О насилии как средстве обобществления и категориальной дифференциации общества речь уже шла выше, и нет никакого сомнения в том, что насилие в той форме, в которой оно совершалось в отношении евреев и других преследуемых, опять же способствовало росту уровня насилия в нацистском обществе и в обыденном сознании его членов. Примерно так, как рассказывал летчик унтер-офицер Хаген.
ХАГЕН: Я пережил всю эту дрянь с евреями в тридцать шестом. Бедные евреи! (Смешок). Расколотить оконные стекла, вытащить народ, дать быстро одеться, и вон. Тогда мы делали краткий процесс. Я стучал дубинкой по головам, мне это нравилось. Я тогда как раз был в СА. Мы по ночам ходили по улицам и вытаскивали их. Все было очень быстро. Сразу в поезд, и отправляли. Но из деревни они исчезли моментально. Там они должны были работать в каменоломне, но они считали, лучше их расстреляют, чем они будут работать. Да, вот тогда и началась стрельба! Уже в 1932-м мы стояли перед окнами и кричали: «Проснись, Германия!» [166].
Применение насилия в 1940 году было более нормально, ожидаемо, законно и повседневно, чем в настоящее время. При этом если кто-то является членом организации, цель которой заключается в применении насилия, станет, быть может, понятнее, почему многие, ни в коем случае не все, солдаты не нуждались в упражнениях по применению насилия. Насилие входило в их относительные рамки, убийство — в их обязанности — почему же они должны были видеть что-то в том, что было чуждо их самосознанию, существу и возможностям представления? К тому же тогда, когда применение насилия, как в случае с военно-воздушными силами, еще осуществлялось с применением таких завораживающих технических средств, как истребители, пикирующие бомбардировщики, то есть «хайтек», и интегрировалось в опыт обладающей особой привлекательностью смесью из умения, технических знаний и захватывающего чувства.
Впрочем, кажущийся сначала удивительным факт, что не каждому солдату требовалась фаза «брутализации», чтобы стать жестоким, подтверждается рядом данных, показывающих, что многие немецкие солдаты непосредственно после нападения на Польшу творили насилие против мирного населения, насиловали женщин, мучили евреев, грабили магазины и частные дома, что с большой тревогой отмечало командование, вынужденное принимать многочисленные меры, успех которых, впрочем, был ограничен [167]. Так, 25 октября 1939 года, то есть менее чем через два месяца после начала войны, гене-рал-полковник Вальтер фон Браухич угрожал отставкой «всем тем офицерам, которые впредь не будут уважать законы и станут лично обогащаться». «Под-виги и успехи Польской кампании не смогли скрыть, что у части наших офицеров отсутствует твердая внутренняя сознательность. Тревожное число таких случаев, как неправомерные действия, неразрешенные конфискации, личное обогащение, присвоение государственных средств и воровство, злоупотребление властью или угрозы подчиненным в состоянии возбуждения или бессознательного опьянения, неподчинение с тяжелыми последствиями для подчиненных войск, преступное насилие над замужней женщиной и т. д. создают впечатление недостаточно серьезно осужденных манер ландскнехтов. Эти офицеры, независимо от того, действовали ли они беспечно или умышленно, являются подрывными элементами, которым не место в наших рядах». Тем не менее до конца 1939 года фон Браухич был вынужден издать еще несколько приказов для поддержания «воинской дисциплины» [168].
В армии действуют те же правила, что и в социальной действительности вообще: люди разные, и то, что один — Поль — делает с радостью и нарастающим удовольствием, для другого — Майера — может быть неприятным, если вообще не отвратительным. Но поскольку они происходят из одной институциональной зависимости — Люфтваффе — и находятся в одной и той же ситуации — в плену, социальные общие черты просто превосходят индивидуальные различия. И даже если Майер считает своего товарища Поля свиньей, то, что рассказывал Поль, станет снова испытанным материалом для дальнейших разговоров в другой связи: «Сидел я с одним как-то в плену, и он на самом деле рассказывал, как здорово, по его мнению, устраивать охоту на людей…»
Приключенческие истории
Слова «смерть» и «убивать» в разговорах солдат практически не встречаются. Сначала это может удивить, ведь убийство считается главной работой солдат во время войны и производство убитых — одним из ее результатов. Но именно потому, что это так, смерть и убитые не образуют тем для разговора. Так же, как строители во время перерыва не разговаривают о кирпичах и растворе, солдаты не говорят об убийстве.
Убийство в бою для собеседников настолько привычно, что не представляет темы для беседы. Кроме того, бой, если речь идет не о точно рассчитанных отдельных акциях, как у летчиков-истребителей [169], - гетерономное происходящее — оно не слишком зависит действий отдельного солдата — решающими являются силы группы, вооружение, обстановка, противник и т. д. Отдельный солдат мало может повлиять на то, убьет ли он кого, или погибнет сам. Считается, что рассказывать истории об этом не стоит, прежде всего по-тому, что они предполагают, что солдаты должны будут говорить о таких чувствах, как страх или отчаяние, как напустили в штаны, как сдавались или дела-ли подобные вещи, которые коммуникативно как раз в этом мужском сообществе являются табу. К тому же сообщения о том, что все знают и переживают (или представляют, что знают и переживают), не служат критерием тому, что является хорошей историей, то есть такой, которую стоит рассказывать. Ведь в гражданской повседневной жизни не рассказывают о рутинных действиях во время рабочего дня или о яйце, съеденном утром на завтрак. Главным критерием для «хорошей истории», той, что стоит рассказывать и слушать, является необычность сообщаемого, из ряда вон выходящее, будь оно особенно досадным или радостным, анекдотичным, мрачным или героическим [170].
О нормальности и повседневности жизни рассказывают очень редко, а по-чему? То, что относится к нормальности мира солдатской жизни во время войны — то, что там умирают, убивают и ранят, — относится к само собой разумеющимся фоновым предпосылкам, о которых много не говорят.
Но обычное — только часть нерассказанного. Другую часть составляют чувства солдат, особенно тогда, когда речь идет о страхе и опасности, о неуверенности, отчаянии или просто о заботе о своей жизни. Такие вещи в протоколах подслушивания почти не встречаются, а из литературы по данному вопросу нам известно, что такие темы у солдат замалчиваются [171]. Они неохотно говорят о смерти. Они слишком близки к ней. И как редко говорят о возможности в любой момент быть убитым или раненным самому, так и гибель не является темой для разговоров: в них людей «укладывают», «подстреливают», «приканчивают», они «тонут» или «отходят». Ясно: если представить себе собственную смерть, если вообразить, как умираешь, то смерть, свидетелями которой многие из солдат были часто, а другие, по крайней мере, видели иногда, становится очень близкой. Поэтому разговоры о смерти и убийстве лишь при кажущемся парадоксе сходятся на всевозможном насилии без открытого упоминания смерти и убийства. Солдаты скрывают результаты своих дел за цифрами убитых и тоннажем потопленных судов, но что и кто скрывается за тем, кого они перевели из жизни в небытие, то очень редко называется смертью. На самом деле такие истории вроде приведенного выше рассказа лейтенанта Поля часто встречаются в материале, правда, не такие подробные, но такие же откровенные и само собой разумеющиеся. Солдаты, очевидно, не ожидали встретить раздражение, неудовольствие или даже протест, когда рас-сказывали свои истории про то, как они «подстреливали». Здесь необходимо принимать во внимание, что те, кто содержался в лагерях для подслушивания, происходили из того же пространства опыта и общались в одних и тех же относительных рамках. Все они относились к немецкой армии, все они вели одну и ту же войну по одной и той же причине, поэтому им не нужно друг другу объяснять то, что читатель протоколов сочтет загадкой семьдесят лет спустя. На самом деле разговоры имеют тот же характер, что и беседы на вечеринках или при случайных встречах людей, имеющих похожий жизненный опыт. Они пытаются рассказывать друг другу истории, расспросить, вставить слово, преувеличить и продемонстрировать этим, что относятся к той же группе, к общности с тем же опытом. Здесь, в разговорах между военнослужащими, различается только содержание, но структура разговоров остается одна и та же. Истории летчиков представляют собой в основном истории об охоте, что совсем неудивительно, так как многие действительно были пилотами истребителей или бомбардировщиков, задача которых состояла в целенаправленном причинении разрушений: сбивать самолеты противника, уничтожать цели на земле, а с 1942 года — в целенаправленном распространении террора. Это приключенческие истории, в которых мужчины рассказывают прежде всего о своем летном искусстве и успехах в разрушении. Типичные описания выглядят приблизительно так.
ФИШЕР: Недавно я подбил «Бостон», при этом я сначала прикончил кормового стрелка, у него там сверху было три пулемета. Ну, знаешь, они просто отличные. Когда стреляют, ты видишь, как струя огня вылетает из пулеметов. Я был на 190-м, у них еще было два пулемета. Коротко жму на пулеметную гашетку.
Он повалился — готов, всё, больше ни выстрела, стволы торчат кверху. Потом коротко обработал правый мотор, он загорелся. А потом прошелся пушками по левому мотору. При этом, скорее всего, зацепил пилота, — я довольно долго жал на гашетку, а потом он, полыхая, остался внизу. И тут позади появились 25 «Спитфайеров», погнались за мной. Я от них удирал до Арраса.
КОХОН: А где приземлился?
ФИШЕР: Опять на своем аэродроме. Они потом вынуждены были повернуть назад, они не могли лететь так далеко из-за горючего. После этого я снова отправился на Сен-Омер. «Бристоль-Бленхейм» я прикончил точно так же. Сначала сзади я выстрелил по двигателю. А кормовой стрелок стрелял постоянно то слева, то справа от меня. Раз я взял правее, начал стрелять, тогда он открыл по мне огонь как сумасшедший. Я снова ушел левее, а когда принял влево, нажал на гашетку, с него слетел «фонарь», потому что я нажал на гашетку пушки. Он слетел, а тот лежал там и был уже убит. Я пристроился сзади за боковым двигателем, потом зашел за хвост, повторил ту же штуку со стабилизатором, и «мельница» полетела кувырком [172].