Солдаты Апшеронского полка: Матис. Перс. Математик. Анархисты — страница 44 из 139

Мугам и Васмус

1

Хашем рассказывает Керри, я сижу рядом и слушаю:

– Я мечтал бежать за море, в Персию, на родину отца. Я мечтал о Персии всегда, но чаще, когда смотрел на море. Небо над ним было полно моих грез, в нем произрастали сады, в нем деде Гаджи-дервиши сидел под хурмой на скамейке, гудела горлинка в кроне абрикоса. Пик ненависти к пустынному существованию потряс меня во время выступления нашего хора перед начальством нефтедобывающего управления. Нас вывели на самый берег моря, поставили на дощатый помост, сооруженный на мокром песке. Я стоял в белой рубашке, за спиной набегали волны, бант моей соседки по строю щекотал мне шею, и я выводил вместе со всеми: «Высоко над страной реет наш алый стяг, слышит весь шар земной наш победный шаг…» – и припев относился ветром в морскую пустошь: «Чох кечиб элярдан бобалардан!»

Мне было десять лет, когда я впервые встретил этого старика. Он поразил меня своим лицом – строгим и кротким. Высокий, сильный, одет он был необычно – в затертую черную накидку, сандалии, на голове его терзался облезлый беличий треух.

«Это деде, – шепнула мать и потянула меня за рукав. – Даже летом он ходит в этой шапке, потому что он очень мудрый человек. Ты запомни: от солнца, как от стужи, надо кутаться».

Деде жил где-то на краю поселка, и я стал встречать его, только когда с возрастом радиус разрешенной зоны моих прогулок достиг берега моря.

Дело было в апреле, в горах, куда нас только что возили на экскурсию, цвел миндаль, на пригорке за пустырем, пришпиленным футбольными воротами, сидел этот старик. Близоруко жмурясь улыбкой, он общипывал свой треух. Ласточки вились с посвистом над его бритой головой, подхватывая клочки меха. Промахнувшись, ласточка заходила на второй-третий виток, чтобы, срезав овал неба, ринуться с этим клочком к косогору, осаждаемому морем; много раз я пытался вскарабкаться на него, чтобы подсмотреть жизнь птенцов.

Летом старик ночевал на пляже, спал на проломленном лежаке. Я сызмала занимался йогой и часто на рассвете выходил на берег моря.

В паузах между рыдающими колыханиями кеманчи он словно бы прислушивался к неслышному оркестру, звучавшему где-то вверху, в зените, но всё еще внутри него, теперь прозрачного великана. Весь трепеща, с перевернутым ожиданием лицом, поглощенный неслышным ритмом, он ждал, когда ему вновь следует вступить в общий строй звуков. Лицо его дрожало, с отвисшей челюсти тянулась блестка слюны. Сначала я пугался, думал – со стариком припадок, но однажды я уловил этот ритм. Это был кипящий гимн. Старик только того и ждал, чтобы вновь взойти в хор или плеснуть над кеманчой лохматым смычком. Я был единственным зрителем-слушателем Гаджи-дервиши. Исполняя мугам, старик становился безумен, ничего не видел вокруг, возносил закрытые глаза к небу. Однажды я подал голос: о чем ты поешь, дедушка? Старик смутился, прокашлялся, закурил.

– О любви, мальчик.

Старик ходил по подъездам поселковых многоквартирных домов, собирал хлебные корки, которые складывали в мешок, привязанный к перилам общего балкона у лестницы.

Я часто забредал на кладбище катеров и баркасов, ажурных от ржавчины, уставленных у берега гребенкой; ее взъерошивали зимние штормы. В трюмах катеров, в потемках, пронизанных солнечными спицами, изредка рослая волна, накатившая в пролом, хлопала в пах, вскипала пенным роем. Среди клиньев песчаных наносов змеились и прыгали солнечные блики, головешки бычков рыскали и метались, ища выход. По колено в горячей воде, с обломком ножовочного полотна в руке я проникал в машинное отделение, где на ощупь среди руин гидравлических приводов и маслотоков можно было сыскать и срезать пучок медных трубок. Из этого стратегического сырья мастерились воздушные ружья, мы с Илюхой выводили зависимость их убойной силы (количество газетных листов навылет) от пропорции диаметров трубчатых колен.

