Солдаты Вермахта. Подлинные свидетельства боев, страданий и смерти — страница 63 из 98

Американцев расценивали явно хуже британцев, потому что они якобы всегда достигали успехов только благодаря своему материальному превосходству, что немецким солдатам казалось нечестным. Как солдаты американцы расценивались как «трусливые и ничтожные» [777], о «по-настоящему жестокой войне не имели никакого понятия» [778], «не способны переносить лишения» [779] и «уступают нам в ближнем бою» [780]. Генерал-полковник Арним вспоминал о своем опыте в Тунисе: «Эти свинские собаки, бежали все, эти американцы, если за них крепко брались» [781]. О боях в Италии генерал рассказывал: «В общем, американец расценивается как плохой боец, за редким исключением, потому что у него нет никакого внутреннего подъема» [782].

С очень большим уважением солдаты Вермахта относились к русскому противнику. Они уважали и боялись его самоотверженности и жестокости. «Это люди неслыханной твердости сердца и тела» [783], «они дерутся до последнего, эти русские» [784], «настолько фантастически, что в это не поверит ни один человек» [785]. «Это просто страшно, как сражаются русские» [786]. Растерянно смотрели немецкие солдаты на презрение к смерти русских солдат, и они казались им нередко лишенными души, тупыми и даже «зверскими» бойцами. «Неподалеку от Умани, это был тот украинский «котел», там мои танки вынуждены были буквально давить людей, потому что они не сдавались. Представьте это себе» [787], - рассказывал генерал Людвиг Крювель. Вместе с тем он считал красноармейцев хорошими солдатами именно потому, что они воевали с таким презрением к смерти. Солдат, жестко и непреклонно сражающийся за свою страну, мог, в глазах прежде всего высших чинов, быть очень даже неплохим солдатом — здесь явно пробивается канон ценностей Вермахта. Майор Люфтваффе Блунк рассказывал, как 125 русских бомбардировщиков в 1941 году атаковали немецкий плацдарм под Бобруйском на Березине. Немецкие истребители сбили 115 самолетов. Для него это было не бессмыслицей, не безумием. Эта история ему только показала, «какими молодцами были эти русские пилоты» [788].

В глазах немецких солдат итальянцы были трусами, русские — презирающими смерть, британцы — жесткими, а американцы — дряблыми. Эта оценка противников и союзников, если не брать во внимание некоторые нюансы, не изменялась и во время войны. Критерии оценки, по существу, сохранялись такими же до 1945 года.

Первые бои создавали образ, который потом дополнялся лишь деталями и варьировался. И только с изменением общей обстановки во время войны наблюдались некоторые смещения: когда Красная Армия во второй половине войны все быстрее приближалась к границе Рейха, все чаще подчеркивалась жестокость красноармейцев, а не их храбрость.

Храбрость в бою была центральной категорией для оценки товарищей и начальников. «Тыловых крыс» [789] не любили — кто не воевал, становился потенциально подозреваемым в трусости. Начальники сами должны были находиться на передовой.

Принц Генрих фон Ройсс был моим батальонным командиром. В 40-м — майор, в 41-м — подполковник, в 42-м — полковник — благодаря своим связям. Когда началось сражение за Киев, этот господин уехал в тыл и заболел. Когда сражение за Киев выиграли и мы сидели в городе, он снова появился там. Ког-да начались бои за Крым, господина было не видно. Когда мы сидели в Симферополе, после двух-трех недель затишья он появился вновь. Когда начались дела под Севастополем, зимой 41-го, то господин снова заболел, похудел, стал весить меньше ста фунтов, выглядел таким жалким, а потом уехал. Все считали его немного выродившимся типом [790].

Противоположный образ представлял собой, например, полковник Клаус граф Шенк фон Штауфенберг.

ФИБИГ: Чертовски молодцеват, чрезвычайно молодцеват, чрезвычайно силен духом, таким, во всяком случае, я его всегда видел. То есть тип немецкого офицера, как фронтового офицера, так и офицера Генерального штаба, неслыханной храбрости, превосходного, основательного» [791].

Хотя майор Фибиг резко выступал против покушения Штауфенберга, в качестве личности солдата оценивал его очень положительно. Интересно, что он воспринимал Штауфенберга и как офицера-фронтовика, хотя тот находился на фронте не более трех месяцев. В качестве штабного офицера он потенциально мог рассматриваться только с критической точки зрения, но его молодцеватость и его героизм, наглядно подтвержденные прежде всего тяжелым ранением в Тунисе, явно способствовали перевесу положительных аспектов.

Фельдмаршал Роммель, впрочем, воспринимавшийся солдатами Вермахта двойственно, производил впечатление своей храбростью. «Одному он мог импонировать как солдат, — замечал полковник Хессе, — он не был крупным военачальником, но он был совершенно ясным солдатом, неустрашимым, очень храбрым человеком, очень беспощадным даже по отношению к своей собственной персоне» [792].

