Солдаты Вермахта. Подлинные свидетельства боев, страданий и смерти — страница 76 из 98

Но решающий пункт заключается в том, что видно на примере экипажей вертолетов в Ираке: совершенно независимо от исторических, культурных и политических обстоятельств определение устанавливает непосредственной ситуации и присутствующим действующим лицам рамочные условия для всего, что будет происходить дальше. Групповое мышление, динамика и размах развертывающегося насилия затем почти всегда обеспечивают смертельный исход.

Месть за то, что было нам причинено, причиняется и может быть причинено

Аналогия убийству по определению, впрочем, может простираться еще дальше, вплоть до геноцида. Убийство евреев, во всяком случае, первопроходцами расово-теоретических идей и аранжировщиками уничтожения определялось как защита, причем субъектом являлся народ, а не отдельные преступники. И не случайно евреев, которых предстояло убить, иногда представляли и убивали как партизан, то есть как законно убиваемого иррегулярного противника: «Там, где еврей, там и партизаны» [974].

Убийство, определенное как защита, существует и в других культурных и исторических контекстах. Геноциду хуту над тутси в Руанде в 1990-х годах предшествовала манера восприятия и оценки, которую Элисон де Форджес метко назвала «обвинением в зеркале»: когда другой стороне ложно приписывается мнимое желание совершить геноцид другой группы, что этой обвиняющей группе служило поводом для полного уничтожения ложно обвиненной стороны.

Впрочем, схема «обвинения в зеркале» ни в коем случае не была только социально-психологическим феноменом, а выражено рекомендовалась как пропагандистский метод: с помощью такой техники, как говорилось, «та сторона, которая творит террор, уличает своего врага в терроре» [975]. Обратная логическая сторона распространения фантазий угрозы со стороны тех, кто рассматривает себя под угрозой — от чего каждая форма нападений с целью убийства и систематическое уничтожение так или иначе будут восприниматься как необходимое защитное действие.

Особенно явным становится мотив «мести», который в военных рассказах совершенно независимо от культурного, исторического и пространственного контекста играет такую выдающуюся роль, что здесь надо говорить о повествовательном топосе: соответствующая история, множество раз отформатированная в романах, кинофильмах и в тех же военных рассказах, всегда исходит из того, что один солдат рассказывает, как его лучший друг погиб в бою особенно жестокой и коварной смертью. С этого момента, — так, как правило, заканчивается история, рассказчик решает мстить врагу. Иногда эта знакомая фигура заверяется еще и обещанием, которое рассказчик дал умирающему другу. Но во всяком случае личная травма от потери узаконивает беспощадность к противнику, о которой сообщают теперь. Так, один американский солдат из Вьетнама писал своему отцу: «Один из бортстрелков рассказал мне, что им не удалось спасти экипаж вертолета № 37 [подбитого вьетконговцами во время боя вертолета], у пилота и второго пилота головы прострелены из оружия крупного калибра. Два прекрасных парня. Отец, я теперь еще сильнее, чем прежде, укрепился в решимости предпринять все возможное, чтобы эти мерзкие ублюдки исчезли с лица земли. У меня тут еще будет много времени, и упаси Бог каждого из тех, кто будет перебегать мне дорогу, мужчину, женщину или ребенка. Полное и окончательное разрушение — единственный путь обращения с этими зверями. Я никогда не думал, что смогу ненавидеть кого-нибудь так, как ненавижу сейчас» [976].

Работающий с ветеранами Вьетнама психиатр Джонатан Шей сообщал, что месть за смерть близкого друга для многих джи-ай становилась мотивом к тому, чтобы продлить свой срок службы во Вьетнаме [977]. То же самое сообщает автор Филипп Кэйпуто о своем участии в боевых действиях: «Я ненавидел врага не из-за его политики, а за убийство Симпсона [друг автора], казнь этого парня, тело которого было найдено в реке, за лишение жизни Уолта Леви. Месть была одной из причин того, что я добровольно записался в линейную роту. Я хотел получить возможность кого-нибудь убить» [978].

