Соленая Падь. На Иртыше — страница 85 из 116

и его мужики в амбарушках и подполах.

Сполна засыпали семена нынче — когда подняли пол в амбаре Александра Ударцева.

Сухощавый, с редкой бородкой, с тонким голоском, Ударцев не в пример Фофанову очень был проворный, держал когда-то на тракту ямщину, скот подряжался перегонять и сам скотом приторговывал, а потом все занятия бросил и пошел в гору по крестьянству.

Случилась у него одна только незадача: добрые постройки Ударцевых — дом пятистенный, амбар, подворье и огород у самого Иртышского яра были, а яр этот что ни год — рушился. Теперь от завалинки ударцевского пятистенка и до кромки обрыва оставалось-то шагов пятьдесят, не больше. И когда нынче выгребали зерно, Ударцев вначале стонал, едва не плакал, жаловался на болезни — свои, жены и старика отца, но после бросил шапку обземь:

— Гребите все! Гребите до зернышка! Слово не меняйте! Обещано слово — перенесть меня народом на бывшее Митрохино место! Обещано ведь? Нету отказа?! У меня и лежни уже под избу положены!

Ударцеву не ответили, а когда кончили дело и собрались вечером в конторе, он тоже пришел, сел в угол и слушал молча, что говорят кругом. Угощал мужиков самосадом с донником и газетку давал на прикурку, а сам глядел, глаз не спуская с Фофанова.

Наконец Фофанов сказал:

— Шапку-то ты кидал, Александра, обземь…

— Ну?

— Однако поперечь правды она легла, шапка твоя…

— Почто это — поперечь?!

— Сперва бы тебе семена привезти в колхоз…

Ударцев снова сорвал с головы треух, но, поглядев на него, нахлобучил обратно.

— Так ведь, мужички, миром ведь жить-то… Кто там хорош, кто, может, плох, а жить-то миром… Ежели меня Иртыш понесет с ребятенками — как глядеть будете? Не котята они, чтобы забавы ради глядеть на их… Или — как думаете?

Ударцеву и тут не ответили.

Немного спустя он ушел из конторы, а в конторе продолжался разговор о том, чтобы как-нибудь не перепутать в амбаре семена разных сортов, сортную пшеницу с несортной, сорную с чистой, чтобы не проглядеть головню или еще какую болезнь семян.

И вдруг кто-то истошно крикнул с улицы:

— Горим! Гори-им ведь, горим!

Как раз месяц снова вынырнул из тучи, и навстречу ему полыхнул яркий, веселый огонь…

Горел амбар с зерном…

Вспыхнув, огонь тотчас унялся и, когда к нему подбежали люди, ушел в угол черного, приседающего к земле амбара, вверх же рвался фонтан продолговатых темно-красных искр. Безмолвно и ярко горел только снег вокруг амбара, и те, кто бежал на огонь, как будто спотыкались об это марево.

— Зерно этак-то горит! Семена ведь! — удивился кто-то.

— Не больший амбар… Пристройка… Вот как тот займется, вот полыхнет!

Дым окутывал людей, и под ногами хлюпал розовый тающий снег…

— Все, товарищи колхознички, отсеялись! — пропел бабий голос, а его другой прервал, грубый — Кузьма Фофанов, на чем свет стоит выругавшись, потребовал:

— Что рты-то разевать — рви двери, выноси зерно с другого угла!

— Снегом его, огонь-то, снегом, ребята! У кого лопаты — режь снег кирпичами!

— Смелый — наверх! Кирпичики побрасывать!

— Кто догадливый — тому и наверх!

— И что же ты думал, а ну, ребята, подсади!

Из распахнутых уже дверей на другой стороне амбара валил густой дым, и в дыму тоже кричали в несколько голосов сразу:

— Тулупами его, зерно! Тулуп шерстью книзу, один — за рукава, другой — за подол, возможно вытаскать за два раза!

— Тут не то тулуп — всякая лопотина к делу! Сбрасывай, бабы, юбки!

— А девкам — можно?

— Цыц вы, сопляки! Разгребайте вон снег-то, не на снег же зерно таскать!

Бежали из переулков, из темных изб, поблескивающих багряными пятнами… Тащили лопаты, ведра, ломики, багры, и никто уже не кричал, не размахивал руками… Те, что с лопатами, резали сугробы снега, глыбы подавали по цепи из рук в руки и наверх, а там, наверху, умостившись на тлеющем бревне, человек бросал их в огонь…

— Степша это Чаузов или кто?

— Он!

— Сгорит! Живьем!

— Очень даже просто.

Рядом с дверями мужики, навалившись, выломали простенок и кидались в огромное отверстие, в дым и чад, в яркие отблески огня, а оттуда ведрами, в тулупах и полушубках, в платках и кацавейках — кто как мог — тащили зерно… Сразу человек десять — пятнадцать, задыхаясь, улюлюкая, волокли огромный полог, и зерно — побольше воза — сверкало в этом пологе и курилось паром, а когда его ссыпали в кучу, поблекло, потемнело…

Отдышавшись, снова полезли в дым и чад, крича друг другу:

— Рядом-то со Степшей еще кто умостился наверху?

— Вдвоем весельше жариться…

— Так их трое уже!

— Со святыми упокой!

— А огонь-то книзу падает!

— Разевай рот ширше — в тебя и падет!

— Жара…

Фофанов бегал вдоль амбара:

— Сюда, бабы, сыпь сюда — в эту кучу! А ну, ребятишки, еще сгребайте снег! — Задрав голову кверху, кричал: — Степан! А Степша?! Вы уж потерпите малость наверху! Опростаем с другой стороны амбар — пропади она после пропадом! А? Еще малость? А?!