«Трусость» и «дезертирство»

Те, кто не соответствовал идеалу храброго солдата, а при отступлении бросал оружие, сдавался без боя или даже перебегал к противнику, почти всегда оценивался отрицательно. По-настоящему бесконечно в британских и американских лагерях подслушивания с лета 1944 года велись разговоры, что очень много солдат оказалось трусами. Лейтенант Циммерман из 709-й пехотной дивизии ехал по сельской дороге из Шербура на фронт южнее города, «по дороге двигался поток солдат. По дороге, все вперемешку, там и трудовая служба, там и зенитчики, пара пехотинцев. Я говорю: «Ребятки, не бегите, не делайте говно еще хуже». [793] Несомненно, Циммерману было ясно, что Шербур будет вскоре потерян, несмотря на это, Вермахт должен был сохранять порядок и продолжать храбро сражаться. То, что бойцы, трудовая служба и солдаты ПВО в беспорядке отступали, делало картину предстоящего поражения еще более горькой, потому что этим повреждалось ядро солдатского самосознания.

Очень редко солдаты (офицеры — никогда) сознавались, что сами, по крайней мере, обдумывали мысль бросить позицию и бежать. Ефрейтор Лёйтгеб рассказывал товарищам по камере о боях в Нормандии.

ЛЁЙТГЕБ: У нас была тысяча патронов к пулемету. Можешь себе представить, насколько этого хватит, и патроны у нас кончатся. Там у нас еще был засранец — судетский немец, унтер-офицер, и я говорю: «Что мы тут должны делать, ведь у нас больше нет патронов, давайте сматываться, здесь все равно от нас никакой пользы не будет». «Что ты себе позволяешь?» — отвечает он мне. Я бы смотался, но не хотел этого делать из-за моего приятеля. Потом вообще по нам открыли огонь из минометов. Это вообще описать невозможно. От 3-го отделения остался только один пулеметчик [794].

Еще хуже тех, кто воевал не так, как надо, в глазах солдат были перебежчики. Майор Хайман рассказывал о боях под Аахеном:

ХАЙМАН: Там наверху у меня сидели три батальона, им надо было теперь только ночью отойти. На самом деле из моего батальона ланддшутца отошел только штаб батальона в количестве пятнадцати человек. Остальные перебежали. Это были старики от 40 до 50 лет, которые довольно хорошо чувствовали себя в блиндажах, но теперь сказали: «Идти на открытые полевые позиции? Не пойдем». И с такими людьми мы должны были оборонять Аахен! [795]

Перебежать считалось в разговорах немыслимым. «Я бы никогда не смог этого сделать, и я думаю, что хороший немец никогда не сможет дезертировать, на это способны только австрийцы и эти фольксдойче», — считал один лейтенант еще в конце декабря 1944 года в Италии [796].

Поэтому большой редкостью были те, кто еще до конца 1944 года открыто говорил на тему своего дезертирства: «Может быть, меня приговорят к смерти, но лучше быть приговоренным к смерти за дезертирство, но живым, чем валяться в поле мертвым» [797]. Интересным образом это предложение сформулировал рядовой дивизии СС «Фрундсберг» — даже войска СС в июле 1944 года больше не были монолитным блоком самоотверженных политических солдат. Чтобы избежать упреков в малодушии и трусости, большинство дезертиров в плену не говорили о своих мотивах и представляли свои действия до дезертирства как нормальные. Перебегали они потом только потому, что война была уже проиграна и дальнейшие бои теперь уже не имели никакого смысла. Эта причина приводится намного чаще чем политические причины, и конечно, коммуникативная ситуация виновна, что не допускала сомнения в каноне военных ценностей как раз именно в плену [798].

Лишь немногие солдаты ставили под сомнение войну как таковую или немецкое нападение на соседние страны. Даже у такого человека, как Альфред Андерш, дезертировавшего 6 июня 1944 года поблизости от Рима, можно выя-вить очень позитивный образ Вермахта и военных добродетелей [799], что показывает, насколько даже таким людям, которые наконец собрались с духом, чтобы вырваться из рамок Вермахта, был свойственен канон военных ценностей. Только весной 1945 года солдаты осмеливались чаще и без угрызений совести говорить о своем дезертирстве.

ТЕМПЛИН: Единственная тема для разговоров последнего времени: как можно спрятаться, просто сбежать, или так, как это лучше сделать. Днем, когда нас взяли в плен, мы сидели в подвале, тут рядом выстрелили, и мы каждое мгновение думали, что к нам в подвал влетит снаряд. Нас была группа 15 человек, и мы сидели, и каждый боялся сказать, что мы сидим здесь и ждем, когда нас возьмут в плен. И мы сидели и ждали, а американцы все не шли и не шли. А вечером пришли еще пехотинцы и сказали: «Пойдем, вам надо отсюда выбираться». И нам пришлось идти, чтобы нас не обвинили в том, что мы прячемся. Пехота, лейтенант, — они ушли еще в три часа дня, они взорвали мост. А мы остались сидеть на передовой. Страха тогда у меня совсем не было.

ФРИДЛЬ: Да, перед немцами, а не перед американцами. Немцы — это было намного хуже, эта неопределенность. Каждый думал не так, как поступал. Каждый думал: «Как бы мне отсюда подальше», а потом приходил офицер, и ты выполняешь приказы — вот в этой вещи и состояла трагедия [800].

Кодекс воинских преступлений в случае «трусости перед врагом» и при дезертирстве, за редким исключением, предусматривал смертную казнь. И немецкая военная юстиция часто применяла эту статью. Всего в отношении немецких солдат был