При этих словах Николай Григорьевич подкашлянул — мы, конечно, поняли: ему не понравились «мужчины и женщины», в нашем школьном обиходе они почему-то старательно опускались.
После выступления лектора девчатам нашим пришлось трудновато. Но зря они старались — мы их почти не слушали: заранее знали, что скажут дежурные ораторы. И когда Николай Григорьевич для проформы спросил, есть ли еще желающие выступить, наступила традиционная пауза, благовоспитанно выждав которую, мы обычно срывались с мест.
— Ну, так есть желающие? — повторил вопрос Николай Григорьевич. И сделал он это скорее для гостя-лектора, чем для нас. Откуда им быть, желающим? Кто заранее готовился, тот уже выступил.
Я схватился за крышку парты и уже приготовился к прыжку к двери, как вдруг услышал голос Бориса.
— Разрешите мне!
Что такое он еще надумал? Я опасливо взглянул на друга.
Борис шагнул из-за парты в проход, чтоб прямее стоять, заложил руку за борт куртки, как бы подчеркивая основательность того, что он собирается сказать, и исподлобья взглянул на лектора. Я-то знал, спокойствие показное. Борису стоило немало усилий, чтобы собрать себя в кулак. Но делал он это мастерски.
— Я в корне с вами не согласен, товарищ лектор, — произнес Борис не своим, вдруг осевшим от волнения голосом.
Зал шевельнулся и затих.
— В век космоса и кибернетики, — Борис прищурился, что-то вспоминая, — как справедливо заметила однажды «Комсомолка», людям нужна душистая ветка сирени. Я имею в виду любовь.
«Молодец, Борис, — подумал я, — отбрил так отбрил».
А Борис развивал свою мысль дальше.
— По-вашему выходит, что аксе… — тут Борис запнулся и почти по слогам выговорил это ужасно ученое словечко, — аксе-ссуа-ры… платонической любви утеряны. Мол, ни вздохов, ни переживаний… Я думаю, наоборот — чем больше в нашей крови логарифмов, тем поэтичнее любовь.
Я обомлел: «Вот дает, Борька! Откуда такие слова?»
А мой друг уже обрел свой голос и продолжал без тени робости.
— Мне кажется, — сказал Борис, — в нашей крови еще мечутся гены дуэлянтов. Оружие носить и применять запрещено, конечно. Но случись настоящая любовь… Настоящая! И каждый из нас готов вызвать на моральную дуэль любого, кто попытается оскорбить святое чувство.
Я увидел, как Николай Григорьевич привстал. Но не решился перебить Бориса. А по рядам бежал шелест, как в лесу по верхушкам деревьев ветер перед грозой. Язык у Бориса подвешен, ничего не скажешь. Слово бросит — и в классе пожар. Вот так однажды он взбудоражил нас перед уроком английского языка. И доказал, что лучший способ показать строптивой «англичанке» характер — уйти с урока. Бедные преподаватели иностранных языков — почему-то им больше всех досаждают ученики.
Борис произнес тогда страстную обличительную речь. Но на другой день, когда мы по очереди ломали шапки в учительской, пытаясь загладить проступок, Бориса среди наказуемых не оказалось. Не пришел по уважительной причине. Попросили справку — представил: действительно был болен. Из чувства мальчишеской солидарности выдать «главаря» мы не посмели.
На диспуте Борис, судя по всему, опять был в ударе.
— Так что… — Борис мельком (Но я-то знал, лишь один я знал, куда тоньше лазера метнулся его взгляд. Отсверком, тоже видимым только мне, ответили Борису глаза Гали Скороходовой, сидевшей позади у самого окна.) взглянул назад, — так что не перевелись еще д’Артаньяны. И крепка рука на эфесе. И… — Борис помолчал, но закончил совсем прозаично: — Были ведь случаи, что люди бросали школу. Из-за любви…
— В нашей школе не было! Вы преувеличиваете, Кирьянов, — раздался в тягостной тишине голос Николая Григорьевича.
Но спичка была брошена. И задымился, вспыхнул спор. Говорили много, допоздна. Лектор уехал раньше, чем мы разошлись. Только Николай Григорьевич терпеливо дождался, пока мы разберем свои пальто в раздевалке. Недовольный был вид у нашего классного руководителя. Борис выбрал момент, подошел. Не надевая шапки, сказал извинительно:
— Может, я что-нибудь не так, Николай Григорьевич… А? Так я не от себя, честное слово. Для затравки…
Вот чудак! Зачем надо было извиняться — это же диспут, а не урок. Николай Григорьевич пожал плечами.
После диспута, по дороге домой, я все осаждал Бориса.
— Про Ромео вопрос вроде бы ясен, но мы другую сторону медали не рассмотрели. Где Пенелопы, — спрашивал я у него, — Дездемоны где? А Джульетты? Где те, которых, как говорил Маяковский, надо ревновать к Копернику?
Борис опять тянул мочало — начинай сначала.
— А где Одиссеи, где Отелло, где Ромео? — парировал он. — Да, в мире происходит девальвация чувств, но виноваты в этом прежде всего мы, мужчины.
Про девальвацию — это он загнул, козырнул очередным словечком, как тот лектор.
