Соленый берег — страница 17 из 29

— Кому?

— Ведрам вашим.

— У нас же ремонт. На крыше строители работают. Как вы не понимаете?

— Чего же они ведра на крыше держат? Им в кладовке место. Их там ветер может спустить… перекалечит детишек.

Воспитательница молча посмотрела на Пашку, задержав взгляд на его штанах, и, тряхнув бубном, отошла, высоко поднимая ноги, чтобы в туфли не насыпался песок.

— Что ж ты, Витька, озоруешь? — спросил Пашка, садясь на корточки и прижимая к колену сына.

Витька сморщил лицо и посмотрел на пароход.

— Трубу хотелось.

— Ругаться из-за тебя приходится…

Витька молча взял Пашкину руку и уткнулся в нее.

— Ну, ладно, ладно… Мать-то хоть слушаешься?

Витька всхлипнул и заплакал:

— Слу-у-шаю… Только она все равно пла-а-а-ачет…

— Чего это она? Болит что?

— Не бо-о-о-о-лит…

— А чего ж?

— Говорит, ты к нам не приедешь.

— Не приедешь… Приехал же вот.

— Говорит, нас не любишь.

— Ну что ты, сынок. Это она пошутила, чтобы ты не баловался. Ну, успокойся, не надо… — Пашка вытер ладонью Витькины слезы. Руки у Пашки были грязные, Витькины щеки замазались. Пашка посмотрел украдкой на воспитательницу, сидевшую на лавочке, и спрятал руку в карман. Там была баночка с халцедонами. Пашка еще раз глянул на воспитательницу и достал баночку.

— Смотри, что я тебе привез.

— Сосачки!?

Так Витька называл леденцы. Пашка улыбнулся.

— Нет, это камешки такие. В реке водятся.

— На твоей работе?

— Ага.

— Ра-а-аз-ные… — сказал Витька восхищенно, тыкая в банку пальцем. — А их сосать можно?

— Сынок, я же тебе говорю. Это камешки.

Детвора сошлась теснее. Теперь их привлекла банка с камешками, в которой ковырялся Витька. Потянулись руки.

— Витька, дай мне. Витька, покажи.

— Что вы им даете!? Дети, не смейте! — подбежала воспитательница и, громыхая бубном, стала отбирать у детей камни. — Какие тут могут быть камни! — воскликнула она, поворачиваясь к Пашке. — Это не игрушка…

— Это халцедоны, — сказал, Пашка растерянно.

— Какие еще халцедоны?! А если дети подавятся?

— Что они, дурные?

— Вы детей не знаете!

— Это как же? — Пашка часто заморгал.

— Так же! — Воспитательница собрала камни в банку и сунула ее Пашке. — Дети, в группу! — Воспитательница подняла над головой бубен и сильно в него ударила. — Строиться!

— Пап, а пап, не давай их никому, — хныкая, попросил Витька.

— Никому, сынок. Я их домой снесу.

— Папа, ты за мной придешь?

— Нельзя, сынок, на работу надо ехать.

— А я?.. — Витькины щечки покраснели.

— Не реви, сынок. Я скоро приеду. Отпуск с тобой возьмем. На море полетим купаться.

— И мамку с собой возьмем?

— И мамку… Чего ж без мамки.

— Вот хорошо! — Витька прижался лицом к Пашкиной ноге.

— Дети, в класс! — В дверях садика стояла воспитательница и смотрела в их сторону. Детей на площадке уже не было. Пашка хотел было попросить ее оставить с ним Витьку, но не решился.

Когда Витька, часто оглядываясь на него, пошел к воспитательнице, у Пашки сжалось сердце. Что-то сиротское, жалкое лежало на Витькином лице. Пашка не выдержал и крикнул:

— Витька! Я камешки к мамке снесу!


