ХАНЕР*: Как?
КОПП: То есть по тоннажу побить больше было нельзя. У них было 129 000 или около того. У нас было 136 000, потом добавилась к этому еще пара других.
ХАНЕР: Крупнейший египетский пассажирский пароход, а потом еще два английских парохода, шедших в Африку с самолетами и боеприпасами и всем остальным были у нас [206].
Множество таких историй нередко можно найти в протоколах подслушивания. С одной стороны, это типичный элемент повседневных разговоров, в которых рассказчики пытались перещеголять друг друга лучшей историей или большим подвигом, одновременно становится понятно, что речь идет о потоплении как таковом, при этом все равно, что потопили. И рассказчики, которые попали в плен вскоре после начала войны, думают в этой классической парадигме морской войны.
БАРТЦ*: А не надо было попытаться выбить сначала из конвоя эсминцы, а потом взяться за пароходы?
ХУТТЕЛЬ [207]: Нет, всегда сначала тоннаж, потому что это — гибель Англии. Командир должен был сначала всегда по возвращении докладывать командиру флотилии. Мы топили каждого без заблаговременного предупреждения, но этого они знать не должны [208].
Эта цитата из разговора 10 февраля 1940 года, война началась только что. С 6 января подводным лодкам военно-морским командованием было разрешено топить в Северном море без предупреждения и торговые суда нейтральств с Великобританией. Впрочем, подводные лодки должны были действовать по возможности незаметно, чтобы избежать большого международного протеста. Из шести судов, которые подводная лодка U-55 потопила во время своего первого боевого похода в январе 1940 года, было одно шведское и два норвежских. На самом деле подводникам было все равно, кого они потопили. Как показывают протоколы подслушивания, они радовались прежде всего новым возможностям потопить большее число кораблей. К этому относилось и то, что они особенно не думали о судьбе экипажей вражеских судов. Спасение было возможно лишь в исключительных случаях, и его также редко стремились предпринимать.
БАРТЦ*: А что вы делали с экипажами потопленных кораблей?
ХУТТЕЛЬ: Экипажи мы всегда оставляли тонуть. А что можно было еще поделать? [210].
Потопления без всякого предупреждения сильно сокращали шансы выживания экипажей. Из команд 5150 торговых судов, потерянных союзниками во время Второй мировой войны, прежде всего от атак немецких подводных лодок, погибло 30 000 моряков [211].
Структурно такие истории о потоплении сходны с историями о сбитнях, которые рассказывали военнослужащие Люфтваффе. Впрочем, при этом для рассказа нет стольких деталей, а самостоятельные действия или подвиги не играют здесь, естественно, никакой роли, потому что экипажи подводных лодок всегда действовали в составе не менее 50 человек. Флоту также не требовалась социализация для убийства. То, что команды вражеских торговых судов гибли во время морской войны, никто не ставил под вопрос, самое позднее, в 1917 году это стало общепринятой практикой, проводившейся все-ми крупными морскими державами. Возможность спастись за счет индивидуального умения, силы духа и храбрости или виртуозного владения машиной во время войны на море для отдельных людей представлялась лишь очень условно. Если попадают в вас — вы тонете, если попадают в других — то тонут они. В связи с этим демонстративная уравновешенность, отсутствие эмоций в рассказах о потоплении не удивляет. Так близко люди не хотели бы подпускать смерть к себе. Кроме того, здесь речь идет о пусках торпед со сравни-тельно больших расстояний, и результаты, в отличие от летчиков, большинство подводников чаще всего не видело. Во время надводной атаки ее свидетелями были всего четыре человека на рубке, во время подводной атаки цель видел только командир в перископ. Остальной экипаж мог слышать только шумы затопления поврежденного корабля. Но и от этого не стоит ждать вы-разительности.
Убивать как оккупанты
С античных времен понятие того, что является военным преступлением, постоянно и сильно изменялось. Поэтому вряд ли тоже можно установить масштаб применения насилия, который мог бы считаться «нормальной» войной. Принимая во внимание необозримое число людей, в ходе истории ставших жертвами неограниченного насилия во время войн, можно было бы задаться вопросом, не является ли следование правилам, ограничивающим насилие во время войны, вообще исключением, а отсутствие правил — нормальным состоянием. Этому можно противопоставить то, что ни одно общественное поведение, а вместе с этим и ни одна подтвержденная историческими источниками война, не происходили без правил, в том числе и Вторая мировая. Относительные рамки солдат давали им ясное представление о том, какой вид насилия допускается, а какой — нет. Это не означает, что нельзя было выйти за границы допустимого. Точно так же несомненно, что во время Второй миро-вой войны неограниченность насилия качественно и количественно достигла своего временного высшего пункта. В этом ближе всего подошли к «тотальной войне» — во всяком случае, многократно теоретически описанному состоянию [212]. Опыт Первой мировой войны в дискуссиях, имевших место в военной среде в межвоенный период, повлиял на то, что многие рассматривали радикализацию войны как необходимость или неизбежность. Новая война должна была стать «тотальной» — в этом были едины многие эксперты [213]. Различия между комбатантами и некомбатантами казались в борьбе на выживание наций, ведущейся массовыми армиями, и насколько возможно мобилизованными обществами, более неуместными. Так, в межвоенный период, несмотря на некоторые попытки, не удалось придать ожесточению войны регулируемое содержание [214]. Влиятельные крупные идеологии, общий отказ от либеральных идей, развитие новых вооружений, таких как стратегические бомбардировщики, все более расширяющиеся мобилизационные планы, превратили все стремления ограничить насилие в макулатуру.
