Соленые радости — страница 59 из 70

Мне кажется, я видел его уже сотни раз. Те же курчавые черные волосы, но с заметной проседью. А улыбка белая, как на юношеских фотографиях…

Торнтон расставляет ноги, и переводчик портняжным метром измеряет окружность бедра. Сто сантиметров!

Ноги не сходятся. Торнтон идет медленно, закатывая ногу за ногу, отдуваясь.

– Рекорды требуют жертв, – говорит переводчик. – Больше пятисот метров в день Ричард не в состоянии одолеть. Зато это самые мощные ноги, на каких когда-либо держался человек!..

Живот дрябло колышется, когда Торнтон сосет из горлышка кока-колу. Руки кажутся короткими из-за чрезмерной толщины. И тут только я замечаю, как он одет. Ни ногах ботинки, совсем как женские сапожки. В каблуках, наверное, сантиметров по пять. Красный берет с помпоном сутенерски сдвинут на бровь. На плечах нелепая коротенькая курточка с кокетливыми застежками.

– Ну и чучело! – шепчет Гребнев. Переводчик объявляет: «Вот в этой штуке сто килограммов! Уникальнейший трюк!»

Торнтон принимает к плечу гантель с металлической подставки. Упирается свободной рукой в бок и, отклонившись, выдавливает гантель. Жим нечистый – это старинное цирковое выкручивание. Но все равно нагрузка велика.

В юношеских мечтах я сотни раз встречался с Торнтоном. Я бредил необыкновенными людьми и большими странствованиями – Жизнью. И я привязался к силе. К силе, которая исключает смирение. Каждое утро я встречал солнце. И во всех лицах людей я видел это солнце.

Я хотел всегда быть в движении, хотел измерять назначения солнц, а жизнь скупо вела счет всем дням и ночам. Она не выдерживала ритма моих желаний, жадность моих желаний, напора усталостей. И я стал отрицать слабость. Я стал жить не в ладах с этой бухгалтерией дней, ночей, усилий и трудных дорог…

Торнтон садится на стул, пытается расшнуровать ботинки, но мешает живот. Он подтягивает ногу рукой.

Я уже знаю: сейчас станет приседать. Когда Торнтон сломал руку, других упражнений, кроме приседаний, для тренировки не осталось. Он «качал» ноги так часто, сколько поспевали отходить мышцы. Чтобы не терять время, он установил станок в спальне. А в спальне Торнтон приседал без обуви. Именно тогда он заложил в ноги ту силу, которая стала основой будущих побед.

Торнтон говорит в микрофон: «Господа, вот чек!» Он роется в заднем кармане шерстяных трусов.

«Чек на двадцать одну тысячу долларов! – говорит за ним переводчик. – Очко! Понимаете, очко?! Кто повторит трюк, может забрать чек!..»

Торнтон, сбычась, оглядывается: «Ну, господа?!» Выкладывает чек, прихлопывая ладонью.

Свет гаснет. Белый луч нащупывает бумажку. Рядом неясно шевелится белая громада – это Торнтон. Он смеется. Странный утробный смешок.

– Один человек имеет шансы повторить мой номер!.. – Торнтон называет мое имя.

– Ну бродяга! – шепчет Аркадий.

Вспыхивает свет. Кто-то толкает меня в бок. Я оглядываюсь. Это Гребнев. Он никого не видит и не слышит. Мелькают страницы блокнота.

– Не очень-то старайся, – бормочет Аркадий в сторону Гребнева. – Грыжу наживешь.

– Заткнись, Аркаша.

– Смотри…

Торнтон, раскачиваясь, идет к станку. Вместо штанги там ось с чугунными колесами. Режет глаз белизна полуобнаженного тела.

– Пятьсот пятьдесят семь килограммов восемьсот граммов!-объявляет переводчик.

– Сколько? – шепотом переспрашивает Гребнев. Аркадий ухмыляется: «А ты руку подними и спроси».

– Чего ты взъелся?

– Это же Торнтон! Понимаешь, Торнтон! Пиши о ком хочешь, но Торнтона не трогай! Пиши о других, пиши, не жалей, но его не трогай!..

– …Ну, кто? – говорит Торнтон. – Ведь двадцать одна тысяча! Маловато? За большую согласитесь? Называйте цифру и пробуйте, а? Что же вы?! Смотрите, чек!.. Значит, нет. Значит, опять мне, господа? Все по справедливости, да? Ну разделите же кто-нибудь со мной эту радость!

Торнтон поднимается на помост, набрасывает на плечи стеганую прокладку. По-штангистски безвольно бросает руки вдоль тела. Потом коротко захватывает воздух и взваливает на плечи ось. Пятится. Со свистом и бульканьем вырывается дыхание. Торнтон ступнями опробывает пол. Лицо раздувается, темнеет кровью. Среди шепота, шушуканья и шелеста конфетных оберток я слышу этот надсадный хрип. Хрип окаменевшей плоти, плоти, которая жаждет воздуха, прорывается к каждому глотку воздуха.

Торнтон проваливается вниз. Он именно проваливается, чтобы спружинить ногами. В какое-то мгновение вес выбивает поясницу. Ось гнет его вперед – из этого положения не встать, если еще немного упустить вес. Но Торнтон выводит тяжесть. Выпрямляется и неверным куцым шажком возвращается к станку. Точным движением освобождается от тяжести. Выдавливает улыбку. Лицо в каплях пота, рот открыт. Он мотает головой, стряхивая пот. Тут же наклоняется, растягивая позвоночник. Потом пьяно бредет к столу. Курточка липнет к плечам, темнеет потом. Он вытирает лицо, швыряет полотенце.

В динамиках марш из оперетты «Хэлло, Долли!».

Я комкаю платок и вытираю ладони.

