним обоим придирался Абих. Хлебников говорил, что Абих следит за ним, хочет выведать у него тайну времени, которую Велимир недавно открыл. Тайна эта очень важная, потому что может переменить мир, с ее помощью можно везде разжечь революцию. Но Хлебников не хотел крови. Абих сделал так, что послал прадеда на смерть – с запиской к Сокольникову. Задача была в том, чтобы узнать, что написано в этой записке. Хлебников помог ему прочитать. В ней было сказано, что подателя сего следует расстрелять, как контру. Прадед с тех пор почитал Хлебникова как спасителя. Абих на первый взгляд авантюрист. Но я его постепенно понял. Он почитал Хлебникова, был к нему пристальным, стремился изучить. А жестокость – от молодости. В молодости не понимаешь, что такое смерть. Потому что не понимаешь, что такое жизнь. Жизнь в юности не ценна. Я понял Абиха не сразу. Он спешил, спешил, время шло, он знал, чем оно завершится, он хотел сгореть прежде сам, для себя, осветить перед собой своим горением хоть что-то, а не провалиться спичкой в горнило. Абих вычитал у Хлебникова в «Досках» про 1941 год, что тогда как раз и произойдет апокалипсис. Вот он и готовился. Абих пишет, как был командирован зимой 1933 года в Ставропольский край, участвовал в продразверстке. Сидел в телеге, за которой по распутице бежала женщина, рыдала, кричала, молила не оставлять ее без хлеба с двумя детьми. Абих пишет, что смотрел ей в глаза, всё пытаясь что-то понять – не время, не эпоху, о которой талдычил начальник комсодов Копылов, – не цель того, на что был послан, а вот ту самую девку-смерть, с которой всегда толковал про себя, пытался разглядеть ее в безумных зрачках. И разглядел эту пляску, этот белый всполох юбки, с секущим разворотом, бледную скулу… Абих аккуратно поднял ногу с мешка, наполненного на четверть, и столкнул его под колесо. Женщина упала на мешок и скоро пропала из виду за пригорком. Черная степь развернулась, потекла валко. Абих наслаждался тишиной. Вопль бабы еще стоял в ушах.
Хашем рассказывал не спеша.
– Абих охотится за Хлебниковым, потому что собирает за ним листочки, которые вечно теряет поэт или оставляет как ненужные, прихватывая с собой только то, что ему кажется существенным. Вот какая фраза отравила Абиха: «Мы стоим у порога мира, когда будем знать день и час, когда мы родимся вновь, смотреть на смерть как на временное купание в волнах небытия». Абих боялся смерти и влекся к ней, как к юнице: он был заворожен тем, что за ней, – только о девушке-смерти и думал. «Окунуться истоком в ее ложесна, осветить солнечным сплетеньем потемки ее лона», – так он неловко выражался про себя.
Абих в дневнике говорит о Хлебникове разное: что поэт – дебил, что он невозможно пахнет. Абих – красавчик, он немного издевается над поэтом. Но в то же время из дневника ясно, что подозрения Велимира, в чем именно состоял интерес к нему Абиха, небеспочвенны. Абих опасается Хлебникова и заискивает перед ним – действительно ждет от него реальных формул устройства Времени, и ждет не напрасно.
Он заводит с ним провоцирующие разговоры, спорит как умеет. Хлебников в какой-то момент раздражается, а в какой-то замыкается. Абих наседает, ведет его к проституткам. Искуситель. Сам справляется с девушкой – и нагибается подсмотреть за Хлебниковым: в щелочку за шкафом. Видит, как тот сидит, схватившись за край кровати, перекошенный, выломив плечи, словно птица с неполно сложенными крыльями, опухшие ноги в тазу. А ноги всегда у него были отекшие – Хлебников если чем и страдал, то вечным голодом, хроническим недоеданием, которое скрывалось под нездоровой опухшестью, придававшей ему вид ложно благополучный. Перед ним на коленях сидит девочка, он сам в какой-то длиннющей рубахе, женской. Она моет ему ноги – медленно припадая, отстраняясь. Ноги-столбы, кривоватые; волосы на них неопрятны, потому что растут неравномерно.
Потом Абих возвращается, хватает ее, стаскивает с нее клиента – одышливого базарного торговца, достает деньги, показывает ей.
– Что он говорил тебе?
– Кто? – девушка плотней закутывается в лоскутное одеяло.
– Ну этот, длинный.
– Ничего не говорил.
– Ты расскажи, как это было. Всё до последнего словечка. Чего ты делала с ним? Что он говорил? Что заставлял делать?
– Да ничего я не делала. Зачем вам?
