Апшеронский полк
1
Егеря любили друг друга, беспокоились друг за дружку, выручали. Вот Самед ждет сменщика Вагифа: смотрит в бинокль с vista point, видит, как тот идет далеко-далеко вдоль канала, с палочкой наперевес и узелком. Самед думает – что же в узелке? Хлеб, сыр, пахлава? А может, еще и мед? Если мама ему собирала – то мед, если сестра Айгуль – наверняка положила два куска гяты. Самед вспоминает, как недели две назад они с Вагифом вместе рассматривали картинку с обнаженной девушкой на картонке от чулок, как он бил себя потом по шее, ожесточенно, наказывая за наслаждение наготой. Сейчас его осанка горда и лицо открыто. Когда Самед смотрит кино, в неприличных местах он отворачивается или прикрывает глаза руками.
9 июня Апшеронский полк отмечал свой день рождения – в праздничном походе к морю. Пришли еще засветло. Из года в год место для лагеря выбиралось на самом берегу, близ распадка, склоны которого поросли рощицей джиды. Как давно я не видел это дерево! Деревца джиды, серебрящиеся изнанкой листьев, похожи на оливы. В походах повстречать джиду было удачей, мы не пропускали ни одной, потому что дерево это дает сладковатые рыхлые плоды, которые хорошо идут с чаем. Мы их называли финиками. Я набрал горсть, хоть они были незрелые.
С юга виднелся исхоженный со Столяровым Бяндован. Да и это уютное, довольно редкое для побережья Ширвана место было знакомо: здешние берега пустынны, и любая «зеленка» примечательна.
Лето в том году еще не раскочегарилось, днем как будто бы даже дождливо смерклось, но к вечеру совсем прояснилось, а море показалось вполне прогретым. К вечеру бриз стих, чтобы к ночи сменить направление. Снижающееся солнце отражалось в многокилометровом зеркале, которое заливал вдоль берега прибой. Апшеронский полк имени Велимира Хлебникова, вышедший утром с кордона Святого Камня в числе пятидесяти трех человек, теперь весь, как один многорукий организм, приступил к организации лагеря. Полк прошел рощицу и в устье распадка устроил склад из снаряжения и рюкзаков, к которым привязал двух взятых с собой баранов. На огромном рюкзаке Хашема виднелась сделанная белой масляной краской по трафарету надпись: «Больше тонны не грузить». Одна часть солдат разбрелась далеко по берегу в поисках дров, и скоро кто-то потянулся обратно, таща за собой легкие, гладкие, просоленные куски дерева, длинные стволы чертили по песку; комель дерева с раскидистым вымытым корнем, который тащили двое, казался срубленной косматой головой. Другая часть состава полка толкалась около склада, время от времени рассредоточиваясь, чтобы поставить у берега палатку, и снова сходясь для оборудования стоянки полкового командира. Кто-то стал кормить баранов, чтобы перестали уже блеять, выпростал для этого из клапана рюкзака пук травы. Кто-то, обвязавшись по глаза рубашкой, набрав в руки побольше мокрого песка, потащил за ласты далеко в сторону мертвого, страшно распухшего тюленя, заколыхавшегося, как пузырь. Вспугнутые чайки закружились над морем.
– Давай, давай веселей! – кричал Аббас, широко шагая от роты к роте, по местам, где устанавливались шестиместные армейские палатки и напротив них складывались костры.
Слышились шершавый рык десантной пилы, глухой звук и треск раскалываемого дерева и звонкий стук, с которым вбивались топорами дюралевые уголки, применявшиеся в качестве колышков для растяжек. Раздавались возбужденные голоса и смех.
– Эй, четвертая рота! Помогите, а мы вам тоже пригодимся, – кричали егеря, еле тащившие древесный ствол.
Три человека впряглись за ветки в дерево, и тополь, толщиной в полный обхват и длиной в два роста, подался вдоль берега к командирской палатке, над чьим выцветшим брезентовым полотнищем уже висело бахромчатое полковое знамя.
– Стой! – крикнул Аббас, набежавший вдруг на несущих. – Откуда? Живое? Я вам! – Аббас толкнул в плечо попавшегося под руку егеря, тот испуганно бросил дерево.
Наконец Аббас разобрался, что тополь не рубили, что он сгнил от корня и, видимо, буря вывернула его в море вместе с еще живыми ветками, покрытыми листьями.
Молодой егерь стал потирать ушибленное плечо, покачивать головой, смущенно, без укоризны.
– Во как дерется-то, а? Аж рука занемела, – сказал он тихо, когда отошел Аббас.
– Ничего, бывает. Зато командир мирный, везде своя поблажка, – сказал весело долговязый Ильхан, взявшийся помогать тащить дерево.
У полковой палатки на песке сидели мы с Хашемом. Приладив объектив, я лихорадочно, пока не село солнце, щелкал во все стороны, стараясь запечатлеть работу полка. Хашем кончил занятия йогой, спустился на землю из какой-то странной столбовой позы на голове, с жутко втянутым животом, в глубине которого обратной своей стороной проглядывал, кажется, позвоночник, выдохнул и принял от егеря кружку со сладким чаем. Затем распаковал рюкзак и стал перелистывать какие-то свои записи.
Когда егеря дотащили тополь до нас, уже с разных сторон разгорались костры. Солнце как раз село, и с востока хлынула ночь. Яростно, бездымно пылал плавник, звезды плясали в горячем воздухе. Кто-то уже купался, кто-то тащил про запас на ночь дрова, полк работал и жил как единый человек. Хашем не отдал ни одного приказания, только Аббас тут и там покрикивал. Эльмар что-то проповедовал у костра, Аббас подходил к его роте, сердито прислушивался, шел обратно к нам и по дороге хрипел советами. Я и в море искупался.
К месту расположения третьей роты, взявшейся за убийство баранов и свежевание, потом стянулось больше всего народу. Бараны висели на специальном колу с перекладиной, вбитом в песок на половину своей длины. Они толкались в отсвете костра. Потроха вдруг вывалились перламутровой горой на руки егерю, и он возился еще с ними, поддерживая коленом, ему подставили таз. С каждого, кто приходил к костру, требовали подношения в виде дров. Искупавшиеся жались к огню обсохнуть.