Старик жил на одном из таких катеров. Прятался от зноя и непогоды в каюте, где лежаком служила ему снятая с петель дверь. Однажды я пробрался к его тайнику, над которым вился дымок костра – нескольких щепок хватало старику, чтобы вскипятить на очаге из дырявого ведра трехлитровый чайник… Старик лежал рядом с костерком, две серебряные монеты блестели на его веках. Пола ватного халата дымилась, казалось, он был мертв. Я испугался, хотел было удрать вплавь, но выплеснул бидончик с бычками на старика – тот всполошился, монеты, как бельма, упали в прозревшую ладонь, с улыбкой оглядел себя: прожженный халат, стайка прыгающих по нему зевающих рыбок, всех собрал, выбросил за борт, налил мне чаю. Так мы и подружились.

Я устраивался с добычей у пригорка, прищуривался в неплотно сжатый кулак, чтобы присмотреться, как становится видна макушка срезанной горизонтом буровой вышки. Мне нравилось смотреть на мир, как из глубины колодца, укромная углубленность взгляда помогала душе затаиться… Голос старика звучал из такого же колодца, неизмеримой глубины. «Чтобы построить минарет, нужно выкопать колодец и вывернуть его наизнанку» – так пел старик вчера, слова его никогда не повторялись.

Скоро я забросил «оружейное» дело. Случалось, я приходил к пригорку раньше и ждал, когда деде появится со стороны моря, то бодро вышагивая по возвышенности, то спадая в низинку, плывя в длинном своем одеянии, с солдатским рюкзаком за плечом.

Я стал ему подражать; как еще было понять его непреклонность? Пыльной обезьянкой я подсаживался к деде, скрещивал руки, прикрывал глаза. Старик не прогонял меня. «Салам, мальчик, как живешь?»

Молодое от ясности лицо, карта морщин (складки оврагов, спадающих по склонам в ущелье, намытые сухими слезами) вокруг запавших глаз и сухого рта читалась легко. Озаренный кротостью, сухой, высокий. Усаживаясь, уменьшался под одеянием, как кузнечик, после прыжка сворачивавший слюдяные паруса, складной аршин ног. Скрещенные предплечья, ладони накрывают ключицы. Глаза смежаются, заключая в мозжечок солнце, открывая колодец голоса.

– На Артеме не было музыкальной школы, но был музыкальный кружок при школе, где изучались основы национальных традиций. В нем мы с Илюхой и познакомились со Штейном, кумиром моей юности. Штейн часами в красном уголке подбирал на таре песни «Битлз», бредил мугамом, боготворил джазового пианиста Вагифа Мустафу-заде, сплавлявшего в своем творчестве национальные и всемирные традиции. На лекциях по музыкальному фольклору неистовствовал, то и дело сбиваясь на суфизм.

Штейн беззаветно любил мугам и мечтал привнести в мировую культуру весть об этой уникальной музыкальной традиции. На лекциях он декламировал стихи Хлебникова, говорил о его суфийском мировидении. Увлеченный идеей балабайлана – эзотерического языка боговдохновенной поэзии, он распевал Аттара и Газали, «Зазовь сипких тростников» и «Чарари! Чурари! Чурель! Чарель!», переплетая заумь с птичьим гомоном: «Ал-мулк лак, ал-амр лак, ал-хамд лак»…

Однажды я познакомил Штейна с Гаджи-дервиши, после чего мы оба стали приходить к нему на море. Штейн аккомпанировал на таре. О, как деде пел! Как мог в немощном старческом теле храниться такой молодой, полный силы голос!.. «Симург» – так Штейн высокопарно назвал наше трио. Я учился на кеманче – неловко, сбиваясь, но я старался. Штейн терпел, потому что это была его идея – увлечь меня. В конце зимы мы выступили с часовым концертом в школьном актовом зале. А в марте мы хоронили деде. Был шторм. На кладбище бились и скрипели калитки оград. Ветер валил с ног, слезы быстро высыхали. Я вышел с кладбища. И поддался ветру – подпрыгнул, распахнув куртку, как мы делали в детстве, и пролетел вперед три шага…

Штейн однажды принес на урок магнитофон. Он пошелестел пленкой, заправил в протяжный механизм, щелкнул тумблером. Сквозь шипение и цоканье шумов раздался тягучий крик, вдруг на излете обретший мелодическую окраску, просев и утолщившись, он закачался пульсацией, возрос биением, вновь сорвался на дискант, взмыл – и я услышал кульминацию «Баяты Шираза»… Пленка порвалась, затрепалась по бобинам. Штейн победно посмотрел на нас, каждому взглянул в глаза. Он сиял.