Нюрка вместе с напарницей по дойке, сорокалетней Катериной Бабневой, сдавала утреннее молоко. Васька Дрок, шофер, только что выслуживший срочную, правил пятерней перед зеркалом куцый чуб, временами высовываясь из кабины.

— Ну, чего вы там? Скоро?

— Да помолчи уж! Бабы руки ломают, а он сидит да еще скорит. Помог бы! — крикнула Катерина после того, как они с Нюркой закинули очередной бидон.

— У меня дорога еще, наломаюсь, — ответил Васька, прячась в кабину.

— Такой наломается, точно. Снова половину на дорогу выльет.

— Молодой, — вздохнула Нюрка, вытирая рукавом халата вспотевшее лицо.

— Молодой, а уже с бородой. Глядит, как бы поспать… Нет, не могу больше! Давай, Нюра, передохнем. — Катерина баба еще тугая, но и бабья сила поизноситься может, особенно если смолоду то на сплаве, то на лесоповале. Тяжело дыша, она сняла с головы платок и замахала им перед собой, нагоняя в грудь побольше воздуха.

— Васька! У тебя совесть есть?! — снова крикнула она.

На этот раз Васька вышел из кабины. С ленцой обошел грузовик, обстукал задние скаты.

— Ну, сколько у вас там еще?

— Пять бидонов осталось.

— Ну давай. — Васька залез на кузов и стал принимать молоко.

Через полчаса платформу забили бидонами. Васька закрыл борт.

— Васька, подвези к дому, — попросила Катерина.

Васька с усмешкой осмотрел ее фигуру.

— Тебе, Катерина, бегать побольше надо. Тебе полезно, а вот Нюрку могу и подальше свезти. А? Как, Нюрка, прокотимся? — Васька подмигнул ей.

— Сопли сначала вытри, — ответила Нюрка.

— Но-но. Ты не больно-то… знаем мы таких.

— Я вот те узнаю! — Нюрка замахнулась на него мокрой тряпкой.

Васька сплюнул.

— Залазь, Катерина…

Он захлопнул дверцу кабины и, прежде чем дать газ, через плечо поглядел на Нюрку и снова сплюнул.

После того как Пашка уехал на гидроточку, мужики в поселке будто ошалели. Многие еще помнили Нюрку до замужества. Безотказную, добрую. Средь бела дня становились поперек дороги, влажно дыша хмельной утробой. Никакие слова не действовали. Грозилась Пашкой. «Вот приедет мужик!..» — «Какой он тебе мужик? Ты чо, Нюрка, сдурела? Мужик он зато и мужик, что при бабе… Небось поноровистей коня нашла? А туда же, кобенишься». В последний раз уже под вечер в избу ввалился бывший Пашкин дружок — Гришка Мохнов. Все руки отбила об него. Насилу выгнала.

Бабы на селе сочувствовали. То одна забежит после работы, то другая. Поохают на пару, повздыхают — вроде отходит тьма от сердца. Да только что бабье сочувствие, когда душа сиротится без ласкового слова, а руки, ноги будто чужие — ни тепла в них, ни силы, когда лежишь одна, точно на больничной койке, прислушиваясь к тому, как плачет, как жалуется сердце твоей неудавшейся жизни, у которой всего один цветок — Витька, а все остальное в пустоцвет пошло. И не винила особенно себя, потому что — в рассужденье бабьего природного закона — любую вину кроет плод ее, ее ребенок, а ребенок в обнимку со счастьем спит. Что же ей виниться?

И Пашкину память старалась обходить черным словом, потому что понимала: такую боль, что увязла в нем, с ее легкой руки, не смоешь слезами распаивания. Мужики верят тому, что болит, и это у них никогда не проходит. А Пашка… простая душа… Такому с поддыхом жить все одно, что до конца дней своих зажмуриться.

Не было ни проблеска в днях и ночах, ни надежды. Томилась Нюркина жизнь, и конца она ей не видела.