– Тельман, а что ж ты, куда ты делся? Принес, что ли? – весело спрашивал один егерь, мне малознакомый, с приметным, полным и лукавым лицом. Он тоже только что искупался, щурился и мигал от жара, но от огня не отодвигался. – Дай закурить, извелся – не могу, за одну затяжку душу отдам.
Егерь этот был не старше Тельмана ни по возрасту, ни по назначению в полку, а начальствовал оттого, что был здоровым весельчаком. Лицо и острый язык его притягивали внимание других егерей.
Тельман протянул ему пачку сигарет, здоровяк жадно выхватил головню, чтобы прикурить, волосы его затрещали: непригашенное пламя лизнуло чуб. Он весело матернулся, загладив волосы ладонью, на которую потом посмотрел, чтобы оценить урон.
Другие егеря тоже благодарно закурили.
– Ах, хорошо, дым голод затирает. Сейчас поужинаем, построимся и спать. Завтра бы выходной объявить, однако придумал командир по степи с грузом таскаться. Марш-бросок настоящий. А я не в армии давно уже, зачем мне, как барану, бегать? – задал тему здоровяк.
– Не говори так, брат, – строго сказал Тельман. – Если бы не наш командир, мы бы все давно с голода передохли, души бы наши пропали. Пусть что хочет делает, он учитель.
– Да. Да… – егеря, сидевшие у костра, закивали, зацокали языками, подтверждая свое согласие с этой мыслью.
– Кто же спорит, – спохватился здоровяк. – Я пошутил. Просто от лени еще никто не умирал.
Он затянулся пару раз и решил всё же прибавить пороху, обратился ко мне, составив на лице сладкую просительную мину:
– Я извиняюсь, дорогой, скажите нам, пожалуйста. Мы слышали, будто Хашем муаллим собирается с вами в Америку уехать? Будто он там лекции будет читать, с учеными спорить. Правду говорят?
Егеря, будто проглотив молнию, воззрились на меня. Я молчал, смотрел в огонь, стараясь никак не дрогнуть лицом, понимая, что ответ мой может иметь глубочайшие последствия.
– Нет, это неправда. Ученые сами в Ширван приедут. Хашем муаллим отказался, и теперь они приедут к нам сами, – ответил я.
Егеря возбужденно заговорили все разом, кто-то судил весельчака за нескромные и несправедливые вопросы. Тот сухими руками умыл лицо.
2
Дальше жгли костры, жарили мясо, снова купались. Бараны купались в огне. Море ночью почти незримо ходило тихими холмами, выплескивалось к кострам, которые пылали по берегу. Егеря бегали от одного к другому наперегонки, прыгали через них. Когда костры развалились, раздуваемые бризом угли тлели пламенными лужами, так наливались жаром при движении воздуха, что казались стеклянными. Наконец часам к девяти все собрались в лагере, у командирской палатки. Чуть повыше разложили костер.
Хашем встал, достал из рюкзака альбом для рисования. Егеря, сидящие в несколько плотных рядов в полукруге, замерли. Кто-то слышно зевнул, и тут же ему под ребра вонзились локти товарищей.
– История нашего полка древняя, богатая и необычная, – начал Хашем, косясь в альбом. – Исток ее относят к 1700 году, когда были образованы пехотные полки Матвея Трейдена и Николая фон Вердена. 9 же июня 1724 года в результате Персидского похода Петра Великого, которым были завоеваны прибрежные Каспийские земли, в крепости Святого Креста близ Дербента был сформирован Астрабадский пехотный полк с добавлением одной роты гренадерского Зыкова полка, четырех рот Великолуцкого и четырех рот Шлиссельбургского пехотных полков. Только с 1732 года наш полк принимает название Апшеронский. В 1734 году полк возвращен в Россию. С 1801 года зовется Апшеронский мушкетерский. С 1811-го – Апшеронский пехотный. 4 ноября 1819 года по инициативе кавказского наместника Алексея Петровича Ермолова происходит метаморфоза: Апшеронский полк меняется названиями с Троицким пехотным полком, который был сформирован в том же 1700 году в Москве полковником Матвеем Ивановичем Фливерком из даточных людей. И в качестве такового, Троицкого пехотного полка, 28 января 1833 года Апшеронский полк расформирован и присоединен к Белозерскому пехотному полку, изрядно отличившемуся во время Крымской войны. Таким образом, мы все должны понимать, что полк наш с тех пор приобретает свойство воинственной призрачности: его как такового нет – не то он Троицкий, не то, будучи привержен имени своему, – Апшеронский. Но, как бы там ни было, в то же время он дееспособен и воинствен, является опорной военной силой в любой государственной кампании. Справедливости ради необходимо помянуть состав Троицкого пехотного мушкетерского полка, принявшего впоследствии – неизвестно, по какой провинности, или по прихоти Ермолова, – именование Апшеронского. В 1834 году к Апшеронскому пехотному полку присоединились два батальона 43-го Егерского полка и один батальон Куринского пехотного полка. Апшеронский полк стал особенно знаменит во время второй половины Кавказской войны. Он получил Георгиевские знамена за Ахульго – в 1839 году, за Андию и Дарго – в 1845 году, за Гуниб – в 1859-м.
По мере перечисления Ильхан и Аббас выносили из командирской палатки копии знамен и ставили их древками в специальную фанерную карусель. Хашем размеренно продолжал.
– Георгиевские трубы за Восточный Кавказ – в 1859 году. Знаки на шапки за Чечню – в 1857-м. В 1873-м и в 1881-м за время походов в Туркестан наш полк получил Георгиевские знамена и знаки на шапки за Хиву и за тяжкий штурм Геок-Тепе, – Хашем махнул рукой, указывая направление на крепость Геок-Тепе, находящуюся за морем чуть южнее Ширвана. – Во время Текинского сражения Апшеронский полк потерял, а затем вновь отбил у туркменов свое полковое знамя. Меж тем в 1878-м полк получил еще одно Георгиевское знамя за усмирение Чечни и Дагестана.
