Любовь
1
Говорит Керри: «Моя младшая сестра умерла от лейкемии в возрасте тридцати шести лет. Мы никогда особенно не ладили, хотя выросли вместе. Я это понял, лишь когда Элен оставила нас. Очень странно осознавать, что человек, которого ты видел каждый день в течение десятилетий, никогда тебя не интересовал. Это тот вид нелюбви, когда ты говоришь себе: “Вот твоя сестра. С ней всё в порядке. Она просто твоя сестра, и большего ей не надо”. А на самом деле я был дальше от нее, чем Луна. Двести сорок тысяч миль случайного, необъяснимого равнодушия. Элен поздно собралась замуж. Свадьбу сыграли уже в больнице. На ней были ослепительное белое платье и жемчуг».
Очередная вылазка с аэродрома в Баку, две пинты «Гиннесса» в баре: «Самое страшное, что может с человеком приключиться в моем возрасте, – это возвращение в юность, превращение в двадцатилетнего. Больше я этого не вынесу. Я не вынесу расти, мучиться, наслаждаться еще тридцать лет, чтобы потом остаться одному. Я лучше застрелюсь».
Пьяный в дымину Керри: «Когда Элен умерла, я подружился с ее мужем. Он сантехник, отличный парень. Научил меня прочищать канализацию с помощью тросовой улитки и объяснил, откуда берутся на сиденье унитаза мокрые крысы. У него мало было времени в жизни, он горевал по Элен, всё время говорил о ней – стоя в дверном проеме ванной комнаты, с тросом на плече, в упор толкая его в унитаз, как копье в пасть дракона. Он рассказывал мне о моей сестре невероятные вещи, перечислял, что она любила, что не выносила, как мечтала о детях, как они ходили каждую неделю по абонементу в филармонию, как она обожала Малера и взяла на исполнение Третьей симфонии партитуру. Я и не знал, что Элен так тосковала по музыке, она училась в музыкальной школе и в детстве мучила меня вечными этюдами беглости и третьей частью “Лунной сонаты”, которую никак не могла выучить и тарабанила вечерами напролет. Теперь, когда он еще раз женится, он назовет дочь ее именем, уговорит свою новую жену. Вечером я приехал к океану, шагнул с парковки в штормящую темень. Ледяной ветер наконец высек слезы из глаз».
Крепко пьяный: «Никогда себе не прощу, что не стал ни музыкантом, ни математиком, ни летчиком. Музыкант напрямую к Богу может обратиться. Математик может за Богом подглядеть, утянуть что-нибудь в свое пользование, в пользование человечества, как Прометей. В целом летчик мало чем отличается от моряка: и вверху, и внизу – стихия. Но на бреющем полете – или на планере – можно испытать то, что по силам только птицам. Быть рыбой неинтересно. Потому мы и вышли на сушу. Но в воздух еще не поднялись».
Керри: «Поняв, что упустил Элен, я испугался до смерти, что упущу жену и сына. Сестра хоть немного научила меня любить».
Керри: «В детстве у меня было прозвище Ноги. Ты прыгал когда-нибудь в высоту “ножницами”? Моя планка однажды осталась нетронутой на высоте четыре с половиной фута…»
2
Керри бреется и едет в Баку. Вечер он проводит по заведенному обычаю, ничего нового: прогулялся по набережной, поужинал в любимом открытом кафе с крышей в виде вслушивающейся в море бетонной ракушки. Быстрые сумерки окутывают город, зажигаются фонари. Он отправляется к Губернаторскому садику, где фланируют парочки, толпится у скамеек молодежь. Он ищет и вскоре встречает эту дебелую, крашенную хной женщину, со сметанной кожей, всю колышущуюся малахитом парчи – юбки, балахона. Керри улыбается и просит разрешения ее сфотографировать. Довольная, смеется, отмахивается: “No, sir”, – и протягивает небольшой фотоальбом с фотографиями девиц.
Коммандер перелистывает и тычет наугад.
Это здесь, неподалеку, подняться по темному проулку, ступить в ворота, подняться во что-то грязное, пахнущее жареным луком, стиркой, аммиаком, пудрой… Дурманный запах олеандра из окна достигает третьего этажа и мешается со сладким парфюмом. Девушка душна, вульгарная косметика, густая пудра, ресницы в комочках туши, липкая от розового масла кожа. Хочется вымыть руки, запах пота пробивает цветочные заслоны, выбритые вчера ноги уже колются, колется она и там, в паху. Керри отваливается, удушливая брезгливость снова охватывает его. Она тут же закуривает, жадно, потрескивает самокрутка, не меняя позы, грубо, хрипло что-то говорит, окутываясь дымом, смеется и дотягивается, проводит пальцем по его спине. Он замирает, как замирал мальчишкой, играя в прятки при приближении водящего, – и вдруг – вот этот звук ногтя по сухой шелушащейся от загара коже высекает перед глазами образ жены. Двадцать три года назад. Гавайи, они только что занимались любовью. Он спустил ноги с кровати, замешкался с сандалией. Она очнулась и в благодарность потянулась погладить, но он качнулся вперед, из-под подушечек пальцев – и ноготь скользнул.
