Канонада усилилась. Артамонову доложили, что надо послать гвардейские части. Генерал, закрывая руками уши и болезненно морщась, ответил, что нельзя трогать гвардию и лучше отступить… Уздау был оставлен русскими весь в пламени. Войска отходили неохотно, они были разгорячены удачным для них боем. Первый корпус откололся от армии — второй ее фланг был сбит. Главнокомандующий Северо-Западным фронтом за день до этого поздравил Самсонова с победой под Орлау, которая (как и все выигранные в этой операции бои) ничего не дала русским. А Самсонов хотя и беспокоился за свои фланги, но не считал еще положение опасным.
В тот день, когда Артамонов своим отступлением открывал германцам путь на Нейдебург, где был стратегический центр армии, Самсонов прибыл в этот город со всем своим штабом. В шесть часов вечера в богатом каменном доме, принадлежавшем бургомистру, подавали парадный обед. Рядом с Самсоновым — полным стариком с красивыми белыми усами — сидел генерал Нокс. Он разговаривал с Новосельским о последних операциях. Нокс, знакомый с планом русского командования, считал, что дела идут хорошо. Он пил коньяк из высокой хрустальной рюмки и, глядя на Новосельского помутневшими глазами, объяснял свою точку зрения на военные события.
— Немцы идут на Париж, — говорил он. — Пускай идут!.. Они думают, что там, как в тысяча восемьсот семьдесят первом году, лежит решение войны. Они скинули со счетов такую мелочь, как Англия. Но поверьте, дорогой мой, что мы немцев достанем, где бы они ни были — в Париже или Берлине. Германии незачем было лезть в море. Море — это не германская стихия. И мы перережем все кровеносные трубы, которые тянутся через море к Германии. Я думаю, что ваши храбрые войска сломают им ноги, прежде чем они смогут предпринять что-нибудь серьезное против Англии, не правда ли?
За столом становилось все шумнее.
— Пьем за героев Орлау! — провозгласил Самсонов, подымая бокал.
И начальник штаба, улыбаясь, показывал телеграмму главнокомандующего с поздравлением по случаю победы и говорил:
— Во всяком случае, мы идем вперед. Уже отхватили порядочный кусок немецкой земли и отхватим еще больше. Завтра будем в Алленштейне, а оттуда прямой путь на Берлин!
— Из Гумбиннена — дальше, — сказал кто-то.
Этот намек на медленное продвижение первой армии после победы Ренненкампфа под Гумбинненом офицеры встретили смехом.
— Вперед, вперед, вперед! — вполголоса запел полный, очень красивый офицер, дирижируя стаканом, и сразу умолк, с недоумением уставившись на дверь.
Дверь полуоткрылась, и армейский офицер, в плохо пригнанной гимнастерке, смущенно выглядывал из передней, видимо не решаясь войти. Начальник штаба заметил его и позвал рукой. Сутулясь под взглядами блестящих военных, вбирая внутрь носки запыленных сапог, офицер подошел к начальнику штаба и подал запечатанный конверт. Тот вскрыл его, прочел, и все увидели, как дрогнули его руки. Привстав, он протянул Самсонову развернутый листок и что-то сказал. Полная, не по-стариковски гладкая шея Самсонова налилась кровью. Это была телеграмма Артамонова о том, что Уздау взят немцами и левый фланг армии через Сольдау отступает на юг.
Самсонов тяжело встал (за ним вскочили все присутствующие) и, с трудом скрывая волнение, сказал:
— Продолжайте, господа, прошу вас, продолжайте! — и вышел вместе с начальником штаба.
Они долго сидели перед картой, висевшей на стене в комнате Самсонова. Цепь красных флажков, изображавших линию фронта, тянулась через карту. В центре цепь сильно выдавалась вперед, на флангах же, особенно на левом, она круто загибалась назад. Но кое-где флажки отсутствовали — штаб армии не имел сведений о точном нахождении некоторых частей.
— Как же, скажите мне, как же могло так получиться? — спросил Самсонов. — Ведь мы заходим левым плечом, отбрасываем противника на север, на Ренненкампфа, а наш левый фланг оказался позади центра! Стало быть, мы совершенно не так двигаемся и маневрируем, как это нужно?
Начальник штаба молчал. Он лучше Самсонова понимал, что армия в эти дни фактически не управлялась.
В утреннем воздухе, синем и необычно прозрачном, была свежесть, предвещавшая осень. Трава уже утратила летнюю окраску, стала тусклой, вялой. Береза, одиноко росшая среди елей, резко выделялась, точно была посажена здесь по ошибке. Три солдата, укрывшись двумя шинелями, спали под елью. Карцев приподнялся, протирая глаза. Черницкий еще спал, лежа между ним и Голицыным, — среднее, самое теплое, место досталось ему по жребию.
Уже двое суток полк метался на пространстве в пятнадцать — двадцать верст, то наседая на немцев, то вдруг по непонятным для солдат причинам отступая в леса. В этот глухой овражистый лесок с маленьким озерцом посредине они попали ночью после утомительного марша и сразу же, без ужина, без глотка воды, легли спать — где кто стоял. Не было видно ни одного дозора. Карцев удивился беззащитности полка, так беззаботно подставившего себя неприятельскому нападению. Он сделал несколько шагов по едва различимой тропинке, как вдруг маленькая фигурка радостно бросилась к нему и крепко обняла. Он узнал Комарова, солдата их роты, уволенного в запас за несколько месяцев до войны.
— Это я, — говорил он, — я, Комаров! Козявка человеческая… Помнишь, как ты меня в казарме папиросами угощал? Ох, все-таки ничего жили, сыты были, хоть и доставалось… Конечно, в карман плохого не спрячешь, оно из дыры вылезет.