Хашем подождал, пока восторг, разгоревшийся на лицах егерей при выносе полковых наград, немного схлынет.
– Кроме того, история нашего полка широко отмечена еще и в русской культуре – например, в знаменитой легенде о поручике Киже. Она повествует о некоем призрачном и в то же время многоуважаемом и даже доблестном служивом деятеле, возникшем благодаря описке писаря, который при составлении полковой реляции, относящейся к Апшеронскому полку, желал написать «поручики же», однако дал маху на переносе на новую строку и написал: «поручик Киже». В дальнейшем Киже, вместо обойденных безымянных поручиков, был отмечен командованием и представлен к поощрению, которое стало началом его служебной карьеры. Дело постепенно зашло далеко, однако признать конфуз командир не пожелал и однажды отправил донесение: «Полковник Киже волею Божьей скоропостижно скончался». Случай этот был знаменитым, и потому я счел важным его напомнить, ибо он подчеркивает особый статус нашего полка: вместе с нами воюют те, кто словно бы есть, и те, кого нету: и Киже, и Троицкий полк, и история. С нами неуничтожимая сила имени. С ней бороться немыслимо. Поздравляю вас, дорогие товарищи! Ура! – Хашем побледнел.
Полк встал. Нестройное, но набравшее все-таки силу троекратное «ура», вдруг поразившее сплоченностью и силой, мгновенно, чудодейственно сделавшее русскими отряд восточных людей, покатилось над ночным Каспием.
Аббас скомандовал вольно. Какое-то время восторг единения не давал разойтись. Но потихоньку все разбрелись по делам. Кто-то достал кеманчу, кто-то снова полез купаться, кто-то раздул костер для чая.
Послышались звуки тара, кто-то из егерей потихоньку распевался.
Я повернулся к Хашему:
– Ну ты ведь понимаешь, что эти твои лекции – всё равно что трехлетнему ребенку вместо сказок читать акафист, тот же эффект. Я бы еще понял, если бы ты придумал давать детям Баха слушать. Им же зарплата твоя для жизни нужна, а не философия! Или ты только сам себя тешишь. Но тогда это отдает эксплуатацией.
– Ты не только циничный, но и недалекий человек, – медленно ответил Хашем, глядя мне в глаза. – Я верю, что для них это всё, – он широко повел рукой, захватывая степь и море, – станет Бахом, что природа и мугам – это Бах…
– Да я тоже верю, что мугам – Бах!.. – завелся я, но скоро мне пришлось умолкнуть.
К костру робко приблизились два человека, чье появление не позволило спору разгореться. Я их узнал сразу – это были Шурик и Петр – товарищи Аббаса. Петр любил наблюдать Хашема и вступать с ним в религиозные споры. Тот не был против и отвечал со всей серьезностью, однако был беспощаден в вопросах дисциплины, поскольку Шурик и Петр часто нарушали сухой закон, невзирая на поручительство и укрывательство Аббаса.
В последнее время Шурик горячо интересовался историей казачества. Началось это после того, как остров Сара́ посетила делегация таманских казаков. Они разыскивали казачьи могилы и могилу кубанского атамана Головатого. Последний был основателем форпоста на полуострове Камышевани, преграждавшего вход в Гызылагач. Командир двух полков, назначенных в 1795 году для обороны российской границы, проходящей по южным рубежам Ленкоранского ханства, он умер на острове Сара́ от лихорадки. Казаки, сопровождаемые Аббасом и Шуриком с Петром, выпили немало, но сумели отыскать общее захоронение, поставили крест дубовый, оградку. Нашли на винограднике надгробный камень с надписью, с большим почетом говорящей о Головатом, останков под ним не обнаружили, погрузили камень на грузовик и уехали. Однако на третий день вернулись: через границу их с памятником не пропустили, теперь это надгробье было помещено на хранение во двор дома Шурика и использовалось в качестве стола, на который выставлялись стаканы и закуски.
«Высокородный и высокопочтенный бригадир и кавалер Антон Андреевич Головатый, имея командование Каспийским флотом и войсками, на полуострове Камышевани состоящими, января в двадцать восьмой день окончил живот свой, а двадцать девятого с отличною церемонию от морских и сухопутных сил погребен на острове Сара́», – говорилось в рапорте секунд-майора Ивана Чернышова от 25 февраля 1797 года. Листок из картонной папки с надписью «Дело №» с сообщением секунд-майора, оставленный Шурику казаками в качестве охранной грамоты и лежащий рядом с полотенчиком, на котором помещалась закуска, подносился вплотную к глазам и прочитывался всякий раз перед тем, как в очередной раз поднимались в небеса стаканчики с домашним винцом. Так что попойка выглядела вполне панихидой или ученым собранием. На казачьи могилы Шурик с Мысником ходили раз в неделю, по пятницам. Встанут, помнут в руках кепки, постоят посреди пустоши, снимут с креста наползших по росе улиток (хрустит высохшая слизь), вырвут вокруг подросший сладкий корень или колючку. Идут обратно к Шурику и под ворчание жены его любезной, с удовольствием рифмующей «пятницу» с «пьяницей», раскладывают на Головатом камне свою нехитрую, но поэтическую снедь.
3
Иногда в степи со мной происходили странные события. В них я как раз подозревал Шурика и Петра.
Я не мог долго беспечно идти по Ширвану, в какой-то момент хотелось остановиться, достать бинокль. Оглядеться. Пустить по зрачку плавкую линию горизонта, столкнуться нос к носу с сусликом, или жующим джейраном, или соколом, рвущим перья стрепету, подолгу замирающим набок неподвижным антрацитовым глазом… Но я никогда не доставал бинокль внезапно – не подносил его сразу к глазам, не хватало духу. Я останавливался и какое-то время держал его в руках, раздвигал, сдвигал окуляры, посматривал на стекла, выжидал, когда тот, кто наблюдает за мной, скроется… Несколько раз случалось, что в степи на большом расстоянии я успевал рассмотреть неизвестные объекты, людей. Иной раз чья-то заполошная фигура мелькнет, поднимет облачко пыли. Сначала я подозревал Хашема – что это он установил за мной слежку: егеря послал или сам… Но, крепко подумав, понял, что ошибся. Теперь, когда я отметил, что у Петра отличный цейсовский морской бинокль, а у Шурика – мощный оптический прицел, примотанный изолентой к доске в форме приклада, – всё стало более или менее ясно: наши друзья чего-то затевают, поскольку стали играть в подглядки.