Керри задыхается от дыма, вскакивает, он расплатился вперед, молниеносно одевается, отвернувшись, в поплывшей от слез комнате нащупывает дверь, толкает, длинным своим шагом продавливает жаркие потемки коридора и, лихо стуча каблуками, слетает по винтовой лестнице во двор-колодец. Кругом играют дети, мужчины стучат нардами, на балконе женщина выбивает ковер.
3
– Я буду ходить по девкам только для того, чтобы избавить себя от малейшего искуса, чтобы забыть о девственницах, – помрачнел Хашем.
– Почему ты не женишься?
– Женюсь, обязательно женюсь, – горячо сказал Хашем. – Денег только надо заработать.
– Чем ты их заработаешь? Птицей? Ты егерей едва птицей кормишь.
Хашем помрачнел.
– Ты прав, заработок у меня не густой. Лебедями не очень-то заработаешь. Вот если бы за кречетами на Камчатку махнуть… Но мы и без кречетов обойдемся. Балобанов наловим – и в Кветту на соколиный рынок поедем. Хубары в Белуджистане, скорее всего, уж нет, но соколиный базар остался.
– А если уже не остался?
Я не знал, на ком собирается жениться Хашем, но идея заработать денег всё чаще стала мелькать в разговорах. Он вслух задумывался, рассуждал о семейной жизни.
Откуда он возьмет так много соколов? Как мы их довезем? Хашем – при всей своей монументальности, способности полностью поглотить внимание и воображение – часто выглядел настолько беспомощным, что у меня опускались руки, хотелось его треснуть, чтоб опомнился.
4
Как жить в пустыне, в степи, где нет ничего, кроме горизонта, травы, песка; где нет женщин. Пустыня превращает мужчину в нелюбимого ребенка. Мужчины становятся подростками – из-за скудости развлечений. Подростки используют всё подручное, чтобы позабавить себя. Камни, насекомых, птиц, свои души и тело; ящериц-калек, бойцовых скорпионов, усаженных в банку; ненависть, ярость. Отсутствие женщин рождает бессердечность, ад подменяет раем и населяет его фантомами мастурбации. Детские шалости оборачиваются делом жизни. Подростковая безжалостность искажает нравственность взрослого мира, делает его ненастоящим. Удаленность от жизни позволяет быть к ней безразличным, желать ее уничтожения…
– Господи, какое блаженство, – простонал Хашем.
Он лежал в ванне плечом вперед, подавшись рукой, которая прикрывала причинное место, другой он протягивал мне папиросу. До краев поднявшаяся вода дышала волной, набегала на его грудь и обратно на огромные плоские ступни с поразительно длинными пальцами – в то время как дым ниткой выходил из уголка губ.
Он поднял голову, взял у меня гильзу, потянул и снова откинулся назад и закрыл глаза.
– Ребята, ради всех святых, сколько можно? – позвал голос из комнаты. – Давайте, лентяи, вы торчите в ванной уже больше часа.
Керри сидел на широченном подоконнике, парившем над Торговой улицей, и наблюдал, как внизу в стремительно смежающихся сумерках вспыхивают фонари, отрезками улиц и переулков спохватываются огни, перебегая к набережной. В час ночи город сбавит накал, и тогда прозреет блеском море, три пунктира маяков, два корабля на рейде, цепочки эстакад у горизонта, периметры складов, и звездный объем встанет над морем…
«А что если все эти звезды уже погасли?» – думает Керри, и у него сосет под ложечкой от жути.
Через час мы вновь обретем силы и разойдемся по комнатам этой огромной – во весь этаж – квартиры в центре Баку, превращенной в бордель. У Керри здесь зазноба, юная Гюзель. Хашем изредка составляет нам компанию. Из непостижимого мной любопытства.
После, проводив Хашема и оставив Керри, я шел по родному городу во чреве безлунной ночи. Моторная память оказалась надежней памяти представлений, тело, как кошка, помнило кинетические складки пространства, уложенные с той же надежностью, с какой десантник укладывает ткань парашюта, и теперь они махом раскрылись и нерушимо понесли вниз по городу. Дотрагиваясь до знакомых углов, стволов деревьев, до лестничных перил, заглаженных на излете, до истонченных ручек дверей парадных, обнаруживая в верном месте проходной подъезд, и за ним радостно нащупывая ногой на той самой последовательности высот те самые четыре ступеньки (степень гладкости подошва чует прерывистым скольженьем), я шел по городу ночью с тем же сладострастием, с каким в детстве слепо тыкался и целовал материнский живот.
