Когда 186-му пехотному полку 6 сентября 1942 года удалось в ожесточен-но оборонявшемся городе Новороссийске прорваться к берегу Черного моря, уже через пару недель два отличившихся боевых офицера обер-лейтенант Ойген Зельхорст и обер-лейтенант Вернер Циглер получили высокие награды. Последний даже вылетел в ставку фюрера в украинской Виннице, чтобы получить из рук Гитлера Дубовые листья [149]. В пропаганде кавалерам высоких наград за храбрость всегда уделялось много места. Немногих из них Геббельс сделал настоящими звездами средств массовой информации на службе нацио-нал-социалистического прославления героев. Здесь подразумеваются Гюнтер Прин или Адольф Галланд [150].
Интересно, что при разработке внешнего вида ордена обычно довольство-вались скромно вмонтированной свастикой. Лишь Немецкий крест в золоте выпадал здесь из правила, поэтому консервативные лица «из-за броской национал-социалистической эмблематики» ордена «редко его надевали» [151].
Обобщая, можно придерживаться того мнения, что политика символов наградной системы заботилась о социальном признании и при этом глубоко укореняла военные ценности в относительных рамках солдат. Как будет еще показано, созданные таким образом нормативные образцы для большинства людей, по крайней мере, очень относительны с точки зрения оценки, а часто и действия. Все же кажется, что идеологическое превышение скорее наталкивалось на сопротивление. Из этого следует тот факт, который установил еще Ральф Винкель для Первой мировой войны. Гордость за награду лишь у меньшинства была связана с принятием идущего вместе с ней широкого прогнозирования политического руководства [152]. На фоне общественной культуры категориального неравенства и ориентированной на канон твердости и храбрости культуры Вермахта почти можно сделать набросок того, как выглядели относительные рамки солдата Вермахта, когда он отправлялся на войну. Примечательно, что центральные ценностные ориентиры в ходе войны оставались стабильными, тогда как оценки руководства или национал-социалистической системы смогли явно измениться. А особенность относительных рамок в том, что они существуют также по ту сторону индивидуальных различий, будь они политического, «философского» или характерного рода: в их высокой оценке контуров военных ценностей и идеалов объявившие себя национал-социалистами не отличаются от решительных антинацистов, поэтому и те и другие в ходе войны вели себя одинаково. Различия проявлялись — об этом мы еще поговорим — между бойцами Вермахта и войск СС.
Воевать, убивать и умирать
Сбивать
Говорят, что война ожесточает и что солдаты грубеют, приобретая опыт насилия и видя растерзанные тела, убитых товарищей, или, как во время войны на уничтожение, массами убитых мужчин, женщин и детей. И Вермахт, и войска СС были озабочены тем, что постоянный контакт с экстремальным насилием, наблюдаемым или исполняемым самим, вел к нарушению «дисциплины», и тем самым к беспорядочному и необузданному применению насилия не в духе эффективности, которая требовалась как для боя, так и для массовых убийств в равной мере [154].
В исторических и социально-психологических исследованиях насилия аспект ожесточения также играет особую роль [155] — здесь также исходят из того, что опыт экстремального насилия приводит к большому изменению в оценке и мере собственного применения насилия. Автобиографическая ли-тература, как и жанр военного романа, подтверждают то же заключение, которое можно сформулировать так: солдаты становятся жестокими, если они в течение определенного времени подвергаются сильной жестокости.
Как дает понять приведенная выше цитата обер-лейтенанта Люфтваффе, это представление могло быть обманчивым. А именно, во-первых, оно с само-го начала не принимает во внимание, что применение насилия может быть притягательным опытом, например, как раз «щекотящим», а во-вторых — и это, возможно, больше не является непроверенной гипотезой, когда исходят из того, что для применения крайнего насилия сначала надо настроиться. Может быть, для этого достаточно иметь оружие или самолет, адреналин и чувство превосходства над обстоятельствами, над которыми обычно никакого превосходства нет. И социальных рамок, разрешающих убийство и даже делающих его желательным.
Может быть, гипотеза постепенного привыкания к насилию больше относится к стратегиям изложения пишущих очевидцев событий и представлений научных авторов об обыденной жизни, чем это соответствует действительности войны. Именно в нашем материале находится множество примеров, дающих понять, что солдаты с самого начала были готовы к экстремальным насильственным действиям, даже эпиграф взят как раз из того времени, когда война только начиналась. К этому моменту она не была ни тотальной, ни войной на уничтожение, и обер-лейтенант был с ней знаком только сверху, с воздуха. Топос ожесточения солдаты нередко используют сами, когда рассказывают о событиях, связанных с насилием, впрочем, временной промежуток социализации к экстремальному насилию в этих рассказах часто ограничивается несколькими днями.
Возьмем следующий пример от 30 апреля 1940 года из разговора между лейтенантом Майером, пилотом Люфтваффе*, и Полем*, разведчиком в том же звании.