Абих подскакивает к ней, тянется ударить, но девушка проворно отстраняется, откидывается на другую сторону кровати, пощечина у Абиха выходит холостой, а он сам едва не валится на кровать.
Девушка принимается плакать и говорит теперь сквозь всхлипывания.
– Да чего пристали? Что говорил? Не ваше дело.
Ничего не добившись, Абих уходит. Но прежде хватает себя за кончики ушей и долго трет переносицу. Девушка с полной горстью веснушек на лице обнимает себя за плечи и тревожно ожидает, что еще выкинет комиссар. Она его боится. Она его знает – он настырный, упорный и старательный, как инженер. Прежде чем раздеться, он достает из-за пазухи бинт, баночку, смотрит на этот стеклянный объем, берет на просвет марлечку, деловитость его оборачивается созерцанием: ничего не видит, не слышит, такая у него гигиена. Мазь цинковая, марля стираная. Всё это он прячет, всё это не нужно. Дальше он сжат, косен, обстоятелен и в самый момент содрогается, как больная кошка, срыгивающая селедочную голову.
В соседней комнате, за дощатой перегородкой слышен обиженный шепот; чадный запах пережаренного лука лижет оконную раму. Пансион «Отель Марата» пронизан столбом любовной тишины, как скальная порода кварцевой жилой. Искусанный угол подушки, скомканные простыни, возглас, и после обрыв, мертвое безмолвье. Затем вдруг воркотня, всплески рук, оживление, крошки табака из размятой папиросы сыплются в складки белья, стряхнуть, разгладить, подобрать наслюнявленным пальчиком с волосатой мужской грудины; пряди дыма вытягиваются к окну, тончают над узкой улочкой Форштадта; босая женщина на корточках поливает и трет мыльный ковер. Пыльная листва оживает от предвечернего бриза. В окне надкалывает небо чечевичка морского горизонта; в каменном городе оживают теплые тени заката.
«Если рай существует – я имею в виду взрослый, а не рай детский, который всегда есть, как основа жизни, – повторяю, если взрослый рай существует – он должен заканчиваться с обеих сторон именно этими воплями трудного счастья. Так до́лжно», – пишет Абих.
4
В этом деле главное – не задумываться. И никаких поцелуев. Тело отдельно, душа отдельно. Сразу отскочить, дать в грудки́ или по губам. Но всякие попадаются, не каждому врежешь – шею свернет. Однако же никогда она не уставала, в таком деле без склонности никак. Неправда, что есть такая сила, которая способна принудить, всегда есть выход: хочешь – нищенкой, хочешь – монашкой, мало кто – жертва растленья. Вера, сестра старшая, любезная, говорит, есть женщины, которым эта профессия не дается, не по складу. Так же как не всякий человек в монахи пригоден. В тот раз, с долговязым, она сразу почуяла неладное. Вера учила – не со всяким идти можно, но в тот раз ничего не предвещало, с виду он был смирный, главное, не думать, чтоб не задо́хнуться, привычно легла, подняла подол, решила, что с него хватит, однако никогда не грубила, попросят с подходом – и работаешь справно. Он и не посмотрел, тихо лег рядом, вытянулся, замер, глянул на нее, вытянулся еще, поерзал и тоже задрал рубаху на лицо. Так и остался лежать. Она поднялась, уставилась на его живот. Она ощупывает его член, отнимает от пупа резинку, видит в сумраке паха его смуглый цветок, сквозь штаны теперь дотрагивается до него, аккуратно, но, ничего не добившись, отнимает его руку от лица и видит, что намочена рубаха, на глазах его слезы испуга и отчаяния.
– Ты чего это? Мил человек, чего ты? Ты малохольный, что ли?
Не шелохнется. Тянется навытяжку, губа дрожит.
И тут жалость обняла ее. Поцеловала. Сама зашлась, но одернулась, слезы – лишние хлопоты; оправила платье, убрала волосы, раскачала примус, горелка загрохотала, дно с раковинкой на эмали покрылось жемчужным бисером, кристаллы марганца, блеснув с горлышка пузырька, замутились в тазу вспышками астр.
Разбавила холодной. Подвела, засучила штанины, подтолкнула, и он шагнул ребенком в таз: поджал губу и ахнул внутри, зажмурился, замер, что-то вспоминая, и после задохнулся от ласки чужой руки, мыльного облака, отжатого ажурной мочалкой-люфой…
– Абих постоянно всех допрашивает о Хлебникове. Доброковского, Самородова, обеих его сестер. Интересуется у Вячеслава Иванова, каков поэт Велимир. И после записывает себе в тетрадь, на обложке которой выведено: «Анализ личности В.Х.». Абих – новый Матфей, получается, – говорит Хашем.
– Мой удел, – соглашаюсь я.
– Что? – не понимает он.