– Кто догадается, что мы сейчас слышали? – спросил он.

Помолчав, судорожно вдохнул:

– Мы слышали сейчас пение клетки. Недавно ученые обнаружили, что оплодотворенная клетка издает акустические волны. Они сумели их записать. Мой друг привез эту пленку из Московского университета. С конференции.

В конце урока в доказательство Штейн поставил пластинку, щелкнула и зашуршала иголка, но я выбежал из класса, с горящим лицом.

– Мугам – это гимн любви и отваге человека перед Богом… – услышал я из-за дверей слова Штейна.

Моим мугамом была Гюнель, в которую я был влюблен… Волейбольная площадка у самого моря. Школьный субботник. Я выкрасил белой эмалью стойки сетки, судейское сиденье. Белые вертикали с крючками, выгнутые перила, ступени, ослепительные горизонтали, скудная роскошь белого на голубом. На следующий день после уроков я попросил Гюнель пойти со мной к волейбольной площадке, я помог ей залезть на судейское кресло.

Полоса зеленого моря, клочья пены прибоя над разбитым штормами парапетом, белые дуги, уходящие в сгущающийся ультрамарин, и девочка с поднятыми локтями, сжимающая на затылке полощущиеся в ветре волосы, смущенная улыбка, взметнувшийся подол, босые лодочки ступней. Лунное солнце ее взгляда и сейчас озаряет меня мугамом. Баяты Шираз! Любовь моей жизни.

Осенью нарастал норд, бесновался, бежали низкие тучи, беременные снегопадом, и стойки, дуги пустого сиденья гудели, дрожали под шквалом; стальное море вспыхивало стадами бешеных бурунов.

2

…12 апреля 1870 года из Лондона в Калькутту по телеграфу были переданы текст гимна «Боже, храни королеву» и табель зарплаты телеграфистов. Линия Лондон – Берлин – Киев – Одесса – Керчь – Батуми – Тифлис – Тегеран – Карачи – Калькутта пронзала Европу, преодолевала Кавказ, рассекала прикаспийские степи, всю Персию. Многотысячная цепочка телеграфных опор десятилетия была единственной магистралью, покрывающей это трансконтинентальное протяжение. Успех передачи телеграфного сообщения зависел от состояния ретрансляторов и погоды, то есть температуры нагрева меди.

Велимир Хлебников, произведя разведку местности в южных пределах Баку, собирается идти в Калькутту по телеграфной линии – от столба к столбу. Он уже пробовал. Весь день шел от опоры к опоре вдоль моря, заглядываясь на хищных птиц, облюбовавших телеграфный насест. Ночью смотрел на звезды. Наконец надоело, и вернулся с аробщиком, везшим на продажу медную утварь.

В это время в юго-восточной степной области Персии, расцвеченной алыми полями тюльпанов, одинокий всадник, замотанный платком по глаза, приближается к одной из телеграфных опор. Вдали джейраны вспархивают с колен, перелетают к новой лежке. Немецкий разведчик Густав Васмус стреноживает коня, вынимает из сумки телеграфный аппарат и приготовленную шифровку, разматывает клеммы, забрасывает с нескольких попыток. Но что-то не клеится, и ему приходится взбираться по опоре. Последний участок оснащен препятствующими штырями и доставляет много хлопот. Васмус посматривает на часы, поджидая 13:17 – начало передачи по линии Берлин – Стамбул.

Набросав в записную книжку текст, Васмус дожидается своей очереди и с помощью стрелочного телеграфа, изобретения Сименса, проворно туда и сюда поворачивая диск, передает очередной запрос о помощи.

Сокол садится на провода, ничуть не опасаясь человека.

Англичане перехватывают эти сообщения, но не могут ни расшифровать, ни локализовать: степь необъятна, кони медленны.

Васмус аккуратно отсоединяет и сворачивает клеммы и оглядывается окрест. На горизонте появились две точки, в бинокль ясно: две кибитки кочевого племени. Что заставило людей сняться с тучного пастбища, искать другое?

Васмус кланяется соколу (священное отношение к этой птице перенято у местных племен), поправляет пенсне, тщательно заматывается платком и пришпоривает коня, поднимая его в рысь.

Мятые лоскуты тюльпанов вылетают из-под копыт.