И, весело ощупывая Карцева глазами, поглаживая его по руке, он деловито осведомился:
— Машкова, стервь эту, не убили? Полезно было бы… А Черницкий живой?
Услышав свою фамилию, Черницкий вылез из-под шинели. Комаров подбежал к нему и так же, как и Карцева, по-дружески обнял. Красноватые, лишенные ресниц его глаза сияли. Обычной своей скороговоркой он начал рассказывать, что полк, в который его назначили, призвав из запаса, не был намечен для боевых действий, и половину солдат поэтому вооружили берданками. В полку оказались сплошь бородачи, рассыпного строя они еще не знали и в первый же день после высадки из вагонов, услышав артиллерийскую стрельбу, разбежались. Пустился наутек и он, Комаров, два дня бродил в лесу.
— Определюсь к вам, — решительно сказал он. — Вы свои ребята. Разве я ополченец, чтобы мне во второочередных частях служить? Я же самый что есть кадровый солдат!
— Перестань молоть, сорока, — остановил его Черницкий. — Расскажи лучше, что слыхать в России? Что там люди о войне говорят?
— А ничего не говорят, — беззаботно ответил Комаров. — Провожали нас, подарков понадавали, а бабоньки, конечно, плакали. Раз только погнали нас на один заводик военный… Забором окруженный, поверху колючая проволока, у ворот, значит, часовой. Ну и так далее… Вошли это мы, значит, с прапорщиком, целый взвод, и повел нас инженер рабочих арестовывать. Глядим, машины у них остановленные, работать не хотят, а на самой главной машине, значит, красный флаг. Прапорщик у нас был образованный, говорун человек, он сейчас же к рабочим речь держать: стыдно, мол, вам, люди вы русские, братья ваши проливают за вас кровь, а вы чего такое делаете? Рабочие, значит, мнутся, много ли скажешь, коли взвод с винтовками стоит! Но все же один выступил. «Мы, говорит, господин офицер, требуем, значит, чтоб нас отсюда отпустили. Не хотим тут работать, и вся недолга!» Тут, значит, прапорщик ему кричит, что он, мол, не русский, коли так думает, а немец, значит, шпион, я приказал всем браться за работу. Поставили посты у машин, а парня этого забрали и прямым ходом — в маршевую роту. Вот, значит, какой случай был… А так — никто ничего не говорит.
Полк подняли. Не было ни хлеба, ни чая. Солдаты размачивали сухари в воде. Офицеры завтракали мясными консервами, сыром, пили кофе с коньяком. Полковым офицерским собранием заведовал прапорщик, сын ресторатора. Он за свой счет покупал продукты, лебезил перед командиром полка, кормил его роскошными обедами и все это делал для того, чтобы не попасть в строй. Толстый, с опухшими глазками, он носился по своей столовой-палатке, обслуживал офицеров с таким вкусом и ловкостью, как будто дело происходило в ресторане.
Комаров доложился было прапорщику как помощник повара. Бегло оглядев маленького, исщипанного солдата, тот молча взял его за плечи, повернул и толкнул прочь от палатки. К солдатам он относился с инстинктивной боязнью — так же, вероятно, боятся в голодное время владельцы ресторанов тех нищих, что бродят под их окнами.
Вернулся с разведки Рябинин. С тех пор как он вместе с Карцевым принес важные сведения о высадившихся германцах, его часто посылали в разведку, и он охотно и хорошо выполнял свое дело. Рябинин был весел; покряхтывая, снял сапоги и сообщил, что с севера идут германцы — никак не меньше дивизии. Хитро улыбнувшись, достал из-за пазухи узенький сверток и положил на землю. В свертке было сало, неведомым путем добытое им. Нарезая его тонкими ломтиками, он говорил:
— Ешьте, ребята, не часто сальце перепадает солдату…
Офицеры еще были возле своей палатки, когда вдруг все услышали тяжелый, низкий гул. Он повторился через минуту, и сотни испуганных людей вскочили с земли. Гул напоминал артиллерийские выстрелы, но был необычайно силен, зловещ. В нем таилась ужасающая неизвестность, коварный сюрприз хитрого врага. Земля вздрагивала от ударов.
Пришел Васильев.
— Что, ребята, страшновато? — спросил он, пробежав взглядом по бледным солдатским лицам. — Это тяжелая германская артиллерия. Бояться нечего.
— Пушки, пушки-то какие! — нервно поеживаясь, прошептал Рогожин. — У нас таких нету. Не дай бог, попадет ихний тяжелый снаряд — все ведь разворотит!
Рогожин точно накликал. Высоко в воздухе послышался быстро растущий рев. Снаряд с чудовищной силой пронесся над лесом. Взрыв всех ошеломил. Короткий вихрь рванул воздух. Потом наступила мертвая тишина. Полк двинулся вперед. Шли по прекрасной лесной дороге. Ели и сосны ровными, вымеренными рядами, как бы в почетном карауле, стояли вдоль нее. Промчалась артиллерия. На опушке леса орудия снялись с передков. Крупных, взмыленных лошадей отвели в лес, и подполковник в очках, наблюдая в бинокль что-то, не видное колоннам, громко подал команду. Полк на опушке леса поспешно развернулся в боевой порядок. Впереди расстилалось поле, и солдаты увидели, как с правой стороны леса выбежали русские цепи, а с левой — выскочил казачий полк. Донцы лавой, с гиканьем помчались вперед. Их маленькие кони стлались в бешеном намете. Всадники, стоя на стременах, клонились к конским головам, и клинки шашек сверкали, как искрящиеся на солнце водяные фонтанчики.