Решил и я за ними подсмотреть…
В том месте степь была похожа на сложенные горстью ладони. Десять увалов расходились сложенным веером к горизонту: цвет – солома, с неуловимым, мерцающим, будто слюда на сколе, серебряным отсветом. Увалы эти мне были интересны потому, что напоминали бугры Бэра – своеобразную форму рельефа, характерную для северо-западных прикаспийских областей. Бугры эти впервые были описаны и изучены в 1856 году академиком Карлом Максимовичем Бэром. Представляют они собой параллельно вытянутые волны, заполняющие низменность между устьями Кумы и Эмбы. Высота их колеблется от десяти до сорока метров, длина может достигать двадцати пяти километров, ширина – двухсот-трехсот метров, расстояния между гребнями – одного-двух километров. Мои бугры были значительно мельче бугров Бэра, зато имели то же широтное ориентирование. Мне не хватало квалификации подступиться к морфологическому анализу, но, насколько я мог судить, увалы эти так же, как и бэровские образования, были сложены песками и окатанной крошкой коричневых глин. Красиво там было необыкновенно – именно из-за такого призрачно-соломенного цвета, мерцанья всей этой сложной и необыкновенной размеренности, зовущей в ней пропа́сть.
До моря оставалось еще километра три-четыре. Кое-где ложбины заполняла полынь: горячий ветер доносил маслянистый терпкий дух. Я закончил очередной срез, внес замеры пробитого слоя, сделал несколько фотографий и, поскольку, пока работал, четыре раза что-то высекало искру в боковом зрении, сделал вид, что начал еще один срез, установил разметку, прокопал на глубину штыка, затем поставил палатку, а сам налегке скрытно метнулся за бугры, широкой петлей захватывая направление, в котором мерцал блеск бинокля. Имелся риск столкнуться нос к носу, но всё обошлось, и я обнаружил себя в полукилометре с тылу от наблюдательного пункта Петра. Так я сел ему (и Шурику) на хвост и неделю не слезал.
4
Лежа в дозоре, Петр срывал щепоткою какую-то траву (потом спросил его – чабрец), поджигал спичкой и припадал ладонью к пеплу, вдыхая дымок в задумчивости…
Сейчас, на восходе, ладони, образуемые увалами, принимали солнце. Пока еще терпимые лучи уже хлынули в сухую балку. Там, за границей Ширвана, к небольшому поселку у плавней Куры шла белая от пыли дорога. Впервые за день по ней сейчас ехал автомобиль. Грузовик пылил у горизонта кометой. Ее хвост был хорошо виден.
В прозрачном горле воздуха звенит жаворонок. С запада, из-за солнца идет человек. Силуэт его похож на обгоревшую спичку. Это Шурик несет Петру винца в двухлитровой «сосасоле» – так зовет кока-колу ироничный Шурик. Скоро распухший, со свежесползшим ногтем, большой палец охватит горлышко пластиковой бутыли. Потрескавшиеся губы бесчувственно нащупают край и осторожно потянут влагу. Шурик с удовольствием смотрит на друга. Петр замер от потрясения. Нос – утес. На голове – казацкая фуражка с треснутой от солнца кокардой, подарок таманских кунаков. Галифе больше похожи на треники, одет он в китель на голое тело, рукав на плече надорван по шву, на седой груди – кипарисовый крестик на бечеве.
Весь день он следил за Геологом – так они с Шуриком зовут товарища Хашема, больше года живущего по кордонам в Ширване. Геолог повадился кататься по степи и вести разведку, цели которой не ясны ни им, ни Хашему. Шурик опекает Петра, Аббас опекает Шурика, Хашем опекает Аббаса и Геолога, потому что первому он начальник, а второму друг, как Петру – Шурик. Так и получается – былинка за былинку цепляется, а вместе сено Божье. А следят они посменно за тем, что происходит в степи, потому что скучно и иногда рады чем-нибудь кому-нибудь удружить.
Шурик делает вид, что идти в егеря к Хашему не желает. Да и Хашем строг, лучше его не беспокоить понапрасну. Зато пришла теперь Шурику в голову мысль принять магометанство. Как ребенок малый со спичками балуется. Зажжет, посмотрит, как спичка горит, но ничего не поджигает. Опять зажжет. К Хашему затем и ходит, чтобы обсудить момент веры.
Степь заменяет Петру море. Сейчас он в море не ходок – не с кем, а одному – утопнуть можно, да и опять скучно. А в степи – то же приволье, затерянность, хорошо дышать – куда хочешь иди. Так же почти в море, но шире, конечно, потому что баркас – транспорт более основательный, чем ноги. Хочешь на Гурьев плыви, хочешь – в Иран, хочешь – на Кара-Бугаз.
В степи всё хорошо и интересно. Петр считает, что, наблюдая степь, он приносит пользу. Вдруг кому пригодится. Везде разведчики нужны. Даже Богу… То егерям подскажет, что местные стали потихоньку выпасом баловать. То браконьеров засечет, да не браконьеров – а так, баловников, собаками джейранов потравить, ни одну антилопу еще не догнали. Да вот еще напасть в последнее время возникла – охотники с соколами. Когда первый раз увидел – струхнул: не то мужики, не то бабы, в белых длинных одеждах с птицами по степи ходят. Заедут неглубоко в Ширван – и давай рыскать за красоткой. Как убьют, так бегут к соколу – к тому месту, куда тот, полыхая путцами, рухнул. У Хашема теперь проблема с ними: повадились арабы эти бить красотку, зачем-то нужна им она до зарезу.
