Он точно в растерянности взглянул на Петрова, неловко развел длинными, худыми руками, рыжеватая его бородка встопорщилась, длинная спина ссутулилась, и Петров уже видел перед собой не артиллерийского офицера, а столь милого сердцу и хорошо знакомого ему российского интеллигента, многословного, бессвязно излагающего свои мысли, торопливо переходящего с одного предмета на другой.
Ермолов достал из кармана фотокарточку и показал Петрову семейную группу, где сам он был изображен в разлетайке и чесучовом пиджаке вместе с миловидной женщиной и двумя детьми — мальчиком и девочкой.
— В Кунцеве, на даче снято. Вот они, родные мои…
Глаза его увлажнились.
— Голубчик мой, Сергей Петрович!.. Вот уже столько времени живу здесь, на фронте, среди наших русских людей — жителей Петрограда, Москвы, Самары, Рязани, — и ни разу не пришлось поговорить с кем-нибудь из них по-человечески. Черт знает что, не правда ли, голубчик? А как хочется, как нужно душу свою омыть от всякой скверны, узнать, как живут в стране, что думают там о войне этой, что, наконец, там, наверху, делается… — Он нагнулся к Петрову и прошептал: — Много мерзкого говорят про Распутина, про царицу… Ведь тревожит это все… Ну ладно, оставим эту тему. Так вы учились, говорите, в семинарии, да? Семинаристы — народ крепкий! Если уж уйдут из семинарии, так что-нибудь сделают. Взять хотя бы Чернышевского или наше светило в физиологии — Павлова. Он, кажется, ваш, рязанский.
— Послушайте, — перебил его Петров. — Вы еще долго будете у нас работать?
Ермолов махнул рукой:
— Долго! Нужно обнаружить и засечь на карте все вражеские позиции, огневые точки, штабы и тому подобное.
— Значит, ударим? — торжествующе спросил Петров. — Верно?
— А вы чему радуетесь? Еще не надоело воевать?
— Может быть, и надоело… Но если уж воюю, так хочу воевать хорошо. Мальчишкой случалось мне драться стенка на стенку, обычно на реке, на льду. Тут уж не разбираешь, кто против тебя, — бьешь сплеча во всю силу. Я знаю — мы плохо воюем, снаряжение у нас жалкое, генералы никудышные, все, кто только может, — воруют, в России очень худо, но мы — солдаты, и как ни горько и ни трудно нам, а драться надо…
Он запнулся, растерянно подумав, что повторяет слова Васильева. Усмехнулся и тряхнул головой:
— Да, очень хочется победить! А там посмотрим. Можно будет тогда и у себя дома кое с кем поговорить — да так, что тому не поздоровится.
Ермолов бросил окурок, придавил его ногой и со странным выражением поглядел на Петрова.
— Стало быть, и вы об этом думаете? — шепотом проговорил он, как бы беседуя сам с собою. — Стало быть, проклятые эти мысли не одного меня мучат?.. Вот я сейчас большую работу делаю. Ну, что там скрывать: готовимся раздолбать австрийцев. Работаем дни и ночи, и я не могу плохо делать мое дело, не могу! Я хочу, чтобы наши пушки в дым разнесли их укрепления, хочу увидеть, как наша пехота ворвется в их окопы, погонит врагов к чертовой матери… Эх, Сергей Петрович, хороший вы мой, жить хочу только в России и помереть в России, лежать в русской земле, под березкой…
Помните?
…И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
Он хитро улыбнулся и поднял палец.
— А нос все-таки нечего вешать! Доложу вам, поручик, что здорово мы сейчас работаем. Еще помянете вы нас, артиллеристов, добрым словом. Ну, прощевайте, друже.
Он долго жал руку Петрова, близко засматривал ему в глаза и пошел, путаясь в полах шинели длинными ногами.
То чувство освобождения, с которым Бредов уехал из ставки, не оставляло его на протяжении всего пути, пока он пробирался к передовым позициям. И даже фронтовые дороги, забитые бесчисленными эшелонами, подолгу стоящими на станциях, полустанках и разъездах, что невольно создавало впечатление всеобщего хаоса, не уменьшали радостного подъема духа у Бредова. С особой теплотою он думал о Васильеве, которого любил и уважал за честность и военный талант, и хотел скорее увидеть его.
На какой-то маленькой станции Бредову сказали, что их поезд простоит здесь по крайней мере сутки. Начальник станции, еще молодой человек с серым лицом и бачками под Евгения Онегина, на вопрос Бредова, почему поезд не идет дальше, развел руками и устало ответил:
— Вы, господин подполковник, с таким же основанием могли бы спросить у меня, почему засохло вот это дерево, — он указал на липу с голыми ветвями, росшую в палисаднике. — Разве мы теперь что-нибудь знаем или чем-нибудь распоряжаемся? У нас сорок хозяев, и каждый мудрит по-своему. Должен признаться, что за всю свою службу я не видел еще такого безобразия. Не угодно ли полюбоваться? Прошу, убедительно прошу вас…
Они прошли мимо водокачки и пожарного сарая в самый конец станции, где в тупике стоял длинный товарный состав. Куры мирно бродили под вагонами, молодая трава пробилась между рельсами. Послышались звуки гитары: кто-то пьяный пел романс. Бредов недоуменно посмотрел на начальника станции.
— Вот это самое и есть, — проговорил тот. — Удостоверьтесь!