3

Керри нравилось слушать мои рассказы про пение недр, про работу на Сан-Андреасе. Про то, как ложишься животом на закат – на залитую длинным солнцем горячую землю, прижимаясь щекой, слышишь запах, душный уютный запах праха, – и протяжный гул, пощелкивания, долгий выдох глубины. И как странно бывает в степи, как волнуешься, когда видишь вдруг одинокую фигуру на горизонте…

И Керри рассказал:

«Когда я был в старших классах, мы с парнями ездили в Долину Смерти – тренироваться в переходах по пустыне. У нас была идея побить рекорд в скоростном пересечении Долины в июле. Ездили туда в мае и июне, чтобы акклиматизироваться перед переходом. И однажды в тех краях нарвались в предгорьях на военный патруль. Контрразведка вела наблюдение на подступах к полигону – вроде того, что в Лос-Аламосе, – ловила шпионов. К соревнованиям нас не допустили, потому что у нас не было тренера. Но с тех пор образ разведчика, затерявшегося посреди чужбинной пустыни, стал для меня родным. Он где-то незримо ходит там, в просторе, мой друг-бедолага, наемник… История знает несколько примеров таких экстраординарных безумцев. Миклухо-Маклай, Семенов, оба Курца и мой кумир Густав Васмус. G.W. – немецкий консул-резидент, устроивший в 1915 году в Иране в тылу у англичан настоящий фейерверк. Уж на что я осторожен по отношению к немцам, но у кого в башке был истинно музыкальный ураган, так это у Васмуса. Ни Аравийский шейх из Вестминстера, ни Ким Филби не сгодились бы ему и в подметки. Ни тот, ни другой так и не отказались от себя – не растворились в разведывательной среде: первый – в загадочно первобытном Востоке, второй – ни в первобытном, но уже известном Востоке, ни в советской идее. При всех их выдающихся способностях к мимикрии внешности, языка или ментальности – их мозг в любое мгновение готов был выйти на прогулку по Пиккадилли. Васмус же был плохим разведчиком, ибо только плохой разведчик, как и плохой актер, не способен переменить кожу, отставить роль. Михаил Чехов до смерти испугался, когда, будучи на сцене в роли Генриха IV, понял, что Михаила Чехова больше не существует, что теперь его тело и сознание есть тело и сознание основателя династии Ланкастеров и больше некуда ему отныне идти; что вне сцены – небытие. Смертельно потрясенный, обворованный ролью, лишенный ею личности, актер в припадке ужаса остановил спектакль. Васмус был мужествен, он не стал поднимать паники, он продолжил.

С началом войны Густав Васмус был вынужден прибегнуть к подпольной и затем диверсионной деятельности в южных областях Персии. Ему, обладателю чрезвычайных денежных средств, не составило труда возбудить возмущение племен, населявших ареал Персидского залива, чей берег с недавнего времени оказался занят английским десантом.

Луры, бахтиары, гашкаи, кашкулы – эти древнейшие кочевые племена на протяжении тысячелетий, во времена всех правящих в Иране династий, пасли на этой земле скот, вязали знаменитые ковры – габбехи. Нить сакральных габбехов – шерстяных моделей Вселенной – с примесью козьего волоса, способ окраски этих ковров – тайна за семью печатями; геометрический орнамент габбеха не спутать ни с каким другим – например, медальон в центре и по углам цветы: знак, символ знаменитого оазиса по пути из Исфагана в Шираз – через пустыню к раю, вздох облегчения в тени.

Розами и лентами была убрана кибитка, в которой свершался союз Ирана и Германии. Коренастый, начинающий лысеть консул сидел в мундире и чалме рука об руку с дочерью Махмуда Намазги, важного племенного вождя древних ариев. Свадьба, поглотившая немало средств германской разведки, не утихала много дней. Два дня и три ночи бараны и козы безостановочно семенили под нож. Подельщики Васмуса времени не теряли. Они отбирали, нанимали и вооружали агентов, пока консул под присмотром довольных старейшин отдавался тщательному ритуалу.

Старейшины подробно поручались за целомудрие двенадцатилетней Назлу́. Васмус подбирал девочке новое имя, пока знакомился с ней – смышленой, говорливой, любопытной. Назлу́ щупала и осматривала его мундир, ремни, примеряла его очки, платья из своего приданого, составленные из тридцати золотых монет ожерелье и налобную повязку. Васмус развлекал ее смешными историями о том, как ему удавалось застигнуть врасплох англичан; Назлу́ падала со смеху на ковер, и тут он схватывал ее и неловко обнимал хохотунью, удивляясь себе, вдруг очнувшемуся мужчине. Затаившись, прислушивалась, как общается ее муж со старейшинами, с ее отцом, и подглядывала за краешек полога, как муж знакомится и садится на только что подаренного коня, и боялась за него, и гордилась своим господином.