Но также Петр и за егерями присматривает. Всё по-честному. Они их с Шуриком наблюдают, потому что интересно. Дома делать всё равно нечего. Соседи все новые – кто с гор, кто из Ирана, никто с ним знаться не хочет. Работы никакой нет, пенсии только на хлеб хватает. Шурик, у которого американские запасы исхудали, но хозяйство обширно, то подкармливает, то поит.
В степи работы хватает. Теперь еще вот за Геологом надо присматривать – шут его знает, чего ему неймется, вдруг его куда-нибудь угораздит. Или потеряется. А мы тут как тут. И персиянин спасибо скажет.
…Утром раза три Петр вздрагивал от легкого хлопка по животу и груди: фонтан дыма и оранжевой от пламени пыли пыхал из шурфа. После весь день грунт вынимали с помощью навесного блока и брезентовой люльки; иногда в ней на пересмену поднимались и сами землекопы – до половины, забавляясь. Геолог иногда сам копал, но больше ходил вокруг, фотографировал. Видно было, что ждет отлучившегося на кордоны Хашема.
Хашем вернулся с птицей, стал ставить ее на приманку. Вбил колышек, что-то сделал с дрофой, пустил ее пастись на толстой леске. Птица ожила и давай куролесить, запуталась в привязи, Хашем ее освободил. Скоро она привыкла, нашла границу свободы, порываясь и вспархивая по кругу. Успокоилась.
Петр очнулся чуть свет. Предметы не откладывали теней. В такой час больней, чем во мраке, хотелось залпа солнца. Но рассвет всё никак не подымался. И тут Петр увидел двух мальчиков, взошедших из-за косогора и теперь спускавшихся к палаткам. Сыновья Мардана, егеря с кордона Север, сейчас спешили зачем-то к лагерю. Дети уже были здесь с отцом, хотели помогать, но Хашем запретил им. Мардан остался на шурфе, мальчиков Хашем отправил на машине. Дети что-то кричали, размахивали руками. Отец их выбрался из палатки, побежал за ними. Оттуда же выполз Ильхан, сел в машину, выжал сцепление, машина покатилась, завелась, нагнала, погрузились, поехали, пропали… Привязанная на подсаде красотка поднялась из укрытия, побежала за машиной, затем кругами, подскочила несколько раз, пробуя лететь, угомонилась.
Петр знал, что степь еще надо научиться видеть.
Еды хватало, скорей потому, что есть на жаре не хотелось. Мешочек с соленым сыром, корками чурека, сахар, канистра воды и вино. Он разбавлял вино водою – тем и жив был.
Петр перевернулся, взял приклад со снайперским прицелом, снял звонкий, как пробка, колпачок и с удовольствием приложился к прибору. В правом верхнем углу задрожала, мигнув, зеленая цифирь: 5768 футов. Он задумался. Но вновь не справившись с ответом, отнял окуляр. Показания прибора день ото дня отчего-то сдвигались – в большую сторону, набирая наутро десятки шагов. Либо прибор был неверен, либо Ширван был живой.
По ночам лунный свет, будто вино забвения, лился в глаза, гнал прочь сон: в степи пробуждались прозрачные великаны. Их отвлеченный взгляд высоким рассеянным светом, будто опадающая кисея, плыл через пространство. У Петра леденели уши, лопатки, и он с усилием старался заснуть, нарочно впасть поглубже в дрему, как бы замаскироваться, чтобы воображаемое было больше похоже на сон и жуть понемногу отступила в терпеливое бессознание. Однако в одну из ночей Ширван ясно ожил. Он всё еще не видел, но почуял – медленным холодом, сокращавшим хребет, сковывавшим плечи, скальп: что-то пристально наблюдало за ним, сгустившись из той лазурной пустоши, давившей в полдень на оголенный мозг. Следующей ночью, ежась в дреме под этим размывающим взглядом, он увидел очертания, составленные из длинных теней, пролитых чистым и потому мертвенным – очищенным от мути жизни лунным светом.
В четвертую ночь он различил цельность: холмы текли под луной складками, словно штора, обдутая сквозняком, скрывающая человеческую фигуру. Человек сидел на корточках и смотрел прямо перед собой. От страха Петр немедленно заснул.
…И снова солнце подымается в зенит. Шурика нет вторые сутки. Заболел, что ли? Кровь от жара уже загустела. Где Шурик? Голова ему чудится распухшей во всю степь. Петр отходит вдаль – побродить, стравить томление. Берет голову в руки и тянет – пробует на отрыв. Степь полушарием качается в ней, громыхает светило. Сил мало, кажется, что не хватает на то, чтобы от колючки отцепить штанину. Ложится вздохом на землю, замирает – слушает телом, как сохлые соки почвы чуют токи крови: будто просят юшку – выйти, напитать, напоить. Петр пугается, но остается лежать, решив, что страх его – от жадности, а не слышать землю – ошибка, потому что земля дольше его живет и за это время стала ближе к Богу; а если Его нет, то больше всех Бога искала – отсюда и уважение.
На горизонте появляются две черточки. Долго виднеются, шевелятся, становятся четче, плывут в мареве, удлиняются – и соединяются в одного человека. Петр узнает Геолога. И он тоже оглодан зноем.
Геолог опускается на колени перед лежащим в обмороке человеком.
Петр поднимает голову. Геолог поит казака из солдатской фляги очень крепким, страшно сладким чаем. Петр, почуяв жажду, с силой всасывает влагу.
Вечером вернулся Мардан, сказал, что утром отвез жену в больницу и что в обед уже родила, легкие роды, девочка. Через три дня поедет забирать. Так что у нас на шурфе был праздник. Мардан привез сыра, пахлавы и шакар-чурека – успели испечь соседки, и извинился, что мяса не смог добыть. Хашем поздравил его и поругал за то, что извиняется.
