Вот что произошло за несколько минут до того, как Лешка почувствовал, что палуба сильно накренилась и в трюме погасла лампочка.
(Я это так вижу, словно сам стою на палубе теплохода вместо матроса, который запретил Лешке высовываться из люка. Даже больше, я нахожусь сразу на двух кораблях: на теплоходе и на «Стремительном», рядом с командиром и сигнальщиком Петром Семыниным, то есть дядей Петей.)
Наш берег был уже виден. Далеко, на кромке горизонта, темнели метелочки деревьев и казавшиеся игрушечными портовые краны. Четыре мили, не больше, оставалось до родного причала. И вдруг сигнальщик «Стремительного» крикнул: «Слева по борту — перископ подводной лодки!» И еще через минуту: «Слева по борту — торпеда!»
С этого мгновения время измерялось только секундами. Может быть, десять, может быть, пятнадцать секунд понадобилось, чтобы принять единственно правильное решение.
Торпеда неотвратимо неслась к теплоходу. Ее видели все, кто находился на верхней палубе. О ней не подозревали сотни женщин и детей, в том числе и маленький Лешка.
Нет, время теперь отсчитывалось не секундной стрелкой часов. И не в сторону прибавления. Время устремилось к нулю, к той точке соприкосновения торпеды с бортом теплохода, когда раздастся смертельный взрыв. Сама торпеда была сейчас чудовищным секундомером. Десять, восемь, семь, шесть…
Теплоход был бессилен отвернуть, и он грузно скользил уже обреченный, подставив торпеде беззащитный борт.
На «Стремительном» отсчитывали те же секунды. Опытный глаз командира сразу определил: торпеда пройдет метрах в двух-трех мимо форштевня «Стремительного» и ударит в теплоход. И когда оставалось уже несколько секунд до того, как торпеда пересечет курс, на «Стремительном» раздалась команда:
— Самый полный вперед!
Пять… Четыре… Три… Два… Взрыв!
Сколько ему надо, этому маленькому юркому кораблю? На него хватило бы и трети торпеды…
Сбоку теплохода вспыхнуло солнце, прогремел гром, и прах повис черным дымом над сомкнувшимися волнами. «Стремительного» больше не было.
А до нашего берега уже оставалось всего две мили, и уже шли навстречу корабли охранения.
«…В море дядя Петя, где же ему быть?» — вспомнил Лешка теплоходного матроса. Да, он был теперь в море навсегда.
С этим журналом, воскресившим подвиг «Стремительного», Лешка в тот же день отправился в военкомат и попросил, как только придет разнарядка, направить его в военно-морское училище.
Подожди, подожди, Борис, это еще не все. А кем же стал тот Лешка, где он сейчас? Интересно?
Так вот, тот самый Лешка — не кто иной, как наш командир капитан 3 ранга Алексей Иванович Гренин. Теперь тебе понятно, что за снимок висит у него над столом в каюте? Я уже не говорю об астрах и венке на волнах…»
Вот такое письмо я давным-давно написал Борису мысленно, а взяться за перо никак не могу. Несколько раз принимался — ничего но получается, нет слов. И чем больше я о случае со «Стремительным» думаю, том меньше желания рассказать об этом Борису. Почему? Я и сам думаю: почему?
Как рассказать Борису о нашем «кап-три»? Поймет ли он, что, узнав о «Стремительном», я стал словно бы обладателем какой-то очень большой, очень личной тайны командира. Нет, Гренин не такой, как все, — это точно. Внешне вроде бы ничем не выделяется, а если присмотреться… Даже на палубе он расхаживает не как другие — по-своему, по-гренински, как будто не в ботинках, а в домашних тапочках. А по трапу летит, как мальчишка по лестничной клетке, презирая ступеньки. Говорят, что на человека накладывает отпечаток комната, в которой он живет, вещи, которые его окружают. Здесь, на корабле, наоборот — все, чего коснулся командир, словно намагничивается им, становится гренинским.
Любопытно наблюдать, когда он на ходовом мостике. Только прикоснулся к поручням — и уже наверху. Стоит как впаянный, как часть надстройки, которая была спроектирована и установлена еще на верфях. Ветер семь баллов — рвет полы накидки, дождь такой, словно кто-то швабрит наверху облака, а командир забыл про капюшон. И с фуражки не спустил ремешка под подбородок. И не дотронулся, чтобы придержать. Фуражка сидит как влитая. Тоже по-гренински — на сантиметр накренясь к правой брови.
Вот он взглянул на море. Но так, как мы смотрим, нет! Мне кажется, что к морю он относится, как к существу вполне одушевленному. И если действительно есть моряки, которые с морем на «ты», так это наш Гренин. Он посмотрел на волны так, словно спросил о чем-то, словно сказал: «Ну, ладно-ладно, хватит волноваться и ершиться, ты же, море, знаешь, что нам еще долго нести службу, а впередсмотрящие на баке промокли насквозь. Да и видимость ноль».
— К вечеру уляжется. — вслух скажет Гренин настолько уверенно, словно хорошую погоду ему пообещало само море.
И правда, к вечеру, глядишь, волны обмякли и потеплели.
Как все это передать Борису? Засмеет: «Мистика! Командир есть командир. И в голове у него одна лишь служба вперемежку с пунктами устава. А ты — «с морем разговаривает!»
Как объяснить Борису, что в командире я теперь вижу сразу троих: пацаненка Лешку, десятиклассника Алексея и капитана 3 ранга Алексея Ивановича Гренина. И все «трое» они по-разному и в то же время одинаково помнят о подвиге «Стремительного».