Диверсионная сеть, созданная Васмусом, обеспечивала отказ местного населения от сотрудничества с англичанами, снабжала продовольствием, провоцировала набеги – повсеместное противостояние местного подвижного и необычайно воинственного населения. Вскоре за голову Густава Васмуса была назначена награда в три тысячи фунтов стерлингов; впоследствии эта сумма была увеличена до четырнадцати тысяч. После женитьбы что-то окончательно переломилось в этом с виду здоровом человеке. Он уверовал во многое, а именно в себя, – по его убеждению, кровью приобщившегося к самым истокам древнеарийской расы. Оторванный от командования и действительности, владея тающими, но всё еще несметными богатствами, Васмус видел в своем крепком, потном, затянутом портупеей теле символ воссоединения великого прошлого и не менее великого будущего арийцев.

Он возмечтал спустя тысячелетия дать росток новому течению древнего этноса на северо-запад. Дневник, где консул сочинял или описывал свое безумие, был захвачен англичанами благодаря удивительной случайности. Отряд Васмуса был неуловим и подвижен, лишь однажды под Абаданом, в преддверии диверсионной атаки на нефтепровод, он был захвачен врасплох, и консулу пришлось в одной пижаме долго белеть поверх винтовочного прицела, чтобы едва спастись.

Захваченная часть скудного багажа, принадлежавшего Васмусу, была переправлена в Лондон и после каталогизации спущена в подвал министерства по делам Индии. Лишь позднее адмирал Холл узнал о том, что вещи принадлежат легендарному консулу. Он приказал доставить их к себе и был поражен. Помимо дневника на фарси и санскрите, испещренного свастикой и натуралистическими рисунками хищных птиц, помимо конского седла, украшенного золотом и зеленым шершавым стеклом, и небольшого истертого бело-голубого ковра с необычным примитивным орнаментом, а также лейденских банок с рулонами фольги и диска с наклеенными костяными и шерстяными секторами, среди них оказались шифровальные таблицы, с помощью которых одичавший немец должен был посылать донесения в Берлин. Судя по дневнику, Васмус на год оставил командование без вести о себе, надеясь только на красноречие своих подвигов. Дневник поразил адмирала, а коды помогли математическому отделу Британского морского министерства дешифровать кипу немецких секретных телеграмм.

Для местных племен Васмус был окружен неясным магическим ореолом. Не то они верили в его личную неуязвимость, не то в его экстраординарные способности к чудесам. Свойства эти связывались с подаренной ему на свадьбу отцом невесты древней реликвией, старинным габбехом, сотканным из нити с примесью шерсти снежного барса и соколиного пуха. Вдобавок сам Васмус не ленился подкреплять свой авторитет наглядными опытами с электричеством (лейденские банки заменяли ему посох Моисея) и упоминанием потусторонней покровительствующей власти великого кайзера Вильгельма II. Однако главным залогом успеха консула оставалась тающая масса щедро раздаваемых им денег. Также Васмус пытался укрепить свой авторитет в сознании кочевников, разнося сведения о мнимых успехах немецких войск в войне против Англии и России. Он живописал разграбление Лондона немецкими войсками, казнь короля Георга V и зачитывал секретное просительное письмо Николая II, адресованное Вильгельму II, где русский император оговаривал условия возможной капитуляции. С помощью холостых патронов и громоотвода, благодаря которому он остался в живых под ударами молнии, стоя на одной ноге посреди степи под майским грозовым ливнем, Густав Васмус, подобно всем своим предшественникам и последователям, отвечал на неизбежный вопрос экзамена на обожествление: «Скажи, ты можешь умереть? Быть мертвым, как другие?»