Шурик тоже сидел у костра. Он сегодня был виноватый. Два дня держал Петра без воды, без опохмела. Чем-то был занят, сказал – жена замотала: ездил в Ленкорань за саженцами, мукой, текстиль ей привез. Петр, благодарный за приют, накормленный, напоенный, пришел в чувство и был бодр.
Шурик, как правило, верховодивший во всех компаниях, сейчас помалкивал. Хашем вежливо расспрашивал Петра о его жизни, о рыболовецком деле на Каспии, о казачестве. Оказалось, Петр умел рассказывать историю казаков богаче Шурика. Много времени провел в библиотеке в Пришибе, где присматривал за церковью, пустовавшей уже лет двадцать, но стоявшей в целости и сохранности.
«Простоит ли мечеть на православной земле так же долго нетронутой?» – подумал я, слушая его рассказ о том, как они с Шуриком подновляли иконостас, мыли окна, чинили полы.
Поговорили еще о том о сем. Вдруг Петр подхватился, снял фуражку и спрашивает:
– А можно, люди добрые, я вам историю одну расскажу? Раз вам за казаков интересно, то, может, нескучно будет, – Петр осмелел.
– Пожалуйста, слушаем вас, – сказал Хашем, и я замер от смущения, что казак оконфузится.
Петр, от которого раньше невозможно было и двух слов связных услышать, хлебнул еще чаю и откашлялся.
– Извините за сумбур, как говорится, – прохрипел он и выпрямился.
В это самое мгновение преображение стало очевидным, и я будто прозрел. Я увидел в этом высохшем, изможденном мужике с серыми выцветшими глазами и задубевшей от солнца кожей, клочками обросшем щетиной, которая никогда не станет бородой, в нелепой этой заношенной униформе, – ясного человека, исполненного достоинства и ума, а не смиренного соглашателя, не робеющего самого себя пропойцу. Раньше я всё никак не мог понять, как он в море выходил, теперь же решимость, написанная на его лице, всё мне разъяснила. Рассказ Петра был красочен, напоминал народное творчество и вызывал в памяти истории, услышанные когда-то от Столярова.
– Ниже по Волге, над самым взморьем, среди великой степи стояла когда-то речная страна, – протяжно начал Петр. – Разум, воля и сытость гуляли по ней хозяевами, как по райскому саду. Половодье богато шло весною в поля, клало по щиколотку ил на землю, что твою сметану на ломоть. В ильменях, в путанке проток и ериков кипела кишмя, как в садке, красная рыба – жирная, будто бычок, питаемый одним суслом…
Тут Петр полез во внутренний карман кителя, достал обрезанную до четвертинки школьную тетрадь, подул в нее, как в бабочку, чтобы раскрыла крылья, зачитал:
– Правил той страной царь Иосиф. Однажды он написал своему другу Хасдаю ибн Шарфуту, вельможе на дворе халифа Абдурахмана Кордовского, – Петр глянул вокруг, призывая всеобщее внимание. – «Дворец мой находится в речной стране, на острове; Восток наш омывается широкой рекой; Запад – узкой, через нее наведен мост; дорога с него ведет к ожерелью озер, оплетенных серебрёнными протоками. Край мой прекрасен, как Святая Земля, заповеданная нашим отцам Всевышним. Я часто вижу ее во сне: в этих снах я вижу и тебя, мой друг», – Петр пошевелил губами, будто попробовал мечту на вкус.
Он то мечтательно, увлекаясь, то спохватываясь и отодвигаясь в отрешенность, продолжал свою историю, а я всё никак не мог поверить, что казак обрел дар речи, и подозревал: многое излагает наизусть.
– Страна была желанной и неприступной, как иная дева. Или – тайна, что наследует смерти. Иудеи, бежавшие из Персии, священно правили ею, призвав Бога Израиля, Бога отцов их, на охрану и во благо своего нового прибежища. Царь и народ вняли призыву. В половодье протоки меняли русла. Моряна внезапно гнала в камышовые дебри волну со взморья – на погибель. Страна плыла, менялась вместе с дельтой, как рука, пытающаяся удержать горсть песка, то есть время. Для чужаков страна была неприступна, будто призрак. Через несколько лет вернувшиеся для осады войска русичей не узнали изменившуюся местность, перепугались. Ерик, где в прошлом году был отбит княжеской ладьей абордаж, зарос рогозом. Там, где волоком перекатывали ладьи, теперь полноводная протока, и в излучине тихо ходит черным глазом за стремниной круговерть омута. Водяной водил за нос ладьи по протокам, кружа, рассеивая, окружая мелями, увлекая в быстрины. Русалки хватались за весла, оплетая их своими косами. Пловцов, выпутывавших весла из стеблей лотоса, из плетей водяного ореха, хватали за белые пятки «водяные» – вспугнутые сомы, оглушительно бившие хвостом на плесе.
Петр явно увлекся своим сказанием. Шурик краснел и улыбался, он смущался и одновременно гордился своим другом, кивал в уже знакомых ему местах повествования. Хашем был весь внимание.