Действительно, что осталось в памяти маленького Лешки? Развалины? Матрос? Как смутна его фигура в клочковатом дыму бомбежки! Среди теплоходов Лешка ни за что не узнал бы того, на котором плыл вместо с беженцами. Но силуэт «Стремительного» мальчишка но мог забыть. Ведь рядом — крикни и тебя услышат! — плыл провожатым этот юркий кораблик, и с него весело махал флажками дядя Петя.
Больше десяти лет, словно по бикфордову шнуру, пробирался огонек памяти. И вдруг взрыв! А какие пути привели Гренина к заветной точке в перекрестье широты и долготы? Как нашел командир то место на морской равнине, где волны сомкнулись над мачтой «Стремительного»?
Мы томились с Афанасьевым в рубке, когда в динамике раздался трескучий голос вахтенного:
— Матроса Тимошина к командиру!
«Это еще зачем?» — спросил я Афанасьева.
«Не знаю!» — пожал он плечами.
Командир сидел в той же неловкой позе, как и тогда, при нашем знакомстве. Но выглядел посвежевшим и хорошо выспавшимся. Но я-то знал, что командирский сон в походе не сладок. Меня сразу смутил извиняющийся тон.
— Садитесь, садитесь, давно собирался поговорить… Да вот все пашем и пашем — фуражка не просыхает. Как служба, Тимошин?
— Нормально, — сказал я и сострил невпопад: — Кормежка хорошая, остатков нет, сами доедаем.
Командир усмехнулся:
— Не сомневаюсь…
И замолчал. Наверно, это мое про остатки сбило его с толку. Ни к селу ни к городу получилось. Но зачем он все-таки вызвал, не харчем же, в самом деле, поинтересоваться.
— Хочу вам показать кое-какие документы. — Командир нерешительно открыл толстую кожаную папку. — Уголок боевой славы надо бы оформить, да вот жилплощади маловато… А стенд хотя бы нужен. Афанасьев говорил, что у вас почерк хороший… Возьметесь, а?
Что за вопрос? Любое приказание готов выполнить не задумываясь, хотя, признаюсь, к стендам особого влечения не испытываю.
— А насчет чего стенд? — спросил я.
— Вот с этого можно начать, — тихо сказал командир и развернул истертый на сгибах лист бумаги. — Прочтите.
Тусклым машинописным шрифтом на листке было напечатано:
«В этот день дул сильный семибалльный ветер с норд-оста. Пришлось в темноте форсировать минное поле большой глубины и плотности. Отряды и конвои шли в кильватер один другому за тралами базовых тральщиков — выход из протраленной полосы грозил гибелью. Но и на протраленной полосе плавать было далеко не безопасно. Корабли не успевали расстреливать мины, подсекаемые как их параванами, так и тралами тральщиков. Сторожевых катеров, используемых обычно для этой цели, не хватало. Один из эскадренных миноносцев за час обнаружил двадцать мин…»
Я остановился и недоуменно поднял глаза на командира.
— Читайте, читайте, — сказал он.
«Опасность подрыва на минах таилась на каждом шагу. К этой главной опасности прибавились и другие — обстрел береговых батарей, атаки торпедных катеров противника…»
— Ничего не понимаю. Что это? — опять не выдержал я.
— Это обстановка того дня, когда «Стремительный» вышел в охранение теплохода, — вздохнул командир, и мы одновременно повернулись к фотографии, висевшей над столом.
«Стремительный» стоял на рейде и спокойно взирал на нас иллюминаторами.
— Как «Стремительный»? — вырвалось у меня. — Обстановка чего?
— Обстановка театра боевых действий по воспоминаниям очевидца, командира одного из кораблей. — Командир бережно сложил прочитанный мной листок и протянул другой. — А это хронологическая запись из вахтенного журнала катерного тральщика, который шел тем же фарватером, что и «Стремительный».
Я впился в истлевшие строки:
«12.40 — завели моторы, дали ход, отошли от пирса. 14.45 — поставили катерный трал. 14.47 — взорвался патрон, выбрали трал. 15.00 — поставили трал. 15.30 — затралили мину, выбрали трал. 16.00 — поставили трал. 16.20 — затралили мину, выбрали трал. 16.31 — поставили трал. 16.40 — затралили мину, выбрали трал. 17.02 — поставили трал. 17.45 — затралили мину, выбрали трал. 18.10 — поставили трал. 18.15 — затралили мину, выбрали трал. 18.35 — поставили трал. 18.45 — затралили мину, выбрали трал. 19.15 — поставили трал. 19.20 — затралили мину, выбрали трал…»
— Представляете, — командир опять покосился на фотографию «Стремительного», — через каждые десять — пятнадцать минут доставали мину. Через каждые десять — пятнадцать минут их поджидала смерть…
Да, передо мною были подлинные документы о подвиге, ставшем легендой. Я с нескрываемым волнением смотрел на пожухлые листки. И, как бы упреждая мой вопрос, командир пояснил:
— В штабы, в канцелярии писал запросы. Еще курсантом начал. Кое-что удалось раздобыть. Да, признаться, и помощников хватает. Все, кто служит, кто бывал на нашем корабле, стараются помочь при первой возможности. Как раз перед самым походом получил я письмо, которое ждал больше десяти лет. Прислал матрос, что плавал на теплоходе. «Стремительный» тонул у него на глазах. С Петром Семыниным матрос был знаком еще по учебному отряду. Пусть все читают это письмо, не одному мне оно адресовано. Вот, прочтите… А стенд, его так и можно назвать — «Подвиг «Стремительного».