Откуда он знал все эти порядки и нормы — было неизвестно. Брусенков подумал: может, Мещеряков на пушку его берет? С него станется… Но, в общем-то, Брусенков уже привык к тому, что главнокомандующий по военному делу знает много, такие подробности и факты, что в голову тебе не придет, будто их может кто-то знать и помнить.
И сейчас, споря с Мещеряковым, он удивлялся, подумал про себя: «Хороший бы вышел из тебя начальник штаба при товарище Крекотене, товарищ Мещеряков. Но ты на это не пойдешь, не пойдешь ни в коем случае. Жаль!..»
Суточную норму питания согласовали следующую: хлеба печеного три фунта, мяса один фунт, капусты четверть фунта, картошки четверть фунта. Плюс еще и вольный харч, которым солдат сможет по своему усмотрению разживиться.
Исходя из этой нормы, главный штаб совместно с армейским интендантством должен был приступить к заготовкам продовольствия для всей армии.
— Я думаю, — сказал Брусенков, — мой отдел народного хозяйства утвердит норму без слова. А мы тем временем разошлем по армии и сельским комиссарам письмо с указанием данной нормы и чтобы занялись делом, заготовкой продуктов. Оговорим, что армейские части и сами могут конфисковать, брать под расписки и принимать от населения добровольные пожертвования всяких видов довольствия, только сообщать обо всех подобных случаях сельскому комиссару, чтобы тот зачислял и эти продукты в счет выполнения заготовок.
Мещеряков согласился, Брусенков записал договоренность в виде протокола и снова подумал: «Надо будет оформить в канцелярии. Как следует затвердить. И при Крекотене пригодится! Есть вопросы, так с Крекотенем еще хуже договоришься, чем с Мещеряковым. А уж насчет жратвы, так даже определенно с Мещеряковым толковать удобнее. У Крекотеня — у того аппетит звериный…»
Но спорил ли Мещеряков или слушал спокойно, только и в споре и в спокойствии он был по-прежнему напряжен, будто ждал чего-то…
Может быть, потому он нынче такой, что оба они избегают острых вопросов, вопросы эти ни тот, ни другой не ставят, даже краешком не задевают их?
И тут Брусенков спросил:
— Ну и как? Об чем же договорились вы нынче утром с товарищем Струковым? Он мне еще не докладывал, мой заведующий военным отделом. Может, ты скажешь?
Мещеряков повел плечами и вправду, кажется, оживился:
— Мы так подумали: каждому и в отдельности сообщать тебе об нашем разговоре вовсе не годится. Поскольку в общем и целом, не считая отдельных подробностей, договоренность между нами троими состоялась, мы и должны сказать о ней все трое. Так будет лучше.
— А третий — это кто же? Капитан царской армии?
— Начальник штаба партизанской Красной Армии товарищ Жгун.
Брусенков помолчал, после сказал:
— Ну что же, когда так — давайте соберемся хотя бы и вчетвером. Завтра об эту пору ладно будет?
— Ладно.
— Гляди не опаздывай, я завтра сильно занятый буду. Еще больше, как сегодня.
— А когда это я опаздываю? Сегодня так даже раньше сроку прибыл.
— Торопишься куда?
— Обговорить дела, да и в армейские части обратно.
— Живешь-то как? У Звягинцевых квартира подходящая?
— Почто бы нет?
Брусенков встал из-за стола, подошел к окну, глянул на площадь.
Толи Стрельникова было все еще не видать… Было еще время для разговора.
Мещеряков нагнулся, протянул руку к столу и как-то особенно ловко, как будто ни для чего, а в то же время словно что-то внимательно рассматривая, поиграл с чернилкой-непроливашкой. Сказал:
— Это вот в школу-то бегали, бывало. Ребятишками еще. Тоже вот чернилки были. Давно это было? — Ответил сам себе: — Давно! Чернило-то где берешь? Для всего главного штаба?
— Ну где его взять! — ответил Брусенков. — Конфискуем по силе возможности…
И, осторожно пятясь задом, чтобы с площади не было видно его спины, Брусенков отошел от окна, повернулся к Мещерякову, протянул ему коричневые корочки с исцарапанным орлом и с бумагами лесного подотдела:
— Глянь вот эту исходящую от нас бумагу. Твоих армейских партизанов дело это тоже касается. Да и кого лес — хотя бы и крупномерный и дровяной не касается? Не так уже богатые мы лесом, особенно в степном крае, в верстовской местности. Всю-то жизнь из-за его с казной воевали. Вот эту бумагу и гляди… — И сам тоже стал смотреть в бумагу через плечо Мещерякова.
Начиналась бумага, циркуляр этот, как и десятки других, со слова «предложить»:
«Предложить районным, волостным, а через них сельским штабам выработать для себя инструкции, а также таксы на лес…
Отдавая настоящее распоряжение, земельно-лесной подотдел исходит из того принципа, что не народ существует для власти, а власть для народа, а потому, являясь народным работником, подотдел и предлагает выработать инструкции на лес и таксы самому народу, а уже из всех доставленных в подотдел инструкций и такс подотдел составит одну общую…»
— Кроет! — усмехнулся Мещеряков. В первый раз и усмехнулся нынче. Потом задумался. — Это сколько же будет стоить по народному усмотрению лес хотя бы на полную избу? — спросил он у Брусенкова. — На крестовый дом, положим, три на три сажени? Им вот из чего нужно исходить, таксировщикам этим, не цену одной лесины определять, а сразу же цену крестьянского дома, после уже делить ее на число потребных бревен. И чтобы результат получился доступный среднему хозяину. А вдовам и малоимущим предусмотреть льготу. Согласный ты со мной?
