Соленая Падь. На Иртыше — страница 60 из 116

У Таси Черненко лицо все такое же бледноватое, с глубокими ямочками и серьезное. Она как сидела за одним из столов, которыми вся комната была заставлена, так и продолжала сидеть, перелистывать свои бумаги.

— Здорово, товарищ Черненко! — сказал Мещеряков. — Здорово, товарищ мадам!

Тася резко обернулась.

— Здорово, товарищ Мещеряков! — сказала она и смолкла, но ненадолго. Вздохнула, еще больше вытянулась лицом и заговорила снова: — Давно не виделись. С Протяжного, с тех пор, как ты меня у бандитов отбивал. Я еще сказала, что ты трусливый, как заяц! И ведь угадала! С белыми не воюешь, воюешь со своим же штабом. И то — покуда здесь нету товарища Брусенкова.

— Молчать! — крикнул Мещеряков и выхватил наган. — В окно — шагом арш!

— Ты и в Моряшихе товарища Брусенкова боишься, и здесь испугался бы, это точно! — продолжала Тася спокойно, чуть даже наклонясь к Мещерякову. Но товарищ Брусенков скоро вернется, и зайчишек он не любит — имей в виду! Он их уничтожает.

Мещеряков и в самом деле переживал страх… Боялся, что Тася и еще будет говорить, боялся, что она сию же секунду замолчит, минуя его, выйдет из комнаты, оставит его ни при чем.

Крикнуть эскадронцам, чтобы они схватили Тасю, утащили к себе в казарму? Ни крикнуть, ни выстрелить не мог, а почувствовал, что вот сейчас, сию минуту, может раз и навсегда проклясть все женское сословие. Опять страшно испугался: «Испакостит этакая стерва всю мою жизнь!»

Но у Таси вдруг стали вздрагивать губы, она стала искать и произносить уже ненужные для нее, жалобные слова, а чтобы скрыть жалобу, стала говорить громко и отрывисто, спрашивать Мещерякова:

— Ты что же, Мещеряков, на себя уже не надеешься, нет? Уже буржуек мобилизуешь в армию? В Моряшихе прасолиху мобилизовал, это верно?

— Верно! — подтвердил тогда Мещеряков. — Прасолиха — она же женщина, мимо нее просто так не пройдешь. Это есть другой случай — когда украдут женский пол, после — поглядят на его и бросят за ненадобностью. И кто подберет — опять то же самое, бросит!

Мещеряков говорил, сам тревожно глядел на Тасю — на тонкую, злую и вздрагивающую всем телом. И тут он замер — на столе перед Тасей стояла чернилка. Фиолетовая. Он вздохнул с облегчением, вскинул наган, и в тот же миг и эта чернилка стеклянно пискнула, а Тася Черненко — ее лицо, шея, руки, гимнастерка — покрылась текучими пятнами и пятнышками. Мещеряков выскочил на крыльцо. Там стоял Довгаль, делал латышам какие-то знаки. Он на эти знаки не обратил никакого внимания, рассеянно глянул на Довгаля, а про себя свирепо подумал: «Бабы, эти бабы — с ними смертная отрава, и без них ничего не бывает! Войны и той не бывает!» Еще побоялся своего невысказанного проклятия женскому полу и крикнул на взгорок громко, во весь голос:

— Лыткин!

Гришка скатился под уклон.

— Передай командиру, Лыткин: Мещеряков приказал эскадронцам немедленно же расходиться. Сами же мы с тобой — на заимку. Быстро!

А на. Звягинцевскую заимку, еще не доезжая Соленой Пади, Мещеряков распорядился увезти Евдокию Анисимовну.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Выселок Протяжный долгое время был пуст.

Оставляли его хозяева — закрыли избы, амбары, все другие строения на замки и засовы, двери заколотили горбылями.

После появился штаб Мещерякова и другие военные службы, все было пораскрыто настежь, избы и строения заняты людьми. Но ненадолго.

Мещеряков ушел, командир красных соколов Петрович эвакуировал из выселка в Соленую Падь лазарет, лабораторию для заправки гильз, все другие тыловые службы, и захлопали, заскрипели на ветру двери, ставни изб. Желтая осенняя листва, паутина, поздние бабочки-капустницы, коричневые, с рисунком вытаращенных, немигающих глаз «павлины» влетали теперь в окна осиротевших изб, липли к стеклам. Тараканы шарились по столешницам, в щелях между половицами. По коротенькой улочке в полтора десятка дворов бродили оглушенные тишиной, растерянные куры, почему-то без единого петуха…

Замер выселок. Будто бы навсегда…

И вдруг снова прибыл в Протяжный главком Мещеряков. Прибыл вместе со штабом — с пишущей машинкой, с круглой армейской печатью, с начштабармом товарищем Жгуном, с разведкой, со связными, с полевой телефонной станцией, которая еще верстовскими партизанами была захвачена вместе с другими трофеями.

Мещеряков водворился в ту самую горницу, в которой он мечтал не так давно. О настоящем сражении за Малышкин Яр. О настоящей, правильной победе. О настоящем, правильном дальнейшем контрнаступлении.

Вот и прошел он по кругу, и круг замкнулся — только нету больше в избе прежнего ржаного и жилого духа.