– Достичь страны можно было только по реке. Сплав по степи с песками уже был смертным боем: демон голода и смуты реял в разверстой туче над отрядами. Темная могучая река, шевелясь по стрежням полноводным хребтом, несла ладьи на тот свет. Песчаная буря, сорвавшаяся из-за Арала, выдувала мели до дна, сыпала сусликами, лягвами, ужами, перьями жар-птиц. Суховей – ветряной шлейф, принесенный этой напастью, подымал, расставлял по берегам песочных великанов, разрезал глаза, заливал свинцом носоглотки. Борта обливали водой из бражных черпаков, чтоб не дымили. Железо жгло, как будто только что из кузни. Саранчовые сонмы, затмевая сумраком, вздымали берега. Племена кочевников были дики и опасны, как половцы, подвижны, как мираж. Ладьи, едва достигнув Дельты, путались в ее лабиринте – и разбредались. Широколицые, безбровые, с длинными, как у женщин, волосами, хазары незримо стояли в плавнях – войском водных чудищ. Они, как сама река, как сама природа, недвижно следили за погибелью пришлой жизни. Сазаны размером с козленка паслись в прозрачных ильменях, проедая извилистые ходы в чащобах куговой поросли. Не пуганные ни охотой, ни Богом, они только лениво пошевеливали плавниками от укола сандоли. Косяки залома и воблы, идя в апреле на нерест в протоки, поднимали из берегов кипящую чешуей и жиром реку. Толщиною в ладонь пена икряной молоки ложилась по береговой кромке, на мелководьях. Река птицам виделась разлапистым, набухающим семенем облаком. Иные пернатые, думая о неурочном ледоставе, из любопытства садились на белые поля, проваливались, барахтались и бултыхались – их глотали сомы, половинили щуки. В сумерки недвижный ураган – рев лягв, бой жереха, вой волков – раздирал души и слух дружины. Тучи, смерчи комаров, пища несметной рыбы – валко подымались из прибрежных чащ. Они собирались в сизые столпы, вроде джиннов. Великий гул ходил над рекой, приводя в трепет остатки жизни. Русичи остерегались индов, заморских владельцев Феникса, к которому они прокладывали путь – за Каспий, за Гиркан. И комариные столбы им чудились стражами падишаха. На закате боевые псы выли, как перед землетрясением, рыли в песке под кустами ямы и, закусив ветку погуще, пригибали ее к земле, ложились, защищая листьями морду. Комары власяницей оборачивали теплокровных, рубиново горели на собачьих мордах. Кольчуга против этого зверя – бычий пузырь против стрелы. От комарья курили кизяк – спасали лошадей. Ладьи дымили, как пароходы; случались пожары, и тогда шайка до рассвета сидела по горло в воде, смертно боясь податься на берег. Комары не трогали хазар. Их кожа – от избытка жизни – воняла смертью. Дельта стояла меж Югом и Севером, словно сердце между головой и ногами. Она была искомой точкой опоры. Непостижимый внешним пространством форпост, Хазарский каганат жил натуральным хозяйством в части обеспечения себя продуктами питания и посреднической торговлей между викингами, восточными славянами и Востоком – с севера везли мед, меха и белокурых рабов и рабынь, а встречный поток состоял из шелков и других роскошных тканей, драгоценных камней, украшений, золота, специй. Руководимый потомками Иисуса Навина, каганат ввел обычай осуществлять политические сношения с окружающей геосредой исключительно военными методами. Хазары в равной степени досаждали и трафили загранице. Время от времени их полчища, несомые волжским ураганом, обрушивались на Дагестан, прорывая в Дербенте пограничные укрепления Сасанидов. Будучи сами в круглом достатке, хазары воевали не ради богатства, а, наоборот, уничтожали богатство ради острастки. В то же время падишах, идя на грузинского царя, мог запросто нанять два хазарских полка – в качестве тарана для осады Тифлиса. Однако настало время, и река, давшая жизнь и покров стране, обернулась вспять своей силой: теперь она несла смерть. Воды моря год за годом вздымались потопом. По весне от островов дельты оставались лишь нежилые клочки суши. Наконец вода потеснила хазар из дельты на береговую пустошь – словно наводнение лис из нор. И тогда Святослав, пришед в который раз с Оки, взял Итиль, обнажившийся из вод, как клад, как чудо-рыбу, обездвиженную мелью.
Шурик нешироко развел руками:
– Петя, ты не забудь сказать, про что мы с тобой говорили. Про то, кто такие хазары сейчас, – проворно вставил Шурик.
Петр спрятал тетрадочку в карман.
– Не все хазары-иудеи ушли за Терек. Часть рассеялась в долину Дона, приняла, чтоб схорониться, христианство. Потом их стали звать то козарами, то бродичами, а они себя – козаками. Так-то оно и выходит: казаки – вроде как колена иудейские, ибо не кровь породу человека метит, а мозжечок свободы, то есть Бога единого. Казаком или евреем вообще любой стать может, коли свободы захочет. Человек – он только потому и человек, что осужден быть свободным. Однако агитация запрещена – потому что всё по-честному: о свободе речь. Запрет есть высокий – на правоте своей настаивать, убеждать, выкобениваться. Внутрь только думать можно. Только изнутри, из Бога, душа работать должна. Так что вот оно как выходит, – вздохнул Петр, кажется, сам не веря – не тому, что говорил, а тому, что вообще говорил. – Потому как смысл истории в том и состоит, что результат в ней мыслится как исток. Священный клич – «сарынь на кичку» – спокон веку стоит у нас в горле. Однако же велика сарынь кругом народилась, всех не уложишь: Екатерина II кончила Сечь, да потом опомнилась – в Тмутаракань, в Керченский Кут, по ходатайству князя Таврического отселила казаков под предводительством атамана Сидора Белого.
Теперь ясно стало, откуда ветер веял в речах Петра – от Шурика. От него, смутьяна пытливого, но самостоятельность мысли Петра также была очевидна.
Петр теперь спешил быть выслушанным и потому рискнул остаться непонятым.
– Я тоже о хазарах много думал, – неожиданно сказал Хашем.
Петр дрогнул. Хашем помолчал.
– Только вот какая тут с дельтой Волги имеется загвоздка. Похоже, здесь еще одна интересная параллель наблюдается, симметрия. Но оно и хорошо, что не всё так просто.
Петр, кое-как скомкав внутри свою разволновавшуюся огромность, весь постарался выровняться в сторону Хашема и даже чуть развел ладони – словно бы и ими приготовляясь его выслушать.
Хашем был выразительно, выпукло красив, с особенной животной примечательностью. Высоко разбросанные черные патлы, черные разверстые глаза, сильные брови во весь лоб, мощные накачанные руки, длинные ноги, выставленные из шортов, поражающие видом долгих мышц, хипповские фенечки на запястьях, на шее, жилистые кисти, длинные пальцы…
Я будто заново вгляделся в Хашема, и вдруг меня поразило: передо мной сидел воскресший Хлебников. Никаких сомнений. Это был оживший и окрепший, исполнивший многие свои предназначения, какие не успел при жизни, Велимир Хлебников собственной поэтической персоной. Я вспомнил Штейна, давшего неимоверное задание своему талантливому ученику, и поежился.