5
Когда Керри напивался, в нем пробуждалась молодость. Он и так – благодаря осанке и телесному складу – не выглядел стариком, а после стаканчика лицо его окрашивали кровь и улыбка смущения.
Керри внутренний был гораздо слабее Керри внешнего. Изнутри он напоминал себе сумерки, стоянку старости, в то время как при его белобрысости седина была неотчетлива и являлась, только когда на пляже он выходил из воды и на сильной плоской груди серебряные ленты волос, слипшихся, плоских от стекающей воды, давали блеск, и только тогда было возможно вдуматься в возраст этого сильного, красивого, натренированного тела. Самое худшее, что только мог себе вообразить Керри, – смертное одиночество. Вот так, без обиняков – стиснут или засыпят, и будешь зреть каждой частичкой углерода, глазищами – пустоту – немоту, отъединенность, и поделать ничего нельзя, вот только лежать и не двигаться, клаустрофобия, приступ нескончаемый, тоска и ужас, никаких чертей или архангелов – ничего, только темнота, теснота и бессилие забыться.
За все эти месяцы на всем побережье он не встретил ни одного красивого тела, ни одного красивого лица, говорил себе: «Поразительно!» – и понемногу соображал, что здесь было вокруг пятнадцать – двадцать лет назад, когда всю эту купающуюся молодежь во младенчестве не баловала сытость, а повально посещали дистрофия и рахит.
Неделя пляжного отдыха притупила вкус моря. С востока донеслись обрывки мертвой зыби. Он искупался утром и ушел с ночевкой в предгорья. На обратном пути попал на сложный спуск, кое-где на четвереньках, в глинистых местах, съезжал вместе с сыпучкой по водомоинам.
Отмывшись, отправился на базар, купить фруктов, сыра. В этот вечер она, отрада его взора, торговала одна – тонкая девчушка с чуть грубоватым лицом, с чересчур тонкими твердыми губами, остреньким морщащимся подбородком, усыпанным красными точками, и четкими скулами. Базарной семейной торговлей руководила ее мать, спокойная деятельная женщина с хорошим строгим лицом, но она бывала за прилавком только по утрам, распродавала хлеб и молочное, так что большую часть дня девочку можно было застать одну или с братом, который остерегался Керри и помалкивал или вообще уходил подымить с друзьями. Ему нравились ее стать, большая смуглая грудь, дышащая вместе с кружевными краешками ситцевого лифа, но ни о какой близости он не мог и помыслить. Последние три года Керри с удовольствием наблюдал, как благодать зрелости постигает его, притупляя остроту, но даруя полноту покоя. Теперь ему нравилось смотреть на женщин-нифм (между женщиной и нимфой для него никогда не было зазора) с точки зрения искусства. Ему нравилось не чувствовать возбуждения от вида плоти, ощущать провал на месте всегда живо и красноречиво отзывавшегося участка мозга, с прохладным презрением относиться к будничным видам плоти и высоко ценить, каким-то новым органом чувств, ее превосходность, необыкновенность, надмирность.
«Куда девается плоть после смерти? Куда? Что душа пропадает – тут мало удивительного, душу еще никто не измерил, есть она, нет? А вот тело – наглядность его, данность, что? Неужели пропадает бесследно?.. Куда девается энергия красоты? Отапливает небо? Подавляющую часть своей научной и культурной мощности человечество тратит на то, чтобы смерть отдалить, перехитрить – духовностью, медициной, ритуалом, алгоритмизировать у ней привычку, к которой привыкнуть нельзя…»
…Керри не сомневался, что она откажется, но она кивнула и, глядя в сторону, сказала, не шевеля губами, что здесь ей нельзя, что она завтра поедет в город, и пусть он тоже поедет, она будет ждать его на набережной, у парашютной вышки.
«Алты, алты, шесть часов», – бормотал Керри, помахивая пакетом с белыми черешнями, которые он пользовал в качестве конфет к чаю и которые он прикончит завтра, под навесом у своего ангара ровно в семь, когда девочка подожмет подкрашенные губы и быстрым шагом поднимется с уже вспыхнувшей фонарями набережной в город.
6
Лица иностранцев в Баку похожи на лица притесняемых оккупантов. Commonwealth Sooner, Frontera, Delta Hess, Grunwald, Repsol, ExxonMobil, BP, Shell, AGIP, Mitsui. Керри раздражается невероятно, глядя на эти гестаповские выражения лиц. Такие лица особенно у тех, кто идет рука об руку с девушкой-азербайджанкой. Керри понимает, что это связано с защитной реакцией, но всё равно его корежит.
