— Упорный какой!.. — пробормотал Черницкий. — Он же совсем один!
Теперь они видели пулеметчика. Тот лежал, неловко вытянув ноги, спина зеленым горбом подымалась над пулеметом. Увлеченный своим делом, он не замечал русских, которые были уже в десяти шагах от него. Карцев поднял винтовку, но Черницкий схватил его за плечо, поднялся как барс, бросился на пулеметчика. Германец не вскочил. Лежа, он беспомощно сучил ногами и смотрел на русских. Это был плотный, рыжеватый человек, уже немолодой, с длинным хрящеватым носом. Серые струйки пота катились по его лицу.
Они потащили немца вместе с его пулеметом.
К вечеру полк, захвативший более четырехсот пленных и десять пулеметов, попал под сильный артиллерийский обстрел. Русская артиллерия стреляла совсем редко, малочисленные трехдюймовые орудия не могли состязаться с тяжелой германской артиллерией. Вековые дубы падали, расщепленные гранатами. Русская батарея, стоявшая на опушке, снялась и ушла в тыл: не было снарядов.
Казаков, охранявший правый фланг полка, донес, что Зарайский полк оставил свой участок и отступил. Уречин не хотел верить донесению. Он отправился на правый фланг и вернулся с посеревшим лицом.
— Хотя бы предупредили! — глухо бросил он Денисову. — Неужели полковник Замятин не понимает, что он делает? Ах, сволочь! Я подам на него жалобу!
Денисов усмехнулся.
— Замятин — гвардеец, — сказал он, — родственник генерала Безобразова. Об этом хорошо знают в штабе корпуса. Бесполезно жаловаться…
Уречин хмуро посмотрел на него.
— Прикажите, капитан, — резко сказал он. — отправить две роты третьего батальона на правый фланг. Пускай расположатся под прямым углом к фронту полка. Вечером придется, видно, отступать.
Четвертый день Мазурин находился в запасном батальоне. Солдаты вповалку спали на нарах. Вместо матрацев лежали тоненькие соломенные маты, воняющие псиной. На обед давали постный суп с черными, как уголь, грибами. Унтер-офицеры и старые кадровики цепко держались за свои места. Начальство считало лучшими тех из них, которые безжалостно обращались с солдатами, и в батальоне происходило своеобразное соревнование: взводные и отделенные хвастались числом разбитых физиономий, количеством поставленных под винтовку и перепоротых солдат. Розга в батальоне была узаконена. В первый раз увидел Мазурин, как пороли солдата — немолодого уже мужика-ополченца. Пороли взводные. Кругом выстроили роту, так как начальство полагало это зрелище полезным для «вразумления непокорных». Сейчас же после порки солдат повели на занятия. Высеченный уходил молча, со страшным, неподвижным лицом. Занимались маршировкой, отданием чести, ружейными приемами. Винтовок для обучения не хватало, и они по нескольку раз переходили из рук в руки. Остапчук, взводный Мазурина, придумал остроумное приспособление: он командовал «пли», и за отсутствием винтовок взвод хлопал в ладоши, изображая выстрелы. Со двора выпускали очень немногих. Из четырех с лишним тысяч человек, числящихся в батальоне, около трети считалось в «безвестной отлучке», то есть в бегах. Явление это сделалось настолько обычным, что не вызывало у начальства особых волнений.
Солдаты маршировали с деревянными ружьями. Приходил капитан, низколобый, сутуловатый человек со свинцовыми глазами, и начинал ругаться. Иногда вызывал из рядов солдата и, не размахиваясь, тычком бил его по лицу. Потом шел проверять, как «замерли» солдаты, в наказание поставленные под винтовку. Они стояли во дворе, под окнами канцелярии, в полной выкладке, с кирпичами, положенными в походные мешки, под настоящими винтовками, хотя в них крайне нуждались для обучения.
— С деревянным ружьем не штука постоять, — говорил капитан. — Нет, ты мне под винтовкой, сукин сын, замри, почувствуй, что наказан!
Позевывая и показывая гнилые коричневые зубы, он шатался перед ротой, но ни разу не командовал. Это дело он предоставлял младшим офицерам и унтер-офицерам. Была, впрочем, у капитана одна выдумка, которой он очень гордился. В станках навешивали соломенные мешки, солдат выстраивали в шеренгу, и по команде они, крича «ура», бежали со штыками наперевес и, сделав все сразу выпад, кололи мешки.
— Вот она, русская штыковая атака! — восхищенно говорил капитан. — На фронте они переколют всех германцев. Вот как надо обучать солдат!
В запасном батальоне шла странная, беспорядочная жизнь. Состав его был велик и текуч. Маршевые роты набирались без всякого надзора, и это способствовало повальным злоупотреблениям. Капитан был всегда пьян. Адрес его квартиры хорошо знали солдаты: туда ежедневно отправлялись кульки с продуктами, вином, водкой. Делалось это под наблюдением фельдфебеля — доверенного лица. Те, у кого были деньги, отсиживались в батальоне месяцами. Только к приезду инспекторов подтягивались, а через день все шло по-старому. Мазурин, бывший на ножах со взводным, знал, что будет отправлен с первой же маршевой ротой, но не выказывал беспокойства.
Однажды утром в роту пригнали под конвоем двенадцать мобилизованных. Это были рабочие, за политическую неблагонадежность уволенные с фабрики. За ними установили особый надзор, из казармы не выпускали. Капитан приказал их построить. Нежно улыбаясь, он ходил перед ними.
