— Это потому, — вступился Брусенков, — что у нас гражданское население повсеместно исполняет наряды на рытье окопов. А всем и каждому известно гражданское население без баб не бывает. Но я спрошу так: кроме баб, ты на позициях заметил еще что-либо, нет, товарищ главком? Командные курсы наши заметил? Всю армейскую организацию? В целом?
Мещеряков прошелся по комнате, остановился. Постоял. В окно поглядел. А когда обернулся, сказал:
— Ну, вот что, товарищи, я уже и готовый ответить на все вопросы. То есть как я понял ваш военный отдел. — Шагнул от окна на середину комнаты. А понял я так: ты, Струков, вовсе и не бывал в Тимаковой тот день, когда мы подписывали объединенный протокол. И в штабе тоже не был — не хотели мне тебя показывать. Не расчет тогда был. Зато был ты на местных оборонительных позициях. Был так: ходил следом за мной. Узнавал, что я делаю, как распоряжаюсь и разговариваю как. После товарищу вот Брусенкову все докладывал.
Струков заметно вытягивался, принимая стойку «смирно». А Брусенков подошел к Мещерякову:
— Так вот мы и не скрываем, товарищ главнокомандующий, что над тобою и над всей армией должно быть со стороны главного штаба руководство, а значит, контроль. Так и должно быть. Не иначе. Ни твоей бесконтрольности, ни чьей другой не допустим. Тем более в военное время. Кончим воевать — другой разговор: мирная жизнь, она потому и мирная, что свободнее и бесконтрольнее. А нынче — положение всей жизни военное. Не тебе это объяснять!
— Понятно. Но когда я об контроле об этом знаю — это одно. Когда он от меня делается тайно — то это называется шпионство. И чтобы впредь таких недоразумениев у нас не случалось, я прямо заявляю: для меня нынешнего военного отдела не существует! А ежели все ж таки кто из его работников будет и дальше шариться в армии, по моим следам ходить и нюхать, то я отдам приказ брать таких и стрелять, как за шпионство!
Брусенков покраснел. Рябины его по всему лицу сделались красными. Клюква или брусника. Он еще шагнул к Мещерякову, но тот не дал ему говорить, сказал сам:
— Дальше. Дальше так: я ультиматум до конца все ж таки не ставлю. Предлагаю: завтра в десять часов товарищ Струков является ко мне в штаб армии и дает обещание, что никакого шпионства с его стороны более не будет. После того он докладывает свои честные соображения — как отдел его может армии и общей нашей победе помогать и в действительности быть полезным. Когда мы с товарищем Жгуном, начальником моего штаба, эти предложения усмотрим как хорошие — то и хорошо дальше будем вместе работать. Когда они будут для нас негодные — то я уже окончательно и в полном ультиматуме повторю нынешние слова: военного отдела для армии нет и не существует! Все! В других отделах я больше нынче находиться не имею возможности — некогда!
И, козырнув, Мещеряков быстро пошел прочь из комнаты. Распахнул дверь… Остановился. Так же резко вернулся, вынул из кармана и положил на стол коробок с цветными карандашами.
— Это ты мне давеча прислал, товарищ начальник главного штаба! — сказал Брусенкову, но не оборачиваясь к нему. — Возьми! У нас и в своем штабе таких дополна!
Брусенков усмехнулся, протянул руку, взял коробок, потряс его около уха. Сказал:
— Ну, мы примем предметы обратно. Вовсе не постесняемся принять. А еще вот что — отдай-ка нам золото! Сорок семь тысяч и сколько там у тебя фунтов? Не хочешь отдавать военному отделу — отдай прямо в главный штаб. Прямо мне. Я ужо использую. Смогу. На общее наше дело, и с умом использую…
— Нет, — ответил Мещеряков. — Не отдам. Самому пригодится. — И еще раз, уже с порога, повторил: — Не отдам!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На другой день в избе Толи Стрельникова снова собрались члены главного штаба.
Сидели в горнице.
Спокойным оставался, кажется, один только Брусенков.
Изба Стрельникова всем была знакома, но уже по одному тому, что это было жилье, а не штабное помещение, здесь невольно приходило на память, что к ночи люди имеют привычку ложиться спать, утром — вставать и завтракать, днем — обедать…
После напряжения, в котором жил главный штаб, после бессонных ночей, бесконечных посетителей, бесконечных событий, которые врывались вслед за этими посетителями, или в донесениях с мест, или еще как-то, даже неизвестно как, — обычное жилье казалось странным, поначалу оно охватывало каким-то оцепенением.
Однако нынче ничто не могло помешать присутствию здесь еще и беспокойства, волнения. Необычная была нынче встреча.
Разговор был тихим, сдержанным — о том, о другом…
Тася Черненко все глядела в окно, будто упорно ждала еще кого-то, на продолговатом смуглом лице ее проступал неровный румянец, пальцами то одной, то другой руки она теребила металлическую пуговицу гимнастерки. Пуговица оставляла на пальцах серый налет, Тася вытирала их о голенище сапога и принималась теребить пуговицу снова.
В кухне тяжко шаркала ногами и кашляла нутряным, навек приставшим кашлем древняя старуха — Толи Стрельникова бабка.
Толина мать умерла давным-давно, он ее не помнил, бабка и воспитывала его вместо матери, а теперь воспитывала и выхаживала, как могла, правнуков, и родных и неродных: жена Толи тоже померла лет пятнадцать назад, он снова женился, женился на вдовой и детной. Теперь росли ее ребятишки и его, от первой жены, и общие, от нынешнего брака.
Жена и старшие дети страдовали, рыли окопы, малые все были на огороде, бабка одна и хозяйничала в доме, изредка стонущими, глухими окликами призывая в помощь девчонок, которые возились на крыльце с самыми малыми, искались друг у друга.