Говорит Керри:
«Старость – это время, мера уничтожения. Вечности нет. Ибо она – смерть».
«Единственное, о чем я жалею, – что не попробовал стать альпинистом. В горах проще погибнуть, чем в море».
«Каждый день в течение двух часов я читаю Коран, чтобы понять тех людей, которые превратили башни и самолеты в рану. Пока у меня больше вопросов, чем ответов. А еще я учу арабский».
«Классовое неравенство – главное зло моей страны. Я люблю Америку. Она столь же разнообразна, как СССР. Алабама отличается от Калифорнии больше, чем Узбекистан от Эстонии. Забавно пару дней провести в пути от Бирмингема до Тускалусы. Негры-слуги кланяются тебе, подстригая лужайку у дома, в супермаркете легко встретить старуху в живописной коляске, которую толкает чернокожая служанка в накрахмаленном белоснежном переднике; на заправке вы вряд ли сразу поймете кассира – сколько вы должны денег за бензин, и сильно удивитесь, оказавшись среди обрушенных кварталов, полных затхлости, бездомности, отравленных пороком и кокаином, где многодетные мамаши плодятся ради пособий, где дети обучаются игре на фортепиано по сухому «клавиру» – по доске, раскрашенной в оскал черно-белых клавиш. Я всегда знал, что если захочу повеситься, то вот там мне никто не помешает. Пыльная разруха. Солнечный свет сквозь прореху в крыше. С балки свисает тонкий ремешок. А сад за крыльцом поглощен лианами, по заболоченному берегу реки тянутся дебри, где, случается, вдруг попадается залетный, из заказника, аллигатор. Вот таких пустых домов полно на речных окраинах, выбрать наугад, захрустеть стеклом, перешагнуть порог, остановиться, следя за пыльным лучом, его медленным движением».
«Красивые тела встречаются гораздо реже, чем красивые души. Не понимаю тех, кто пренебрегает реальным ради духовного. Как они называются? Как? Спиритуалисты?»
«Мир должен быть умнее Бога. Иначе Он хреновый Создатель».
Опьяненные друг другом, Керри и Гюзель вышагивают по Баку, смотрят на море. Ветер поднимает юбку, свет сквозь нее окрашивает чуть голубым ноги, родимое пятно – контур Цейлона – островок смуглости, тугая кожа, долгие бедра. Керри отвернулся и отвел руку за спину. Ее пальцы вплелись до хруста в его, откуда такая сила, он услышал, как губы, мягкие внимательные губы влажно дотронулись до его запястья.
7
Керри отпустил на аэродроме волосы. Гюзель его тщательно побрила – сама бритвой соскребла в ноль, намазала кусочком сливочного масла, протерла салфеткой.
Керри осмотрел себя по частям в осколок зеркала и обнаружил, что вид приобрел воинственный.
Он был грубо удушаем страстью и ревностью. Вот почему прежде всего обучил Гюзель пользоваться мобильным телефоном. В целом она стремительно образовывалась, читала английские книжки, молила Керри забрать ее в Америку, и это было ему приятно: он мечтал, как построит дом в Калифорнии на утесе в Half Moon Bay, как будет с веранды наблюдать шторм или закат, но тут же мысль о Гюзель снова отравляла его сознание, так как он еще не был уверен, что Америка отменит его ревность: а что он будет делать, когда она станет кататься в город каждый вечер одна? Одна надежда, что ее уймет материнский инстинкт.
Керри контролирует каждый шаг ее в Баку, когда по субботам вынужден оставаться на аэродроме на приемке груза, он шлет ей эсэмэс или звонит, и по интонации – невинной или невнимательной (телефон держит в стороне от лица, совсем не слушая, говорит первые вспомнившиеся английские фразы или хныкает), а то вдруг задорной или сладкой, шепчущей ему влажно в ухо, – он осушает или омывает свою душу, или на глазах у него появляется влага – от разъятости, удивления, которое разверзается внутри него до неба…
Ночью Керри выходит подальше в поле (он и не заметил, как перестал бояться проклятых пауков), встает на колени и, открыв горло Млечному Пути, глотая его вместе со слезами, шепчет сбивчивые слова удивления и благодарности. Скоро он засыпает с телефоном, зажатым в кулаке, на экране сквозь пальцы, вокруг кости подсвеченные кровавой полупрозрачностью, потихоньку гаснет и вдруг вспыхивает в темноте надпись: ILY IKY DM – «Я люблю тебя. Я целую тебя. Снись мне».