Хашем отпил глоток чая и разъяснил:
– Ясно, откуда у русских такая тяга к Каспию. Волга по капле свет земли русской собирает и течет куда-то – за край света. А кому ж не хочется оказаться на самом краю земли? Я в детстве, когда русские сказки читал, весь был захвачен этой мыслью. Ведь пешком далеко не уйдешь. А если сядешь в лодочку и поплывешь по любой речушке, то сначала приплывешь по притокам в Волгу, а затем и в Каспий. Единственный путь. Так и сложилось, что Персия, Индия – это за краем земли, Новый Свет для русских колумбов. Ведь Россия изначально не мореходная страна, а речная. Все путешествия дальние в ней совершались по рекам, даже зимой, на санях, да по черной подснежной воде: ибо река – единственная дорога по бескрайней пустоши.
Петр сидел, смиренно склонив голову. Егеря, уже выразив свое уважение терпеливым слушанием того, что они не очень хорошо понимали, теперь потихоньку занялись хозяйственной возней – чаем, дровами, прибрали провизию.
– Я тоже уверен, что абсолютная истина существует, – продолжал Хашем. – И потому есть точка на планете – центр, в котором сходятся все ее, истины, видимые и невидимые реки. У истины должен быть географический атрибут. Иначе – она не истина, а выдумка, согласны? Центр этот – город святой, белый от Бога. Однако Земля Святая – высока, слишком высока, чтобы взойти в нее без предуготовления. Потому вы правы – дельта нужна как точка опоры, ступенька, с которой должен быть сделан шаг восхождения. Однако давайте размыслим подробней. Именно в плане географии.
Петр, не веря тому, что слышал, привстал и потихоньку оправился – запахнул, обил ладонями китель, растянул на коленях галифе и внатяг опутал штрипками лямки сандалий.
Вдруг над нашими головами вскрикнула птица. Мы посмотрели вверх. Видимо, засекши хубару, хищник снизился и теперь закладывал виражи зигзагами, пытаясь снова поймать восходящий поток, подняться.
Хашем вынул из рюкзака бинокль, что-то рассмотрел вверху, черкнул в блокноте и продолжил как ни в чем не бывало:
– Взгляните на хорошую, ясную карту, и вам станет очевидно. Дельта Нила совпадет с дельтой Волги, а Святая земля с Ширваном, если юг и восток отразить в север и запад зеркальным поворотом. Возьмите линейку и циркуль – ими удобно строить перпендикуляры. Проверьте. Так вот, симметрия и противоположность состоят в следующем. В нильской дельте властвовало рабство. А исход в обетованную землю был направлен к норд-осту – в свободу. В то время как в волжской дельте царили воля и сытость. Исход же – в долину Северского Донца – был на деле рассеянием – в рабство, в борение: как Моисей казнями убеждал фараона, так ваши казаки – разорительными изменами и набегами убеждали империю отпустить их в вольницу. Или – вот вы говорите, моряна… Ветер с моря, что нагоняет воду со взморья в плавни, затопляет замешкавшегося врага и делает проходимыми банки, россыпи, косы. Моряна скорее есть бедствие для пришлеца, чем благо для коренного жителя. А ведь именно та же моряна имеется и в лиманах Красного моря. Она-то и была явлением чуда – рассечения вод – при Исходе. Вот вам еще одна симметрия. Таким образом, мы имеем случай и смыслового, и географического отражения. Центр преображения, в котором сходятся меридиан и параллель зеркала Мебиуса, восставляется на точку в центре Малой Азии, близ Каппадокии. Я мечтаю там побывать…
Петр, потрясенный, всё это время кивал и шевелил губами, будто каждое слово Хашема произносилось им самим.
– В этом слиянии симметрии и противоположности мало удивительного. Как и в том, что подобным же перевертышем – жребием – в Судный день решается выбор высокой жертвы и исход к Азазелу козла отпущения, уносящего грехи: либо пан, либо пропал – Бог и здесь, и там. Случай – доля Бога, Его ясная явленность в мире. Орел на деле – тоже решка, единоутробный ее брат, а не сводный – как видится поверхностному взгляду.
Сокол в небе, за которым я следил и который несколько раз обводил крылом солнечный зрачок, два раза прокричал протяжно «кья-кья-кьяа-а» и – рванулся, заполыхал и, на форсаже со свистом впившись взмахами в воздух, вдруг сложился и ударил в степь. Подбитая красотка взмыла в пылевом залпе из-под удара и с фырканьем рухнула поодаль, копошась, увязая в тяжелой ране, охватившей ее изнутри. Не удержавшийся в воздухе сокол раскрыл крылья и волнами взмахов понизу настиг битую птицу. Встал на ней, потоптался, дожимая ей шею когтями.
Хашем проворно метнулся к соколу, тот попробовал взлететь, но когти, запутавшиеся в петлях кольчужки, надетой на хубару, превратили его добычу в кандалы. Сокол туго хлопал крыльями, Хашем проворно и бережно, чтобы не повредить оперенье балобана и самому не пораниться, опростал хищника, запеленал, надел ему колпачок, отнес в машину.
Хубару к костру принес улыбающийся Мардан. Он прикусил птицу, хищное выражение мелькнуло в его лице; в одно мгновение он отжал кровь, выпотрошил, в отвале из шурфа подобрал две горсти глины, обмазал и положил в костер.
Мясо хубары оказалось жестковатым, но очень вкусным. Скоро все легли спать.
Утром Хашем помчался на Крест. Шурик и Петр остались помогать закончить шурф. И каково же было мое потрясение, когда в обеденный перерыв я сам спустился в колодец и услышал запах нефти, а фонариком обнаружил, что стою в ее лужице, – черное масло, зернистый, блестящий пласт сочился по донной кромке. Далекое небо вверху смеркалось колодезной темнотою.
Шурф мы засыпали, уничтожили все следы пребывания, а вечером я отправился в город, чтобы с утра пойти на почту – отослать пробу в лабораторию.