Степан Чаузов молчал, боролся с огнем, ловчился и обманывал его: то закидывал огонь в противоположном углу, то прямо перед собой, то не пускал его в тот конец амбара, откуда выгружали зерно.

Временами Степана вовсе не было видно в дыму, и снизу спрашивали:

— Степка? Живой или как?

Огонь же все наступал в разные стороны, будто чувствуя за собой силу, досадуя на минутное замешательство, и два чаузовских напарника, чихая, задыхаясь, спрыгнули на землю.

— Дыхания там — никакого!

— До костей прожигает, ей-бо!

Снова подбежал Фофанов, подставил лестницу и стал тянуть Степана Чаузова вниз за полы тлеющего полушубка.

— Все, Степа! Что вытащили — то и наше… На остатное пожадничаешь — жизни решишься! Слазь, говорю…

Чаузов соскочил вниз, пошатываясь, бросился в сугроб, и снег затрещал под ним, зашипел, будто тоже загорелся. Тонкими струйками курился полушубок, облако дыма и пара окутало Чаузова.

Присев на корточки и шаря в этом облаке рукой, Фофанов спрашивал:

— Обжогов нет ли на тебе, Степа?

Чаузов чихал, плевался.

— А ребята, со мной были, те живые?

— Они-то живые…

— А бабы моей, Клашки, тут не видать, на пожаре?

— Не видать…

— Она же у меня жалючая очень… И за меня пужливая. Нет чтобы по-бабьи, в рев. Замрет заживо и не дышит.

Облако над Степаном рассеивалось, и при свете пожарища пятна сажи как будто вдавливались в глубину его скуластого лица; светлые, почти белые волосы, прилипшие к потному лбу, к ушам, к шее, местами подгорели и порыжели, над правым глазам тоже были совсем черными от копоти, а голубой и зоркий левый глаз глядел на Фофанова и куда-то дальше через него упрямо, насмешливо-весело, так что Фофанов спросил:

— Ты чему это лыбишься-то, Степа?

— А живой остался! — ответил Чаузов. — Живой, непокалеченный — кого ж еще мне надобноть? Ты, Фофан, мужик шибко степенный, ты не поймешь. А я сколь вот разов уже живой оставался — и кажный раз выходит тебе вроде престольный праздник!



Ничто больше не мешало огню, и он, метнувшись и сторону, вскочил на стропила, поплясал на них, как бы своей тяжестью уронил стропила вниз, а через минуту взвился еще выше в черное небо.

— Ишь ты, видать, зло взяло! — сказал кто-то весело и задорно. — Давай по пустым-то засекам…

— Благодать — ветру-то нету… Уж он бы по деревне па-алыхнул!

— Уж он бы посмеялся…

— В колхозную жизнь благословил бы нас — без портков!

— Светло-то! Карасину в избах жечь не надо!

Амбар полыхал теперь со всех сторон, бревна трещали где-то в середине, в самой глубине огромного костра, ребятишки бросали в этот костер снежки, люди подбадривали огонь:

— Давай-давай!

— Кончай дело, коли начал!

— Г-лядьте, однако, сельсоветская пожарка порет! С самой с Шадриной!

— Как есть — она!

— Ого-го! Со смеху на карачки сшибешься!

— Пожарная частя, покорми сперва кобылу-то. Посля тушить займешься!

Пожарник без шапки — потерял шапку дорогой — сидел на бочке растерянный, обалделый… Кричал и на людей и на лошадь в один прием:

— Вот люди — черти! Сдурели вовсе?! Тпру, проклятая! Анбар полыхаить, а они ржуть, ровно скаженные! Стой, язвило бы тебя! Мужики, да вы умом поперхнулись или как?! Горить, а они ржуть!

Потом заметил, должно быть, кучи зерна, успокоился, огляделся и тоже удивился огню:

— Ну змей! Ну буровит!

Наконец пламя рухнуло на землю, поползло в глубь головешек.

Кто-то позвал:

— Фофанов, ты где будешь?

Фофанов как раз свернул две цигарки и одну протянул Чаузову, подле которого он все еще сидел на корточках, а другой затянулся сам, вынул цигарку изо рта и отозвался:

— Здеся…

— Фофан, а Фофан, сколь же мы зерна все ж таки лишились?

Зерно лежало в четырех больших кучах, темных с одной стороны и красно-золотистых там, где на них падал свет пожарища… Люди щупали эти кучи, погружали в зерно руки, жевали, пробовали на зуб — не подгорело ли?

Поднялся и Фофанов, долго, задумчиво глядел на зерно, несколько раз снимал и снова надевал шапку, шевеля губами, считал, прикидывал…

— Я, мужики, думаю, потеря, может, в одну четверть обойдется… Однако не более того. А насчет всхожести надобно проверить…

— У тебя, Фофан, завсегда не худо получается. Ну, а если б и по-твоему — четверть, так игде ее обратно взять?

— Опять же по избам шарить, по закромам?

— У кого по закромам, а у кого из последней квашенки тесто выгребать на семена?!

— А ведь это, ребята, чье-то дело! Не то какого странника, не-ет — это свой, крутолучинский, удумал!

Поднялся со снега Чаузов и крикнул:

— Лександра Ударцев, здесь ли? Подай голос, когда здесь!

Стало тихо как-то вдруг… Потрескивал огонь в красных угольях.

— Лександра Ударцев, спрашиваем: нет тебя среди народу?

Пожарник, привстав на бочке, оглядел народ сверху и подтвердил:

— Нет… И встречу мне никто не бежал. На пожар бегли, а с пожару — ни одна собака.