Уже на разминке я сообразил, в чем дело: Харкинс все тренировки свел в основном к жиму и угрожал мне в моем коронном упражнении – жиме. Я еще не видел у атлетов таких грудных мышц и «дельт». Такие мышцы мог дать только жим лежа. Но Харкинс прибавил и в собственном весе! Это означало, что в жиме я лишался прежнего превосходства, а именно оно давало перевес в мою пользу.
Я выжал на пять килограммов больше своего лучшего результата и все же проиграл. Я проиграл упражнение, в котором Харкинс обычно уступал мне на десять-пятнадцать килограммов!
Мне было тридцать лет, а Харкинсу за сорок, и много за сорок. У него был травмирован позвоночник, а я был молод и здоров. Я физически воспринимал неприязнь зала.
В рывке Харкинс снова накрыл меня! Мои шансы свелись к нулю. Поречьев, пережив потрясение, отказался «менажировать». Его заменил старший тренер Седов. Ему помогал Сашка Каменев.
Тогда в толчковом упражнении я загнал вес на пятнадцать килограммов выше своего рекорда! У меня не было выхода. Повторялся венский вариант, только в роли Харкинса оказался я.
Я в дверях ждал, пока угомонится зал. Глумливая тварь поражения таращилась на меня из зала. Седов втирал в спину пасту. Что-то бубнил Сашка. Массажист подсовывал нашатырь. Ревели динамики, зал, мое сердце, секундомеры на табло.
Но все замерли, когда я шагнул на помост. Я не стал ждать тишины. Во мне вдруг пробудилось то чувство, которое знакомо тем, кто рискует. Сейчас или никогда! Я ощутил ход «железа». Оно ожило – и я шагнул на сцену. Я уже знал, что подниму «железо». Важно было донести, не потерять это ощущение.
Я был пригвожден к помосту всеми прожекторами мира. Неповиновением мышц отзывался во мне каждый враждебный возглас. Я улыбался залу. Я выдавал ему эту обязательную улыбку, но уже никого не видел.
Ни на одной тренировке я даже близко не подкатывался к этому весу. Я знал, что будет в моих руках через несколько мгновений, каким будет ощущение тяжести. Я забыл о публике. Я заставил отречься от жалости к себе и ко всем. Приказал мышцам держать вес, даже если все полетит к черту и я буду трещать. Победа распоряжалась мной. Необыкновенная легкость вдруг легла в мышцы, в мои движения, во все слова и удары сердца.
Я расковал мышцы. Я раскис плетью. Это очень трудно – встретить удар расслабленным, но этого требовал расчет.
Все решил точный посыл с груди. «Железу» некуда было деться.
Остаток той ночи мы просидели с Харкинсом в моем номере. Сначала разделались с бутылкой водки. После Харкинс принес все, что сумел найти у своих ребят. И мы все это прикончили. Как я мог отказать своему товарищу, если он прощался со спортом?..
Я был возбужден и не пьянел. К тому же потерял столько воды за часы борьбы, что вино и виски всасывались мгновенно.
Харкинс просидел в кресле ночь, почти не меняя положения, без пиджака, в расстегнутой рубашке. После соревнований он так и не принял душ – сбежал от репортеров. Шея и грудь у него были забелены магнезией.
Любое движение отзывалось перекатом мышц. Руки устало покоились на поручнях кресла.
Мы сидели за журнальным столиком. Приемник передавал джазовые пьесы. Я запомнил фортепианное соло Оскара Петерсона и неистовый саксофон Чарли Паркера «Птицы». В мускулах вызревала боль перенапряжения – обычная после таких соревнований. Безмятежность ложилась в мускулы, перебирала мускулы, огрубляла мускулы.
Надменность силы сказывалась в повадках Харкинса. Казалось, бог силы позволил себе на одну ночь признать неединственность своих мускулов. К тому времени я уже понемногу научился понимать людей. И я не злился.
Это была ночь, отмеченная в наших судьбах. Ночь из светлых рифм воспоминаний, откровенности, братства силы. Мы странствовали в угодьях сильных. Мы были концом и началом прошлых и будущих удач, свершений и азартом, который был для нас выше расчета. Мы были хмельны борьбой и святостью азарта.
И первым, за кого мы выпили, был Торнтон. Это имя назвал я. Харкинс кивнул в знак согласия. Ричард Торнтон по-настоящему велик. Он единственный, кто не познал поражений. Шестнадцатилетним юнцом я стал свидетелем триумфа Торнтона. И уже тогда я решил, что достану его результаты. Мышцы не обманывали. Кроме мышц, я уже знал кое-что о тренировках. Вернее, знал, что необходимо искать, отрицать. Это самое верное средство – не щадить себя. Кто надеется увидеть свое солнце, должен быть готов к соленым радостям дней. Это следует знать, дабы после не клясть судьбу, не лгать на свое дело.
Разменные монеты моей жизни – крохи познания. В конце концов, они вывели на результаты Торнтона. Однако великий Торнтон уже не выступал. Его отдельные силовые трюки мне не удавались до прошлого года. Полтора десятка лет я примеривался к ним. Я даже начал верить в их недоступность. И это я, который верит лишь в то, что все в этом мире – великое движение и великое изменение. В этом познании не было места кумирам, даже таким, как Торнтон, ибо кумир ставит точку там, где ее нельзя ставить: перед неизбежностью изменений… Да, я сотворил кумира. И я понял: когда слаб, когда очень устал, когда согласен бежать в упряжи затверженных символов, сотворишь себе кумира.