Они остановились перед синим вагоном с широкими зеркальными окнами. Одно из них было открыто, и оттуда неслось:
…П-поющему в награду
«Л-люблю тебя», — сквозь сон произнесешь…
— Вот так уже третью неделю, — с отчаянием сказал начальник станции, дергая себя за бачки. — Сбили мне весь график, никакими силами отсюда их не выживешь… Пьют, безобразничают, все кругом запакостили…
Он показал на большую кучу мусора, битых бутылок, опустошенных консервных коробок, выросшую возле вагона. И в это время из окна вылетела бутылка, за ней другая, послышалось радостное гоготанье, и сиплый бас скомандовал:
— По прро-тив-ни-ку пальба бутылками! Первая — пли! Вторая — пли!
— Увидели… — безнадежным голосом пояснил начальник. — Они уже в меня стреляли, ей-богу!
Из окна вагона высунулась плешивая голова с выпученными глазами.
— Опять приперся? Сказано тебе, когда надо — уедем. А б-будешь шляться, как дупеля подстрелю… Гришка, наган! Э, да там кто-то еще заявился? Сейчас узнаем…
Плешивая голова исчезла, и через минуту со ступенек вагона сошел офицер в расстегнутом кителе с полковничьими погонами. Мутными глазами уставился он на Бредова и попытался даже щелкнуть каблуками, что явно было выше его возможностей.
— Э-э… — прохрипел он, — прошу до нашего шалашу!
Судя по серебряным погонам с красными просветами, это был полковник интендантской службы. Менее всего собирался Бредов впутываться в пьяную компанию и, отступя, сказал, что у него, к сожалению, нет времени…
— Да вы, подполковник, не бре… не брезгайте… Ей-богу, родной, мы рады каждому кур… куль… тьфу! — куль-тур-ному человеку!
Интендант сипло захохотал.
— Пошли бы, — поддержал начальник станции, — может, уговорили бы господина полковника скорее отправить свой эшелон.
— Я т-тебе отправлю! — заорал интендант, цепко хватая руку Бредова. — Ведь ты кондуктор, вот кто ты. Гришка, наган!.. Как дупеля…
Начальник станции, втянув голову в плечи, уходил рысью, все прибавляя аллюр.
— Ага! Убежал?..
Видя, что от пьяного все равно не избавишься, Бредов, негодуя на себя за то, что делает, направился к вагону.
В салоне сидели шесть человек (военные и штатские, один земгусар), развалясь за столом, уставленным бутылками и закусками. Их едва можно было разглядеть сквозь густую пелену табачного дыма. Молодой офицер в гвардейской форме поднял на свет бокал с вином и рассматривал его с пьяным упорством. Толстенький человек в одной рубахе и лиловых помочах, прижимая к пухлой груди коротенькие руки, уговаривал его:
— Князь! Ваше сиятельство! Уверяю вас, что спешить некуда… Неужели, князь, вам здесь плохо? Умоляю, скажите: плохо?
Не отрывая глаз от бокала, князь отвечал:
— Я не говорю, что плохо… нет! Но мы везем нашим солдатам подарки, всякие там материалы, и зачем же нам ждать, зачем, спрашиваю я?
— «Ах, зачем увлекаться, ах, зачем напиваться…» — пропел кто-то противным голосом.
— Вы представьте себе, ваше сиятельство, — продолжал толстяк, — что на фронте, в тот самый момент, когда мы приедем, — паф-бум! — и мы — трах, и все наши драгоценные подарки — фью!.. А оставаясь здесь, — глаза его стали сладкими, и как будто липкий сироп потек из них, — мы сразу, дорогой князь, двух зайцев убьем и обоих — ха-ха! — жареными скушаем! А?
— Не хочу жареных зайцев, — пробормотал князь. Осоловелыми глазами посмотрел он на Бредова, неверной рукой поставил бокал на стол и обратился к интенданту, растягивая слова: — А па-а-звольте, полковник, узнать, ко-о-гда мы… отсюда а-а-атправимся? Как будто — пора!
— Да что вы беспокоитесь? — с грубоватой фамильярностью ответил интендант. — Все на совесть сделаем!
— А к-как же мне не бе-е-е-спокоиться? — Князь опять взял бокал и стал его рассматривать на свет. — Если мне поручили… да, поручили, и солдатики там ждут, и всякое такое… Я своей честью отвечаю, — да, честью, говорю я.
— Честь выше всего! — выкрикнул интендант, широко расставляя толстые ноги. — Жизнь — копейка, а честь, — он ударил себя кулаком в грудь, — честь офицерская не продается! Раз честь затронута, значит, едем, князь! К черту эту станцию, к черту! И по сему случаю прошу, князь, и вас, подполковник, — он качнулся к Бредову, — выпьем! Выпьем и поедем… Сейчас же поедем!
Толстенький человек приподнялся, оперся руками о стол и змеиными, немигающими глазами впился в интенданта. Потом мелкими шажками подошел к нему и зашептал:
— А с чем поедем? В вагонах-то — пусто!
Интендант невозмутимо продолжал:
— Как только освободят путь — поедем! У них, князь, на железных дорогах нет никакого порядка!.. Дьявол их знает, когда они путь расчистят! Но все равно! Раз поставлена на карту честь — поедем! Выпьем за нашу честь, господа, за Россию… Эй, Гришка, вина!