Снова на тех же некрашеных досках скрипучего пола расстелил карту театра военных действий, измятую, с обратной стороны склеенную по швам потрескавшимися узкими бумажками, которые смазаны были тестом, крахмалом, столярным клеем и еще какими-то клеями.

Он эту карту давно уже в полный разворот не рассматривал. Не нужно было. Одна восьмая всего листа с селом Моряшиха посередине только и была ему в последнее время необходима. Тем более что эта осьмушка оказалась как раз поверх всех других.

Местность, лежавшую перед ним на карте — села и выселки, большаки и проселки, озера, ленточный бор, — он за это время изучил во всех подробностях.

А собственные мысли?

Лежа на полу, вглядывался в карту, думал о том, что вот и началось все сначала, все — обратно, все — по новому, строгому счету. Возвращаешься к прежнему, своему же собственному плану правильной войны, а счет новый…

Теперь уже нельзя сорваться на партизанщину — нет этого резерва, использован резерв. Нет лишних надежд. Тоже использованы, тоже сослужили, какую могли, службу. И противника Мещеряков пытался понять по-новому — что с ним случилось за это время? Или он сохранил прежний план захвата Соленой Пади, или короткие, но почти повсеместные и отчаянные партизанские налеты этот план расстроили?

С утра Мещеряков издал приказ: нужно было подтвердить, кто и какими частями командует, перед каждым полком и дивизией поставить ближайшую оперативную задачу. Приказ исходил из прежнего замысла: нанести противнику возможно большие потери на маршах, потом принять оборонительный бой под Соленой Падью, потом как можно скорее и решительнее перейти в контрнаступление. Однако приказ только по части строевой его не устраивал. Не отвечал моменту и обстановке. По новому счету — его было мало. Мещеряков это понял и тотчас велел Гришке Лыткину принести чернила, ручку с пером. Строевой приказ можно было и химическим карандашом писать, тут требовалось другое. Чернилка была та самая, что стояла на красном столе в его одиночном кабинете в штабе армии, когда штаб помещался в доме бывшего Кредитного товарищества. Как две капли воды, она была похожа и на те, которые были им расстреляны в главном и в сельском штабах Соленой Пади.

Что было, то было…

«Славной крестьянской армии, солдатам и командирам за победы на Малышкином Яре главнокомандующий товарищ Мещеряков со штабом шлют сердечное приветствие, — написал Мещеряков медленно-медленно, а потом уже дело пошло у него попроворнее. — Вам, боевым, честным орлам, поднявшим пику и знамя в защиту крестьянства и Советской власти, шлют также сердечную благодарность революционные комитеты ваших сел и ждут новой и новой победы от вас».

Параграф был самым первым, важным и, несмотря на потери партизанской армии, вполне своевременным, потому что прошлой ночью Петрович взял-таки Малышкин Яр.

Произошло это быстро и неожиданно: один из двух белогвардейских полков — сорок первый — за сутки до этого вышел из Малышкина Яра на Моряшиху, а Петрович тотчас же повторил ночную операцию, в которой его люди уже участвовали однажды.

При поддержке полка неполного комплектования, снятого с оборонительных позиций Соленой Пади, соколы разгромили оставшийся в селе сорок пятый полк.

Мещеряков, тот сделал бы по-другому: разбил бы колонну, вышедшую на Моряшиху. Разгром на марше, несомненно, подействовал бы на другие белые гарнизоны, они стали бы отсиживаться по селам. А сковать маневренность противника — дело нынче очень важное.

Но и Петровича Мещеряков тоже понимал: Петрович хотел освободить хотя бы одно крупное село, закрепиться в нем прочно, то есть сделать именно ту победу, которой особенно дорожили в партизанской армии, а еще больше — среди гражданского населения.

Так или иначе, а параграф первый приказа соответствовал. Соответствовал обстановке, отвечал нынешним требованиям.

Теперь надо было написать параграф второй. «Замечено, — начал Мещеряков, сосредоточившись, закусив нижнюю губу и четко выводя букву за буквой, — что некоторые товарищи крестьяне-армейцы и более всего кавалеристы позволяют тащить и навьючивать. То есть идут по пути белогвардейцев и казаков-мародеров. Разве из дома их отпускали добывать одеяла, подушки и тряпки?

Вменяется командирам осматривать вьюки, вещи отбирать и выгонять вон из частей армии недругов социализма. Будем все вместе очищать страну от насильников, паразитов и тунеядцев!..

Замечено допущение паники среди солдат и даже командиров как при наступательных, так и при оборонительных операциях. За допущение подобного явления в среде борцов за освобождение трудового народа от рабства и гнета предавать виновных суду по строгости военного времени…»

Покрепче закусил губу, а тогда уж и еще написал: «Замечено допущение пьянства в среде солдат и даже командиров. Замеченных привлекать к суду как за неисполнение боевого приказа в военной обстановке».

Перечитал параграф и сказал:

— Так.

На минуту припомнил Моряшиху, опять сказал себе: «Что было, то было». Вздохнул, решил позаботиться о гражданском населении и принялся за параграф третий:

«Замечено, что крестьяне-армейцы производят самоличные аресты. Объявить, что без согласия ротного или батальонного командира аресты не производятся».

Что еще было замечено им в последнее время? Стал вспоминать…

«Некоторые сапожники призываются в строй. В ответственный период осени все мастера-сапожники должны заниматься своими прямыми обязанностями, то есть обеспечивать обувью и обувным ремонтом.