Я не мог считать себя сильнейшим, зная, что есть веса, которые Торнтон освоил, а я не смел даже подступиться. Я отрицаю исключительность. Признание исключительности есть признание правомерности смирения. А я чувствовал себя неполноценным чемпионом. Сила Торнтона укоряла, преследовала, насмехалась. Своей единственностью Торнтон разрушал мою оценку назначения жизни. Я не мог смириться с господством Торнтона, чего бы это мне ни стоило! Экстремальные тренировки обесценили рекорды «королей силы». Трюки Торнтона стали забавой. Я потешался над ним, а «экстрим» – надо мной…
Красные кирпичные дорожки сквера выводят к площади.
Тоскливое серое небо. Сколько же дождей в этом небе?..
Зори рассветов, белые снега, нежность…
Совместимы ли мои миры, эти миры? Не есть ли отрицание одного невозможность другого? А может быть, жестокость к себе и предполагает тот мир, обнажает тот мир? Может быть, жестокость насилия над собой и определяет мощь чувств, красок, звучание? Может быть, эти миры нераздельны? И один следствие другого?
Я разгребаю всю груду прожитых лет и ищу, ищу ответ…
Обо мне однажды написали, будто я в спорте случайный человек. Близкие обиделись, а я – нет. Это утверждение верно, и оно же глубоко неверно. Спорт – способ проявления отношения к жизни. В этом суть противоречия. Отсюда мое растущее безразличие к славе, почестям, победам. Для моего дела это ничего не значит. Всегда есть человек. И лишь действует он в другой среде. Вот почему для меня имеет значение лишь разум, воля и действие…
Полдень, а усталость как ночью или после «пиковой» нагрузки. И словно не спал, никогда не спал. Забыл все сны… Дурею от сонливости. Постукивают двери лифта. В дверь придушенным гвалтом врывается улица. Названивает телефон. А я проваливаюсь в забытье…
Прихожу в себя неожиданно. Это пробуждение как удар. Разжимаю и сжимаю пальцы. Руки затекшие, непослушные.
В каждый день и в каждую ночь возвращаются тренировки-«пики». Продукты распада экстремальных тренировок засели в тканях, нарушили сосудистую гармонию. Именно поэтому мышцы отказывают на выступлениях. Тренер не ошибся, когда говорил о моей новой силе. Она вызревает, но ее пора еще не наступила. Каковы бы ни были просчеты, я создал прочную и качественно новую базу для результатов. Значит, все не напрасно.
Майкл Ростоу, как и почти все тяжеловесы, намеренно наел вес. За три года после ухода Торнтона он прибавил пятьдесят килограммов. У него были все возможности для борьбы со мною, но с прибавлением веса он уже не мог тренироваться как прежде, а без настоящей тренировки нет результата, сколько бы ты ни весил и какими данными ни обладал. Тогда еще ничего не знали о «химической силе» и препаратах типа «зэт», которые выпускают предприятия Мэгсона.
Ростоу был трехкратным чемпионом. Он не стал рисковать славой и заявил об уходе.
У Мэгсона был выбор. Но всем его ребятам я предложил такой темп роста результатов, что они отпали один за другим. А на чемпионате в Софии у меня вообще не было сколь-нибудь серьезных конкурентов.
Харкинс выиграл семь чемпионатов мира в первой тяжелой весовой категории. Кого бы мы ни готовили под него: Лобытова, Усова, Хотина, Языкова – все проигрывали. Слава короля помоста сопутствовала каждому его выступлению. Был лишь один титул, который ему не принадлежал – титул сильнейшего атлета мира. С тех пор как десять лет назад я стал чемпионом мира, этот титул мой.
Харкинс рассчитывал прибавкой собственного веса поднять свой результат. Он не ошибся. Он почти догнал меня и в собственном весе и в результатах. Он явился в Чикаго на чемпионат мира и отказался выступать в первом тяжелом – это случилось за двое суток до соревнований во второй тяжелой весовой категории. Я должен был полагаться только на свои возможности, изменить что-то в своей спортивной форме уже было поздно. И я не знал ничего о новой силе Харкинса. Никто не видел его тренировок.
Газеты, знатоки, болельщики, атлеты «хоронили» меня. Распространялись слухи о рекордных прикидках Харкинса. Мэгсон ликовал. Все примерялись к моему прошлому. Мои рекорды были забыты. Все ждали нового хозяина.
Обычно я не ставлю свою подготовку в зависимость от конкуренции. Я непрерывно готовлю новые результаты. В Чикаго я приехал, реализовав силу двухлетнего эксперимента. Это был скачок в новые результаты. На разминке я не открывался. Я ждал своего часа. Я хотел одним выступлением отбить охоту у Харкинса к соперничеству. Лишить его всякой надежды. И я буквально раздавил его.
Ни Мэгсон, ни мои соперники, ни публика и знатоки не учитывали одного: мои формулы отрицают бытие и силу без движения. Я не ждал силу, не зависел от капризов тренировки и случая, я назначал себе силу. Я заранее обрекал на неудачу все попытки обыграть меня. Я всегда накапливал новую, очень большую силу. Я перебирал, выводил формулы, рассчитывал и видел, что для этого нужно. И погружался в соленые купели тренировок.