— Старая уже сильно. А ходит. Работает… — сказал Довгаль, прислушиваясь к шагам на кухне.
— Всю-то жизнь так… — кивнул Толя, плотнее заправил пустой рукав домотканой рубахи за пояс. — Я в пятнадцатом годе в лазарете лежал с масленки и до покрова. После первой еще контузии. Еще был с рукой. И вот закрою глаза и слышу: бабка-то ходит, ходит, ходит… День-ночь без конца и краю ногами шебаршится и грудью кашляет… Я расту — из сосунка в парнишку, из парнишки в парня, из парня в мужика, — а она все шарк да шарк. День-ночь, день-ночь… По кругу.
Удушливо пахло геранью, расставленной в глиняных горшках по всем подоконникам. Иные горшки были поломаны, повязаны бечевками, из одного сквозь щель выползал на подоконник желтый узловатый корень.
Посреди широкой деревянной кровати, покрытой лоскутным одеялом, будто в беспамятстве, лежал, раскинув все четыре лапы и хвост, рыжий встрепанный кот с разорванным до основания и еще не зажившим ухом. Черные с отливом и жадные мухи тревожили ему незажившее место, забирались внутрь, кот скалился, бил по уху лапой и просыпался, но тут же снова впадал в сон, даже храпел.
В углу, возле печки-голландки, на гибкой жердочке чуть покачивалась пустая люлька.
— Что — пустая-то весится? — кивнул на люльку Довгаль. — Снял бы, когда не нужна…
— А это баба не сымает, — ответил Толя рассеянно. — Все ж таки, говорит, острастка. Надпоминание.
— Ну и как? — осведомился Коломиец. — Как? Помогает? Ты-то — боишься?
— Я-то — не сильно. А баба — та страшится. Который раз.
— Все одно — толку нету! — махнул рукой Коломиец, пошел на кухню закурить от уголька, а когда вернулся, сказал еще: — Мы вот многодетных и малоимущих даже от службы в народной армии освобождаем, бумагу им пишем на этот предмет в отделе призрения. А ты мало того — многодетный, еще и безрукий, а служишь! Зря это ты, однако… Без тебя революция не погибнет тоже.
— Не в армии служу — в ополчении! — отозвался Толя. — Ну, а когда революция не погибнет без меня, то я без ее — запросто. Другие есть — с одной рукой научатся делу, а я без правой жизнь потерял, ничего не мог. У лесопилки живет Елисеев Никифор — тот запрягает одной рукой! Веришь ли уздает, и хомутает, и засупонивает. А я? С готовой вожжиной могу управиться — не более того! А тут — сгодился! И еще как сгодился: у меня есть в ополчении и с руками и с ногами, кругом целые, а мне все ж таки подчиненные! Я и сам к этому долгое время был без привычки.
— Привык? — спросил Довгаль.
— Ко всему человек привыкает.
Коломиец кивнул в знак согласия с Толей, еще сказал:
— Нынче власть от народа отказу ни в чем не имеет…
— И об народе тоже заботиться надо, — заметил Брусенков. — Но ты, Коломиец, уже сильно за сознательность прячешься! Я тебе приказывал на страду квасу вывезти бочек десять для жнецов, соли выдать им же из общественного магазина по осьмушке — ты не послушался. И пересказывали мне, будто сказал еще: «Народ — он и без осьмушки нынче сделает! Его нынче вовсе не корми — он сделает!» Это правда, нет ли?
— Так я с твоих же слов, товарищ Брусенков, говорил, — удивился Коломиец. — Ты, когда мне приказ давал, эти же и слова говорил! Вспомни-ка?
— Я-то, может, и говорил, но приказ сделал. А ты второстепенные слова повторяешь, а исполнение приказа не делаешь. Еще случится — наказывать будем тебя! — И вот тут-то, совершенно неожиданно для всех, хотя все ждали этого, ради этого собрались в избе Стрельникова, Брусенков сказал: — Значит, так самое главное произошло вчера в главном штабе, за дверями военного отдела, куда Мещеряков даже не посчитал нужным всех нас запустить. Он заявил, что военному отделу не станет подчиняться, а работников его будет на позициях брать. Как за шпионство. Так что мне от себя лично добавить к этому, пожалуй что, и нечего, разве еще, что в конце концов он даже в конфискованном золоте самому главному штабу отказал. Общее положение: наша армия под руководством товарища Крекотеня теряет силы, ведет бои, а бывшая верстовская тем временем сил набирается. Будет ли она после того действительно защищать Соленую Падь до последней крови — никому не известно. Положение требуется менять. В корне и окончательно. Мы и так опоздали. И дальше сильно опаздываем. Что ни день Мещеряков имеет больше власти в армии, заблуждает вокруг своей личности народ, уже хватит ему такие дни предоставлять. Конкретно: как сделать? Предлагаю, как и с самого начала предлагал, — взять Мещерякова, предъявить ему ультиматум. Ультиматум такой: чтобы ни один его приказ по армии без подписи главного штаба не считался действительным. Чтобы немедленно стянул армию к Соленой Пади. Товарищ Крекотень — командующий фронтом, а фронт один — то есть фактический командир он и есть, а главнокомандующий — это, скажем, как в прошлом военный министр, не более того. Чтобы признал свою ошибку по вопросу о Власихине. Чтобы отдал золото. Последнее не потому, что оно нам нужное, а потому, что оно и ему ненужное тоже. Теперь — взять Мещерякова. Это не просто, но я беру на себя. Сделаю. Мне нужна с вашей стороны даже не сильно большая помощь Толи Стрельникова, как проверенного и смелого члена нашего главного штаба. С Толей мы уже договорились насчет действий… Так, товарищ Стрельников?