– Зачем кока-кола? – Аркадий напрягает голос, чтобы перекричать музыку. – Ведь нельзя! Во время работы пить нельзя! Какая же нагрузка на сердце?!

Свет гаснет неожиданно. Лучи прожекторов сходятся на занавесе. Появляется женщина в трико. Она идет какой-то неестественно бодрой прыгающей походкой. У нее впалый живот, худые руки и сухая, едва намеченная грудь. Лучи прожекторов подводят ее к Торнтону.

– Элиз, моя Элиз! – зовет в темноте Торнтон. – Тебе не надоело развлекать этих господ? У них крепкие мускулы. Они умеют защитить женщину и свою честь. Конечно, приятно выступать перед столь достойными джентльменами…

Стучат каблучки Элиз по деревянному настилу.

Торнтон вытягивает руки ладонями вверх. Женщина цепляется за его предплечье, подтягивается и рывком взбирается на плечи. Я успел заметить, как глубоко вмяли кожу ее пальцы.

– Элизабет Стивенсон!-объявляет цирковой переводчик. – Женщина-каучук!-И начинает отсчитывать время:-Раз, два, три!..

Полминуты Торнтон держит женщину на вытянутой руке. Затем она переступает на другую руку, и номер повторяется.

– Это абсолютный мировой рекорд!-объявляет переводчик. – В Элизабет пятьдесят один килограмм!

Вспыхивает свет.

Женщина посылает публике воздушные поцелуи и спрыгивает на помост. Барабанную дробь сменяет марш. Торнтон целует руку Элизабет Стивенсон и отходит в сторону. Женщина демонстрирует свою гибкость.

Я вижу, Торнтон «наелся». Он беспечно приваливается к станку. Но в самом деле он ищет отдыха. В отеках лица застоявшаяся кровь и усталость. Он кладет руки на ось и пытается наладить дыхание. Жирный пот склеивает волосы. Торнтон украдкой заглатывает какую-то пилюлю и запивает кока-колой. Две литровые бутылки уже пусты.

На исхудалом остром личике глаза его партнерши очень крупны. Она черна от загара. Болезненно белым обрубком, раздутым и рыхлым, перемещается к ней Торнтон.

Элизабет Стивенсон измеряет все тем же портняжным метром бицепсы, шею и талию Торнтона, а переводчик сообщает публике цифры.

Четверо служителей выкатывают на тележке чугунные «бульдоги», связку цепей, набор гирь, шаровую штангу.

Элизабет Стивенсон прощается с публикой.

Торнтон работает на совесть. Трюки захватывают публику. Ему аплодируют. Неправдоподобно долго закатывая ногу за ногу, прижав локти к бокам, Торнтон уходит с арены.

– Теперь за интервью! – Гребнев прячет блокнот, затягивает галстук. – А этого… – он кивает на Аркадия, – возьмем за компанию, хотя вел он себя по-свински, но я прощаю. – Гребнев обращается ко мне:- В этом «железе» свои тонкости. Терминов не знаю. Объяснишь потом?

– Одно условие: моего имени не называть, – говорю я. – Вообще не называть.

– Ладно, ладно, идем. Вы еще не представляете, как это будет интересно! Читать-то все мастаки…

Гребнев шел первым и показывал корреспондентскую карточку. Он был из тех, кто умеет держаться так, будто другие ему что-то должны. Но по-французски я говорил чище, и мне почему-то это доставляло удовольствие.

Мы шли за Гребневым, и у нас уже не спрашивали документы. А может быть, у меня был такой вид? Здесь, за кулисами, я чувствовал себя вполне на своем месте.

Это был далеко не новый цирк. Вполне вероятно, здесь выступал знаменитый Гаккеншмидт, или просто Гак, как называли его современники. Шесть лет назад, когда я установил большой рекорд, старый Гак прислал мне телеграмму. Теперь его уже нет в живых.

Это был старый цирк, запущенный и темный. Голые лампочки без плафонов мерцали по-дневному жидко на лестницах, пахнущих кошками. Каменный пол был стерт и неровен.

– Коля, ты переводи, о чем бы ни говорили, – сказал Аркадий.

– Ага, подхалимничаешь. – Гребнев по-хозяйски заглядывал во все артистические. – Куда же запропастился наш малый?..

Дверь в артистическую Торнтона была полуоткрыта. Гребнев сначала заглянул, потом приложил палец к губам и округлил глаза.

– Ни одного слова не пропускай, – шепнул Аркадий.

В комнате что-то грохнуло. Гребнев одернул пиджак и разложил на ладони корреспондентский билет.

– Запомните, мы все коллеги по работе, – шепнул Гребнев. Он постучал, назвал свое имя и газету, которую представляет.

Дверь распахнулась. Несколько мгновений Торнтон разглядывал нас. Кровавые выпуклые глаза смотрели без всякого выражения.

– Гости?.. Хм… Входите. – Торнтон вперевалку двинулся к креслу. – Садитесь… Что ж вы? Не подавать же вам стулья. Сбросьте мои вещи на кушетку. Чертова погода, жара, жара!.. – Он говорил, не глядя на нас.

Этот человек задвинул всю комнату.

«Вот он, Торнтон! – думал я. – Великий Торнтон! В двух шагах от меня…»

Торнтон вдруг быстро взял что-то со стола и сунул под календарный лист. Я успел заметить – это была фотография. По-моему, женщины.

Ладони у Торнтона были маленькие. Наверное, он намаялся с хватом. Нет прочного хвата без длинных пальцев. На ладонях, растопляясь, белели остатки крема.

В коридоре было глухо и пусто. И мы молчали. В приемнике громко пела Махелиа Джексон. Низким лающим голосом набирала слова псалома. На столе лежали полотенце, берет, курточка, колода карт и стоял термос.