— Мы, мужчины, — повторил Борис, — слишком омужичились, потому и женщины так индифферентны. — И тут же подкрепил этот довод: — Вот, допустим, на танцах. Ты подходишь к девчонке и приглашаешь ее танцевать. Она отказывает. Что тебя в данном случае рассердило? То, что она не пошла с тобой танцевать? Ничего подобного. То, что уже все кружатся, а ты остался стоять остолопом. Но ты не стоишь. Ты тут же приглашаешь другую. И тебе все равно, и той, которая отказала, безразлично. Просто ты не пришелся ей с первого взгляда. Или совершил ошибку, когда приглашал.
Возразить трудно. Я знаю, что Борису никто никогда на танцах не отказывал. Был у него, как он однажды признался, «индивидуальный подход». В пылу откровения Борис даже поделился со мной одним из секретов. Он назвал этот секрет «эффектом неожиданности».
— Как ты подходишь к девчонке на танцах? Знаешь? — спросил он загадочно. — Нет, не знаешь. А ты взгляни на себя со стороны. Ты подходишь, как будто к манекену, уверенный, что тебе не возразят. И эта твоя самоуверенность видна насквозь. А разглядел внимательно, кого приглашаешь? Нет. Ничего, кроме внешности, ты не видишь. А ты в глаза взгляни, в самую душу, понял? Если девушка грустная, задумчивая стоит, улыбнись. Если хохотушка, наоборот, изобрази на лице печаль. Вот тебе и эффект неожиданности. Срабатывает безотказно.
Может быть, Борис и прав. А при чем тут любовь?
— А любовь, — заключил Борис, — любовь — это такое чувство, что… — Он покрутил пальцем, подбирая слова, но, взглянув на меня, только вздохнул. И взгляд его и вздох были настолько красноречивы, что я понял: Борис влюбился. Я знал в кого. И знал, кто ждет его под козырьком автобусной остановки на повороте Сентябрьской улицы. Сейчас дойдем до поворота, Борис протянет руку и скажет: «…Пока!»
— Пока, — сказал Борис — Дома давно ждут.
Но ждали-то его не дома — это точно.
Галка Скороходова училась в девятом, а мы в десятом. Классы были напротив, и в ту самую минуту, когда кончалась перемена, но еще не начинался урок, когда все сидели на местах в ожидании учителя и коридор был пуст, я выскакивал за дверь и передавал Галке записку от Бориса. Галка рисковала сама, но, прекрасно зная, что и я рискую быть застигнутым с поличным, награждала меня таким взглядом, словно я совершал героический подвиг. Ради этого взгляда я был готов на все, потому что Галка считалась первой красавицей школы.
Правда, я ничего в ней особенного не находил. Длинная — до пятого класса ее и звали-то Жердь. И талантами не отличалась — в самодеятельности не пела, не танцевала. Вот только глаза — темные с обводинками, как виноградные ягодины, что поспели не на виду, а в прохладной тени куста. Глаза и еще, пожалуй, улыбка. Улыбнется — и сразу словно солнце вслед за тучкой по дождливому дню пробежало.
Вот и все, а остальное так себе. И ничем больше Галка не выделялась. Но с тех пор как в шестом не то седьмом классе Ольга Валериановна сказала на школьном вечере: «Батюшки, смотрите, Галка-то наша какой красавицей выросла. Прямо лебедица!», Галка Скороходова стала звездой школы. Не было такого старшеклассника, который не считал бы за честь пройти с ней рядом даже по коридору.
Но как этого и следовало ожидать — иначе просто не могло быть, Галка выразила благосклонность только моему другу — Борису.
Я знал все. Я знал, где они назначают свидания — у старой липы, где прощаются — у поворота на Сентябрьскую улицу. Галка и Борис встречались почти каждый день, но никто в Апрелевке не видел их вместе.
— Сегодня читал ей стихи, — откровенничал Борис — С ней, даже когда молчишь, как будто разговариваешь. Удивительно восприимчивая натура!
Я, конечно, радовался за друга. Но, как поется в песне, рядом с белой завистью во мне рождалась зависть черная. Вот к Борису любовь пришла, а ко мне? Что я, другим лыком шит? На фотокарточках выгляжу не хуже, чем Борис. Опять же — третий разряд по боксу. И даже стихи пишу. Но вот не приходит эта самая любовь. Сколько ее можно ждать?
И тогда я сам решил выйти ей навстречу. Почему бы и мне не влюбиться? Вот Люська Свиридова — по красоте не уступит Галке. Игривая челочка, вздернутый носик и глаза — как огромные незабудки, что выращены специально в оранжерее. Как две капли воды похожа на киноартистку Белохвостикову.
Принципиально не посвящая Бориса в тайну своей любви, я написал Люське записку, в которой назначил свидание. «Приду, — ответила Белохвостикова-прим, — в восемь ноль-ноль у почты».
Это была победа! Вот удивлю Бориса, когда мы с Люськой предстанем пред его очи. Да и вообще жизнь начнется другая — будем гулять вчетвером.
Без четверти восемь я встал сторожем у закрытых дверей почты. Восемь, половина девятого, девять. Люськи не было. В половине десятого, когда начало смеркаться, я увидел ее, идущей как ни в чем не бывало с подружками.
— Привет! — сказала Люська. — А где же Галка?
— Какая Галка? — ошарашенно спросил я.
— А Скороходиха! Которой ты сегодня записку передал! — засмеялась Люська и независимо пошла дальше в сопровождении прыснувших подруг.
Я обалдел. Вот оно что! Значит, Люська видела, как я передавал Борисову записку. Значит,