Чувства мести такого рода, приписывающие необходимость жестоких действий собственному опыту потерь, могут быть и обобщены. В применении библейской догмы «зуб за зуб, глаз за глаз» поведение противника рассматривается так, как будто оно даже вызывало ответ той же монетой, по крайней мере в той же валюте. Так, например, один американский солдат времен Второй мировой войны в одном из писем сообщал о захвате квартир у немцев: «Это действительно суровое предприятие, и эти «крауты» получают теперь свое собственное лекарство в любом количестве» [979]. Другой желает, по случаю своей поездки в разрушенный Нагасаки и своего предположения, что американцы могут показаться теперь японцам варварами, «чтобы они испытали хотя бы десятую долю той жестокости, которая была причинена нашим парням у них в плену. Некоторые говорят, что это — простые люди, они не знают фактов или находятся под чьей-то властью. Но нация не может вести войну так, как это делали они, без поддержки большинства своего народа» [980]. В соответствии с этим желание отомстить вражескому народу тоже причисляется к объекту исследований группой авторов под руководством Сэмюэля А. Стоуффера в их крупном труде об «американских солдатах» и их установках в войне [981]. Вместе с тем не все солдаты могут осуществить свои чувства мести по отношению к тем, кого рассматривают в качестве противника. Они тормозятся, например, вмешательством других товарищей или спонтанно появившимся чувством жалости. Они могут быть и критериями эффективности выполнения задач, которым мешает проявление во всей полноте чувства мести, как показывает письмо немецкого майора медицинской службы из Афганистана: «Самое позднее, после второй тревоги в блиндаже даже у великого филантропа возникают желания кровавой мести. Самое простое с военной точки зрения решение, которое здесь нравится и солдатам, — это мощный ответный артиллерийский налет. С технической точки зрения проблема невелика: установить места, с которых ведется обстрел, нацелить орудие и дать ответный залп, — все это не займет и минуты. Первым вражеским ракетчикам, наверное, не повезло бы, но в Талибане — не дураки. И уже у следующих будет длинный кабель, и ракеты будут запускать поблизости от детского сада» [982]. И такие размышления и самонаблюдения по поводу возникновения чувства мести, к которым точно так же можно найти сравнение со случаями из других войн [983], на самом деле подчеркивают значение мотива мести в ситуации солдата на войне.

Пленных не брать

Обращение с военнопленными во время Второй мировой войны принимало самые разные формы. Они простирались от буквального следования положениям Женевской конвенции до массовых убийств. Если в немецких лагерях умерло всего от одного до трех процентов англо-американских пленных, то из пленных красноармейцев погибла почти половина [984], что намного пре-восходит даже высокий процент смертности пленных союзников в японском плену. Систематическое уничтожение голодом, что, конечно же, отражено и в протоколах подслушивания, — это нечто, что, несомненно, выпадает из обычных относительных рамок войны и может быть понято только в рамках национал-социалистической войны на уничтожение. Это, впрочем, указывает на то, что подслушанные военнослужащие находили недопустимым такое обращение с пленными красноармейцами и могли с сочувствием относиться к несчастным [985]. Хотя большинство солдат едва ли имело отношение к на-стоящим будням лагерей для военнопленных, они все же видели бесконечные колонны пленных, шедшие от фронта в сторону тыла, и имели действительно точное представление о том, как обращаются с солдатами противника. Впрочем, большинство было только зрителями, их возможности изменить что-либо в данных обстоятельствах оставались ограниченными.

Совершенно иначе представлялась ситуация в районе боевых действий. Здесь практически каждый нормальный солдат был действующим лицом, которому часто самому предоставлялось право решать, убить своего противника или взять его в плен. В пылу боя приходилось каждый раз снова выгадывать, когда вражеский солдат, которого только что хотели убить, станет военнопленным, жизнь которого должна сохраняться. Эта зона жестокости могла продолжаться от нескольких часов до нескольких дней, когда пленные как бы снова оказывались вовлеченными в боевые действия со своими охранниками. В зависимости от ситуации солдат противника, только что сдавшихся в плен, часто расстреливали на месте. Но это уже нечто отличное от специфики Вермахта и от национал-социалистической войны. Убийство военнопленных — феномен, широко распространенный еще в античные времена, и его порядок небывало вырос в XX веке. В других многочисленных войнах бывали указания, официальные и полуофициальные: «пленных не брать». И даже тогда, когда такого указания не было, солдатам в бою казалось проще убить вражеского бойца, чем его разоружать, обеспечивать, перевозить и охранять. В донесениях в этом случае говорилось: «убиты при попытке к бегству» или «пленных не взято». Еще во время Первой мировой войны пленных убивали или из-за мести, или из зависти, что сами должны воевать дальше, рисковать жизнью, в то время как пленные будут находиться в безопасности. Упомянутые уже дополнительные сложности и опасности, приносимые взятием пленных, уже приводились здесь в качестве мотива [986]. Все это встречается в войнах в Корее и Вьетнаме, и можно исходить из того, что в Ираке и Афганистане не было или не продолжает быть по-другому. Ситуативные условия во время войны часто устанавливают другие правила, отличающиеся от положений Женевской конвенции. Часто солдатам кажется нежелательным или чрезмерным обременять себя пленными солдатами противника, то есть от них они просто избавляются. Во время Второй мировой войны этот феномен встречался на всех театрах военных действий, хотя и в различных количествах. Всегда там, где шли ожесточенные бои, число расстрелянных пленных скачкообразно возрастало. К тому же отборные части были склонны, в связи с присущим им культом твердости, чаще убивать пожелавших сдаться солдат противника. 82-я воздушно-десантная дивизия армии США в этом отношении в Нормандии вела себя, не слишком отличаясь от дивизии СС «Гётц фон Берлихинген» [987].