Нюрка перемыла цедильную марлю, развесила ее на просушку и уж было собралась домой, когда увидела Пашку. Он стоял посреди двора и озирался.

— Паша…

Пашка, сутулясь, подошел к ней.

— Ты как сюда… Паша? — Сомкнув руки на груди, она стояла перед ним, пробуя улыбнуться, но губы каменели, дыхание сбивалось.

— Да вот ехал… Дай, думаю, загляну. Ты что, на ферму перебралась?

— Ага.

— То-то я смотрю, в халате, как доктор.

— Выдали, — почему-то виновато сказала Нюрка.

— По правилам… — Пашка переминался с ноги на ногу. — Далеко забралась. Домой вечером потемну ходишь, не боишься?

— Я же не одна, Паша.

— Ну, ну. — Пашка нахмурился.

— А бывает, и машиной…

— Дома, я смотрю, картошки сколько насадила…

— Насадила… В прошлом году только до весны хватило. Поросеночка думаю купить, и ему чтоб было.

— Устаешь. Вишь, глаза-то обвело.

— Нет, Паша, я не устаю. Вон старухи на огороде целый день не разгибаются, а я… нет, я не устаю.

— Ты это… за Витькой присмотри, а то больно расшалился, жалуются воспитателя на него.

— Ты в садике был?

— Заходил.

У Нюрки подтаял ком в горле, что все время мешал ей свободно слово сказать, и она подалась к Пашке. Он заметил и, переступив с ноги на ногу, чуть отодвинулся…

— Мы там с ним попарили, — сказал Пашка в землю. — Вот камешки ему понравились, ты ему отдай. — Он достал баночку с халцедонами и сунул ее Нюрке.

— А ты что ж?

— Воспитательница больно у него сердитая. Ты смотри, его не забывай. Тетка она и есть тетка, хоть и государственная.

Нюрка молча стояла, смотрела на него, и в ее глазах он прочитал все то же, что видел столько раз перед своим отправлением на гидроточку: боль, мольбу, страдание. Никогда при нем Нюрка не плакала, да и сейчас глаза ее были сухими, но видел — Нюрка плачет.

— Вот… А мне, значит, надо бежать. Ульмага идет вверх.

Нюрка все так же стояла перед ним, только голову опустила, будто гнул ее к земле белый халатик, такой непривычный, новый на ней, — лицо медленно серело.

У Пашки ворохнулось что-то в душе при виде этой живой, но уж вконец пришибленной бабы. Он дотронулся до ее руки.

— Ну, ладно… Ты смотри тут пока. Мне бежать надо.

После возвращения Пашки жизнь на гидроточке установилась и протекала как положено, по расписанию. Сергей и Аня три раза в день спускались к реке и брали замеры: расход воды, уровень реки, ее водоносность. Затем передавали на рацию Пашке, а тот отстукивал цифирь в краевой центр.

Быт обрастал чертами, свойственными обыкновенному, нормальному быту. В комнате у молодоженов появились светлые занавесочки на окошке. Как-то река вынесла на отмель большой продолговатый ящик. Пашка подлатал его, пристроил дверь, покрасил — и получился шифоньер, на котором в жестяных баночках постоянно стояли цветы. У кровати расположилась меховая полсть — старая шкура гималайского медведя, валявшаяся у Пашки в кладовой, которую Аня у него выпросила. По ночам приятно похрустывал матрас, распространяя сладкий сенной дух… На тумбочке, прикрытой белой салфеткой, мурлыкал транзистор.

Аня заставила Сергея побелить летнюю печурку. Оказалось, бесполезно. После первого же огня голыши обкладывало такой жирной копотью, что ее не могли смыть часто проносившиеся дожди. Пашка смотрел на новшества добродушно. Тем не менее, когда Аня, не найдя больше возможностей для применения своих хозяйственных талантов у себя, попыталась занавесить его окно ситчиком, Пашка запротестовал: