Солдаты вышли из окопов… — страница 34 из 87

— Пожар! Пожар! — шепчут солдаты, смотря на далекие зарева.

Ночь наливается темно-багровой мутью, уже видна дорога, ведущая к черному массиву леса. Где горит? Кто поджег? С какой стороны неприятель? Солдаты расспрашивают друг друга, офицеров. Зарева сдвигаются, окружают дорогу, пожары выдают присутствие войск. Карцев видит сухое лицо Васильева, его внимательные, в напряжении сощуренные глаза и спрашивает:

— Германцы, должно быть, подожгли, ваше высокоблагородие?

Капитан молча кивает головой и смотрит на зарево, появившееся с другой стороны дороги. Карцев понимает: Васильева тревожит, что пожары начались сразу с двух сторон, это похоже на планомерный поджог.

Лес впереди страшен. Грозная его темнота проглатывает колонну. Кто-то толкает Карцева. Это Черницкий показывает ему головой: иди за мной. В темноте легко это сделать, нужно только замедлить шаг. И вот они оба идут рядом, вне своей роты.

— Один человек хочет тебя видеть, — говорит Черницкий. — Догадываешься — кто?

Карцев разглядывает в темноте высокую фигуру и радостно спрашивает:

— Мазурин?

Широкая сильная рука сжимает его руку, и он слышит низкий грудной смех Мазурина.

— Еще не убили?.. Крепок же ты, Карцев, в землю врос, никак тебя не выдернешь!

Он спрашивает о делах обыденных, но голос у него такой теплый, он с таким вниманием слушает ответы Карцева, что все его слова приобретают особое значение. По-прежнему Мазурин ровен и спокоен. По-прежнему исходит от него обаяние сильного человека, хорошо знающего, что ему надо делать. Он слушает, потом рассказывает о последних боях, о товарищах по роте.

— Орлинского не видел? — интересуется Карцев. — Несколько дней ничего о нем не слыхал.

— Вчера видел, — отвечает Мазурин. — Он был легко ранен, но остался в строю. Даже в полковой околоток на перевязку не пошел. Теперь же нет Вернера…

Вернер официально считался павшим в бою, но весь полк знал, что командир третьей роты убит своими солдатами. Знали также, что негласно велось следствие и что поручик Журавлев и фельдфебель следят за нижними чинами и подслушивают их разговоры. Из сорока кадровых солдат третьей роты на подозрении человек семь-восемь, и среди них — Орлинский. Фельдфебель прямо указывал, что их высокоблагородие покойник так сильно донимали Орлинского, что не иначе как тот, ожесточившись, застрелил его.

— Плохо его дело, — задумчиво сказал Мазурин. — Расстреляют. Пускай лучше сдается в плен.

— Что ты говоришь! — воскликнул Карцев. — Как это так — сдаться в плен? Ты ведь воюешь, не сдаешься?

— У меня и тут дела найдутся, — не сердясь, ответил Мазурин и положил руку на плечо Карцева. — Ты думаешь, я за царя воюю?

Карцев, пересиливая себя (не хотелось этого говорить), сказал:

— Видел я, как ты в атаку шел. Стрелял, кричал «ура». Значит…

— Значит, воюю, — согласился Мазурин. — Что же тут поделаешь? Хочу не хочу, но я солдат, и некуда мне от этого уйти. Когда другие стреляют, и я стреляю. Я знаю, — продолжал он, движением плеча поправляя за спиной винтовку, — что мне, тебе, всем им, — он показал рукой на солдатские колонны, — да, всем им не за что воевать, но они воюют, воюют потому, что у них нет своей воли. И я здесь для того, чтобы помочь им эту волю добыть!

— Помочь? — с горечью произнес Карцев. — Как же ты им поможешь? За одно острое слово тебя расстреляют. Да разве такую машину свалишь?

— Все придет в свое время, — ответил Мазурин. — Думаю, что на войне дело скорее делается. На своей крови учится солдат. Да, я стреляю, я воюю. Но если хоть чуточку повеет новым духом, если почую я, как солдат становится другим оттого, что доела, догрызла его война, тогда я буду на своем месте, буду в открытую действовать. Вот почему я на фронте воюю. За себя, за тебя, за всех нас, за народ!

Они шли по тропинке, тянувшейся рядом с дорогой. Глухо лязгали штыки, мерный тяжелый топот тысяч сапог был похож на шум морского прибоя.

Пушечный выстрел донесся с запада — оттуда, где горело. Зарево усилилось. Как рана, багровело оно на темно-синем небе. Сквозь густую сеть деревьев на дорогу и на лица солдат ложились неровные тусклые блики. Лес казался еще темнее. Он уходил к оврагу, к пожару, и вдали, на самой лесной опушке, уже виделись нарастающие пухлые клубы дыма.

Сзади в колонне что-то началось. Донеслись крики, потом редкие, а затем все учащающиеся выстрелы.

— Немцы! Кавалерия! — послышались испуганные голоса.

И вдруг темная, грохочущая масса, опрокидывая все на своем пути, вынеслась из-за поворота.

Одни бросились в лес, другие стреляли, сами не зная куда и в кого.

— Стой! Стой! — завопил кто-то таким голосом, что сотни голов повернулись к нему. — Это же наш обоз! Что вы, черти, стреляете?!

Приказали остановиться. В стороне от дороги какой-то офицер кричал:

— Говорили же, сто раз говорили, что не нужно без крайней необходимости назначать ночные марши! Не умеем мы их проводить!

— Прошу не нервничать, полковник! — ответил резкий картавящий голос. — Что за бабья распущенность на войне? Надо же подтянуться наконец, господа!

— Подтянешься с таким корпусным, — с горечью ответил первый. — Скажите мне, какой маневр мы сейчас выполняем? Пытаемся восстановить положение или просто удираем? Мы дрались вчера весь день. А где в это время была вторая дивизия? Почему она не поддержала нас? Хотите, скажу, почему? Потому что командир корпуса не имеет представления, что такое современный бой.

Вспыхнула спичка и осветила небритый мускулистый подбородок и вытянутые губы, зажавшие папиросу.

— Я ушел из штаба корпуса, — продолжал первый, — так как не мог дольше всего этого выносить. Назначили помощником командира полка, пусть хоть батальон дадут, я все равно не остался бы там. Не могу я — полковник генерального штаба — быть свидетелем того, как корпус ведет бой на основах тактики прошлого века! Командир корпуса приказал вести наступление в густых строях, с тем чтобы потом, по-драгомировски, броситься в штыки. Все резервы велел нагромоздить в тылу и посылал их в бой пакетами. Понимаете, какой ужас? И такому человеку вверяют больше сорока тысяч жизней, больше ста орудий!

Несколько секунд было тихо, только по разгорающемуся и затем тускнеющему огоньку можно было видеть, как усиленно затягивался папиросой полковник. Картавящий голос неуверенно спросил:

— Почему же вы ничего не сделали, не доложили куда следует, что-де нельзя терпеть такого корпусного?

Папироса, прочертив в воздухе светлую дугу, упала на землю.

— Докладывал… Докладывал лично начальнику штаба армии. Мне ответили, что тогда придется сменить девяносто процентов генералов, и, кроме того, в данном случае есть еще одно обстоятельство, так сказать, частного характера: Благовещенский был назначен самим государем… Перед войной он был за несоответствие занимаемой должности представлен главным штабом к увольнению. Говорят, что при помощи самого Распутина он добился аудиенции у государя и был оставлен на службе. Вот и все. Понятно теперь вам?

Ветер зашелестел в лесу. Небо светлело, но оставалось желтовато-бурым, необычным, и невольно возникала мысль, что таким оно бывает только во время стихийных бедствий. Офицеры, разговаривавшие на краю дороги, медленно шли обратно. Один из них сказал:

— Теперь можно не сомневаться. Мы отступаем. Что будет с армией?

Другой ответил почти спокойно:

— Знаете, что мне сказал Благовещенский, когда я несколько дней назад докладывал ему, что наше отступление ставит под угрозу всю армию? Он сказал, что ничего не знает об общем положении на фронте и беспокоится только о своем корпусе.

Они скрылись в темноте.

Начальник корпусного штаба в эту минуту уже в третий раз спрашивал дежурного офицера, установлена ли связь со штабом армии, и дежурный в третий раз отвечал, вытянувшись и с выражением отчаяния на молодом энергичном лице, что никак нет, связь не установлена.

Начальник штаба постоял, барабаня пальцами по маленькому стеклу окна деревенской избы, где в эту ночь остановился штаб. Последние радиограммы, полученные из штаба армии, после неумелого их расшифрования оказались настолько бессмысленными, что в них ничего нельзя было понять. Выяснилось, что такие же случаи бывали и в других корпусах, и теперь, по неофициальному разрешению командующего армией, радиограммы посылались в незашифрованном виде. Но в последний день не приходили и они.

5

Восьмая германская армия, сосредоточенная против армии Самсонова, представляла собой в эти дни нечто вроде коромысла, на концах которого висели большие гири. Линия коромысла была тонкая и слабая линия германского фронта, противостоящего русским, а гири — мощные ударные группы, нависшие над русскими флангами и сбивавшие их тяжелыми ударами.

В то время, когда корпус, в котором служил Карцев, отступал на правом фланге армии, на левом происходили еще более трагические события.

Первый корпус атаковали германцы. Атаки были отбиты. Командиры двух русских полков, находившихся в нескольких верстах от места боя, по своей инициативе двинулись на выстрелы и, неожиданно напав на противника, разбили его и обратили в бегство. Охваченные паникой, начали отступать и другие германские части, поспешно двинулся назад обоз, и положение русских, имевших крупные резервы, стало на короткое время исключительно благоприятным. Солдаты, возбужденные успехом, дрались великолепно. Но успех не был использован. Командир первого корпуса генерал Артамонов держался пассивно, хотя в его распоряжении были силы, превосходящие противника. Ключ к русской позиции был в Уздау. До самого полудня русские сражались упорно, несколько раз бросались в штыки и сумели отбросить наседавшего врага. Артамонов со своим штабом находился в это время за несколько верст от места боя. (В мирное время он был хорошо известен солдатам как «иконный генерал». При посещении казарм, небольшой, плотный, с расчесанными усами, он тихо шел по помещению, выставив грудь, всю увешанную орденами, и заглядывал в углы. Его интересовало, достаточно ли икон имеется в ротах и хорошо ли знают солдаты молитвы.)