К этому добавился многообразный опыт насилия 1918–1939 годов (Гражданская война в России 1918–1920 гг., подавление восстаний в Германии 1918–1923 гг., гражданская война в Испании 1936–1939 гг., война между Японией и Китаем с 1937 года), который диаметрально расходился с попыткой ограничить насилие в войне. Так, заключение второй Женевской конвенции об обращении с военнопленными (1929 год) не смогло тоже оказать решающего влияния против этого развития.
Пугающий размах неупорядоченного насилия во время Второй мировой войны многократно описан и объяснен взаимодействием ситуативных и целенаправленных факторов. В особенности идеологизация, как было уже в по-токе колониальных войн, должна была привести к тому, чтобы не признавать противника равноценным и безусловно его убивать. Если взгляды, политического и военного руководства хорошо подтверждаются соответствующими документами, то вопрос об отношении отдельных солдат к этой проблеме, как и прежде, остается открытым. Что было для него военным преступлением и какие правила войны были закреплены в его относительных рамках?
В рассказах солдат термин «военное преступление» не играет никакой роли, такой же малой, как Гаагские правила ведения сухопутной войны или Женевская конвенция. Решающим отправным пунктом для солдат был только обычай войны — то есть то, что допускается делать на войне. Вскоре после начала войны все стороны вели неограниченную подводную войну, жертвой которой пали десятки тысяч моряков торговых судов. В любом случае они не были врагами, которых необходимо было уничтожить. Им не помогали, по-тому что тем самым можно было самим подвергнуться опасности, или потому, что их судьба некоторым была безразлична. Однако существовало признанное правило — специально не убивать потерпевших крушение, и известны лишь немногие случаи, когда это правило нарушалось. В воздушной войне до апреля 1942 года с немецкой стороны не допускались «террористические налеты» на заведомо гражданские цели. Но еще задолго до этого, как мы уже видели, для экипажей бомбардировщиков различия между военными и гражданскими «мишенями» были сняты. Целью становилось все, даже если это пока не соответствовало официальной директиве штаба командования Люфтваффе. Здесь видно, как применение насилия изменило сами правила и существенно рас-ширило границы допустимого.
Но война не стала беззаконной: в то время как тысячи британских граждан погибали под градом немецких бомб, сотни британских пилотов разрывало на части пулеметными очередями, действовало табу на то, чтобы «приканчивать» спрыгнувших с парашютом пилотов. И наоборот, спасающийся из подбитого танка экипаж чаще всего убивали. В воздухе и на земле царили разные правила, которые, несмотря на отдельные нарушения, соблюдались с удивительным постоянством. Так как военное право и военный обычай постоянно находились в переменных соотношениях, установленные международным законодательством правила в некоторой степени действовали, потому что они, по крайней мере, образовывали определенный ориентир. Меньше всего это относилось, правда, к ведению сухопутной войны. Когда брали пленных, охраняли оккупированные области, боролись с партизанами — царили законы частного здравого смысла — вроде потребности войск в собственной безопасности или удовлетворения материальных или сексуальных потребностей. Индивидуальное применение насилия в этих условиях также становится возможным и более вероятным, точно так же, как изнасилования или индивидуально мотивированные убийства. Другими словами, война сама по себе открывает социальное пространство, совершенно иным образом открытое насилию, чем мир. Насилие здесь более ожидаемо, приемлемо, нормально, чем в мирных условиях. Условия для применения инструментального насилия — то есть захвата территорий, ограбления побежденных, изнасилования женщин и т. д. — изменяются сами с динамикой военных событий, так же как и условия для применения аутотельного насилия, то есть насилия для самоуспокоения, или «бессмысленного» насилия. Переходы между типами насилия в определенной мере размыты, так же как и граница между международно узаконенным и преступным насилием в ходе военных действий представляется чрезвычайно тонкой. То, что рассказывали солдаты в протоколах подслушивания, во многих аспектах, конечно, не типично для совершения военных преступлений Вермахтом, но типично для военных преступлений вообще.