— Бунтовщики-с? — иронически спрашивал он. — Хотите Россию отдать немцам? У русского царя достаточно таких верных слуг, как я! — капитан ударил себя в грудь. — И мы сумеем расправиться с такой сволочью, как вы. Понятно?
Он подходил в упор (от него воняло перегаром водки) и сдавленным голосом говорил:
— Если вы в чем-нибудь попадетесь, закую в цепи и отправлю на фронт. Плевать мне, что вы не обучены. Убьют и так.
Казармы напоминали тюрьму. Если солдат выбегал в уборную, за ним следил дневальный, ни на секунду не выпуская его из виду. У начальства были свои шпионы, доносившие о солдатских разговорах. Но Мазурин все же действовал смело. В роте образовался кружок, его центром стали рабочие, мобилизованные за политическую неблагонадежность, а вокруг них собирались солдаты, охотно слушавшие разговоры о причинах войны.
Пытливые, настороженные глаза зорко следили за Мазуриным, взвешивалось каждое его слово. Слушали и говорили:
— Тебе ли верить?.. Побьет германец — наложит, говорят, кабалу. Тридцать и три года по сто мильонов платить, да каждый год по два мильона народа чтоб у него бесплатно работало.
— Кто из офицерья постарше — прячутся, а прапорщики — за главных.
— А они молодые, военному действию не научены, даром народ губят. Сморчки!..
— Один костыль, а то два костыля заработаешь или совсем уйдешь в «город Могилев». Скажут нам — спасибо, молодцы, за службу, а у молодцов рук-ног нету.
— Так нельзя рассуждать. Мы не должны забывать — своя, родная страна. Матери, детки, сестры… На границе разорены, разграблены целые губернии. Откажетесь воевать, пустите немцев — они сожгут все, заберут, увезут наши богатства, скот угонят. Во Франции республика, но и они борются с немцами, так как немцы хотят забрать всю Европу.
— Россию не бросишь, не прогонишь никуда от себя. И кости по родине плачут!
— Путай, запутывай мужиков. У меня, может, родины-то нет! Деревня есть, и та не моя. Изба трухлявая — она, верно, моя, с дырьями, с тараканами, с цыганским добром. Россия — она, брат, к кому задом, к кому лицом. Я вот лица не видел…
Электрическая лампочка тускло освещала казарму. Солдаты сидели и лежали на койках, близко придвинувшись друг к другу, дымили махоркой. Стриженые головы, темные провалы глаз, бритые и бородатые лица. Говорили долго за полночь.
Так проходили дни, проходили ночи. Некоторые, не выдерживая нудной, тяжелой жизни, сами просились в маршевые роты. Другие бежали.
Бредов возненавидел тихие улицы своего города, стал раздражительным, не выносил взглядов людей.
«Почему они так смотрят на меня? — думал он и сам отвечал себе: — Удивляются, почему не на фронте…»
Два раза он был на комиссии. Старший врач, толстый, с сизым лицом, покрытым сеточкой красных жилок, мягко сказал:
— Правое легкое у вас прострелено насквозь. Две дырки… серьезные. На фронте у вас обязательно начнутся осложнения и все прочее. Бегать вам нельзя. Проводить ночи на земле тоже нельзя. Какой же из вас фронтовик? Оставайтесь пока здесь, в запасном батальоне. А там посмотрим.
Но Бредов не хотел оставаться. С каждым днем ему было труднее жить. Город казался большой покинутой квартирой, откуда уехали все друзья. Пустые стены давили, от них веяло одиночеством. Днем, правда, было легче. Он мог работать, гулять, а ночами долго, до устали, читал и, когда начинали слипаться глаза, откладывал книгу, думая, что вот-вот уснет. Но вдруг что-то переключалось в нем, томительное беспокойство охватывало его, точно он должен был сделать какое-то важное дело, но какое — не мог сказать. Он вскакивал, долго ходил по комнате или стоял у окна, глядя в упругую черноту ночи. И смотрел до тех пор, пока в глазах не начинали мелькать лиловые искры. По-ночному ясные мысли проходили в его голове. Он вспоминал людей, которые жили вокруг него, вспоминал их повседневные разговоры и ужасался тому, как все это чуждо и неприятно ему, каким одиноким он живет в этом городе. Горожане неискренне и высокопарно говорили о России, о своем патриотическом долге, о готовности приносить жертвы. На первые транспорты раненых ходили смотреть, как на зверинец, потом раненые всем надоели, и в госпитали ездили только по обязанности или потому, что это делали другие. Разговоры о боях все более заменялись разговорами о выгодных военных поставках. Со скукой смотрели на искалеченных солдат, возмущались германскими зверствами.
Бредов прогонял мучившие его мысли, включал свет и подходил к карте, висевшей на стене. Красная извилистая черта фронта отползла далеко на восток. Уродливым зобом еще выдавался на запад польский мешок, с юга и севера над ним нависали дуги австро-германских армий. Бредову казалось, что в этом месте хищные клыки врага готовы сомкнуться на горле русского фронта. Утром он хватал газету, прочитывал сводки штаба верховного главнокомандующего, с зорким напряжением искал между сухими казенными строками скрытый смысл. Названия деревень и маленьких городков, о которых вскользь упоминалось в сводках, говорили ему больше, чем длинные реляции. Карта неумолимо отмечала крестный путь русского отступления пятнадцатого года. Иногда, в минуты малодушия и душевной усталости, он был готов проклинать свою военную грамотность, готов был завидовать горожанам, с благодушным невежеством принимавшим к сведению все эти перегруппировки русской армии и ее планомерные отходы на новые «стратегически выгодные позиции».