— Пожалуй, что и так… Но ты обрати свое внимание, как тут сказано: «Не народ для власти, а власть для народа»! А?
— Это дело нынче известное, — сказал Мещеряков. — Как бы не было оно известно — кто бы и пошел воевать в партизанскую армию? И чего бы ради?
— Сколько я ни гляжу за своими отделами, — вздохнул Брусенков, — они все одно к анархии клонятся.
— А что?
— Приняли таксы, утвержденные для кабинетских лесов его величеством государем-императором в тысяча девятьсот шестнадцатом году!
— Ну, а когда они были справедливыми, те таксы…
— Царские таксы для народа — справедливые?!
— Нынче-то они уже не царские! Когда народ за них проголосовал добровольно.
— Верно что — много тебе известно, товарищ Мещеряков! А когда так, может, скажешь, — спросил Брусенков, подвинувшись еще ближе и положив руку на плечо Мещерякова, — может, скажешь: почто же ты освободил своей властью Власихина? Пошел против народу и его священной воли? Скажи! Когда тебе столь много известно и понятно…
И вдруг Мещеряков встал, резко сбросив руку с плеча. Засмеялся. Громко и весело засмеялся, нельзя было не вздрогнуть от этого смеха, и Брусенков вздрогнул, подумал: «У него победа, окончательная победа, оказывается, уже назначена! День и час! То-то он об избе и спрашивал о новой! Три на три сажени!»
— Скажи ты мне: сильно он тебе шею грызет, Власихин, а? Руку на сердце и — скажи! — спросил Мещеряков.
— Не мы с тобой, Мещеряков, поделили народ на красных и белых, на правых и неправых. Нам только нужно мерку понять, по которой это происходит. И когда был апостол на весь мир и по сю пору им желает остаться, мало того другие есть, которые по несознательности либо как тоже этого могут желать, а в действительности апостол тот по новой мерке — ничто, как бремя и бесповоротный враг, — от такого надо освободиться. Когда же народ его судит, сам достигая высшей сознательности, а ты в ту торжественную минуту, гнусно насмехаясь, бьешь по руке народного правосудия — как это называется?
— Не все у тебя понятное, товарищ Брусенков. Удивительно, как по сей день ты переживаешь Власихина этого? — усмехнулся Мещеряков, уже по-другому усмехнулся и другой сделался в лице. — Почему это — не можешь ты без врагов, нужны они тебе, как воздух? И что бы ты делал посреди одних только друзей угадать невозможно!
— Почему ты обо мне? Почему выставляешь мою личность, когда о народном приговоре идет речь?
— Не шуми. Суд был твой. По крайности, наполовину — твой. Но ты уже нынче об этой своей половине не поминаешь. Говоришь: «Народ! Только он — и больше никто!»
— Ты и суда не видел. Вступил с эскадронами на площадь — когда? Суд был уже решенный!
— Увидел…
— Умный?
— Который раз — бываю. Когда это сильно нужно.
— И завистливый?
— Завистливый. Особенно в бою. Когда кто лучше меня дерется, да еще — и против меня же.
— Еще бы — товарищ главнокомандующий. Только испытать бы: взять у тебя главнокомандующего — что останется от товарища?
— Войну кончим — время покажет, что и от кого останется.
— Ты вот что, товарищеский, независтливый, умный, — ты понять можешь: власть берем. А чем? Властью же! Что другое придумаешь? Не придумаешь! В кожаной курточке, в папахе серой и героем-освободителем перед народом куда интереснее красоваться. Но не каждого на это купишь. Кто-то и без геройского виду революцию делает. И геройскую и черную работу. Все, что потребуется, то и делает. Легко тебе жить, товарищ Мещеряков. Другим-то как от легкости твоей? Ты-то людей вовсе не стреляешь? Не бывает?
— Бывает.
— Хотя бы в Знаменской своего же эскадронца стрелил. По ошибке, да?
— Признаюсь.
— Но не об одном же случае речь! Ты скажи в принципе: почему тебе стрелять можно, а других ты убийцами готов вовсе назвать? Ответь, будь такой добрый. — Брусенков медленно, не спуская глаз с Мещерякова, стал приближаться к окну… Шаг, другой… Приостановился, повторил: Убийцами?..
Мещеряков опять сидел на стуле — нога на ногу, чуть согнувшись и обхватив руками колено. Покачивался на стуле. Думал.
Брусенков почему-то уперся взглядом в ту ногу главкома, которая лежала сверху, в блестящий хромовый сапог. Смотрел долго, потом спросил:
— Ну?
— Я воюю оружием, товарищ Брусенков. Я не убью — меня убьют. Ясно-понятно. И люди идут ко мне — знают, куда идут: в армию, под оружие. На другое на что я ни на столько не годен и не возьмусь за другое. Не имею права. За другое взялся товарищ Брусенков — воевать словом, делом, но — без оружия. Взялся — не жалуйся, не свое оружие не хватай. Управляйся с живыми, с мертвыми — это каждый может. Они же во всем с тобою согласные, мертвецы. Но в том и дело — тебе такие нужны. Подумай, може