Но несмотря на все ухищрения консула предстать «человеком с Луны», степень его авторитета ограничивалась его наличными средствами. Вожди кочевых народностей – шефы немецкой агентуры – не выдали Васмуса британцам только потому, что сумма в четырнадцать тысяч фунтов казалась им нереальной: не было у них веры, что англичане могут заплатить такой куш за одного человека; вождям мнилось, что за такую цену они должны будут сами предаться в руки английского командования. Но консул всё еще остро чуял опасность и сумел вовремя скрыться от своих разъяренных невыполненными посулами благодетелей. Жена – девочка пятнадцати лет, наследница части обширных гашкайских пастбищ и тысячи грубошерстных овец, не пожелавшая остаться родственникам на поругание, и восемь офицеров, которым английский плен не сулил ничего, кроме расстрельного трибунала, последовали за Васмусом в надежде прорваться в Турцию. Но внезапно Васмус отправился на север, где, порыскав, выбрался к телеграфной линии Сименса. Отправив сообщение командованию и оставаясь в виду строя телеграфных опор, он выбрал место у горного ручья и занял удобную в этой горной местности благодаря господствующему обзору оборону.

Спустя две недели, 12 августа 1917 года, тайно вылетевший из Болгарии немецкий военный дирижабль L19 пронес на своем борту через Кавказский хребет десять пулеметов, винтовки, патроны, медикаменты и двадцать саквояжей с деньгами и ювелирными изделиями, миновал субтропический берег Каспийского моря, произвел снижение и продолжил следование по визуальному ориентиру: телеграфной линии Лондон – Калькутта. К полночи дирижабль оказался над искомыми координатами. Шум винтов на малом ходу слышен был с земли, но никто не подал знака. Во избежание аварии при швартовке в гористой местности командир судна поднял дирижабль на тысячу метров и отдал приказ рулевому лечь в круговой дрейф.

На заре, когда в свете первых лучей две самые высокие снежные вершины засверкали как бриллианты, когда еще не вспыхнул свет в ледяном саркофаге, охватившем русло ручья, старший помощник капитана присел к иллюминатору кают-компании с кружкой крепкого кофе и подзорной трубой наперевес. В нее между горькими, трезвящими со сна глотками он увидел, как оживают тени, как стремительно они оползают с камней и склонов, как безухая овчарка, очнувшись, обходит стадо овец и смирно садится у большого камня у порога пастушеской кибитки, с края которого выдолблено углубление, откуда собака длинным, будто тряпичным языком лакает воду. Старпом утер салфеткой усы и увидел, как небольшое низкое облачко бежит вровень с дирижаблем и неумолимо тает, не разрежаясь, но уменьшаясь в размерах, изменяясь всё сразу, вдруг глотая какую-то птицу, видимо, сокола, внезапно пожелавшего поиграть с облаком. Набрав скорость, птица прошивала облако насквозь, выпархивая из него вместе с исчезающими клочьями атмосферного пара, переворачивалась через крыло и, поднявшись, вновь рушилась в озеро тумана. «От такой игры у нее могут намокнуть перья», – подумал старпом и пальцами пошевелил настройку окуляра. Теперь он лучше может рассмотреть площадку, наполовину озаренную солнцем и ранее привлекшую его внимание странным предметом, который теперь оказался человеческой головой, насаженной на кривой пастушеский посох, укрепленный в камнях. Обезглавленное тело перевернуто на спину и лежит в россыпи стреляных гильз подле двух других тел, все с расставленными босыми ногами. Заиндевевшие ресницы оттаивали, и капли – одна, другая, – блеснув, увлажнили нижние веки, стекли по подглазьям. Крупный гриф скользнул откуда-то из-под брюха дирижабля, уселся на спину трупу, потоптался, рванул клювом мундир, огляделся, потоптался снова, сдвигаясь к черной шее. Запрокинутый белоглазый взгляд Васмуса не выражал ничего.

Только на вторые сутки после отлета дирижабля гашкаи решились забрать тела. В этом не было с их стороны милости, их вера требует избавить землю от осквернения. Однако бывшему родственнику была отдана специальная последняя честь. Перед тем как на ритуальном взгорье окончательно предать его воздуху и птицам, тело консула положили в горный ручей и завалили габбехами и камнями. Таков обычай мытья и закрепления окраски только что изготовленных габбехов – их на месяцы помещают в проточную воду.

Древнее пастбище на ощупь напоминает коротко стриженный габбех, подъеденный и вытоптанный тысячелетьем.

Керри после знакомства с историей Васмуса и в силу общей склонности к Востоку, хотя и при упорном его непонимании, всюду возит с собой афтафу и небольшой габбех, без которого не мыслит житья. На голубом ковре незамысловато – ромбиками и кружками – изображены бордовые фигурки: мужчина, женщина и конь.

Глава 28