ПОЛЬ: На второй день Польской войны я должен был бомбить вокзал в Познани. Восемь из 16 бомб упали в городе среди домов. Тогда меня это совсем не обрадовало. На третий день мне стало все равно, а на четвертый я стал находить в этом удовольствие. Для нас развлечением перед завтраком стало погонять отдельных солдат пулеметом по полю и заваливать их парой пуль в поясницу.
МАЙЕР: И что, всегда только солдат?..
ПОЛЬ: И людей тоже. На дорогах мы атаковали колонны. Я был в составе звена. Ведущий заходил на дорогу, ведомые — на придорожные канавы, потому что там всегда тянулись такие канавы. Самолет качается, один за другим и сейчас даешь левый вираж, и из всех пулеметов, и из всего, что там еще мог. Мы видели, как лошади разлетались на куски.
МАЙЕР: Тьфу, черт, такое с лошадьми… нет!
ПОЛЬ: Лошадей мне было жалко. Людей — ничуть. Но лошадей мне жалко до сих пор [156].
* — При таких характеристиках фамилии не могут быть раскрыты, и мы использовали псевдонимы. — Прим. авт.
Лейтенант Поль рассказывает о первых днях Польской кампании и о том, что его период привыкания к насилию, которое он теперь начал творить, длился только три дня. Уже на третий день возобладало удовольствие, что он как раз начал иллюстрировать «развлечением перед завтраком». Его собеседник, очевидно, слегка ошеломленный, надеется, что Поль, по крайней мере, атаковал только вражеских солдат, но его надежда не оправдалась. Поль стрелял и в «людей», то есть в гражданских, и единственное, к чему он так и не смог привыкнуть, это когда попадали в лошадей. Майер может с этим согласиться.
Поль рассказывает дальше, но теперь не об охоте на отдельных людей, а о бомбардировке города.
ПОЛЬ: Там меня так взбесило, где нас подбили! Пока второй мотор еще работал, подо мной вдруг появился польский город. И я еще сбросил на него бомбы. Я хотел сбросить все 32 бомбы на город. Они больше не шли, но четыре бомбы упали на город. Там внизу было все разбито. Тогда я был в таком бешенстве, можно себе представить, что значит сбросить 32 бомбы на открытый город. Для меня в тот момент это было совершенно неважно. Тогда бы у меня от 32 бомб 100 людских жизней точно было на совести.
МАЙЕР: Там внизу было оживленное движение?
ПОЛЬ: Очень. Я хотел сделать аварийный сброс на рыночную площадь, потому что она была полна. Мне это было совершенно неважно. Я хотел сбросить с дистанции 20 метров. Хотел накрыть 600 метров. Я бы очень обрадовался, если бы мне это посчастливилось [157].
Очевидно, Поль ведет речь о том, что до своего падения он хотел причинить как можно больше вреда, при этом он ясно подчеркивает, что придавал особое значение тому, чтобы убить как можно больше людей. Он полетел к рыночной площади, потому что «она была полна». Его явно огорчает, что он не достиг желаемого успеха. Майер задал следующий промежуточный существенный вопрос.
МАЙЕР: Как люди реагировали на то, когда их вот так обстреливали с самолета?
ПОЛЬ: Они становились как сумасшедшие. Большинство лежало всегда с руками вот так и изображало немецкий крест. Тра-та-та-та! Бум! И все лежат! По-скотски. […] Прямо вот так в морду, все получали по пуле и бежали как сумасшедшие, зигзагами, куда-нибудь. Так, три выстрела зажигательными, если они попадали в перекрестье, руки кверху, бац, и они лежат лицом вниз, потом я стрелял дальше.
МАЙЕР: А что, если кто-то сразу ложился? Что тогда?
ПОЛЬ: Тогда в него тоже попадали. Мы атаковали с десяти метров. И если они тогда бежали, идиоты, тогда передо мной дольше была прекрасная цель. Но мне тогда нужно было только останавливать мой пулемет. Иногда точно, я был убежден, что один получил 22 пули. А потом, как-то раз я спугнул 50 солдат, и сказал: «Огонь, ребятки, огонь!» А потом по ним туда-сюда из пулемета. Кроме того, прежде чем нас сбили, у меня была потребность застрелить человека собственными руками [158].
Разговор характеризуется тем, что у одного из двоих имеется ярко выраженная потребность рассказывать, в то время как другой сначала пытается определить, с кем он имеет дело. Майер, о котором мы не знаем, как часто он уже разговаривал с Полем и насколько он его близко знает, кажется теперь немного потрясен высказанной своим сокамерником потребностью прямо вот так застрелить человека. Он прокомментировал:
МАЙЕР: От таких операций ужасно ожесточаются.
ПОЛЬ: Я сказал: да, в первый день мне все казалось ужасным. Тогда я сказал: «Дерьмо, стреляй, приказ есть приказ!» На второй и третий день я гово-рил: «Мне все равно!» А на четвертый я испытал от это