долгий медленный танец. На самый долгий из медляков, какие есть на свете. Кому хоть раз в жизни посчастливилось под этот музон танцевать, тот уже никогда не забудет, и для него все человечество будет делиться на тех, кто это высшее блаженство изведал, и тех, кому не довелось. И одни будут баловни судьбы, а другие — жалкие горемыки, обделенные поистине космическим переживанием.
А Мирьям с незнакомым парнем не только танцевала, она уже начала обжиматься, причем вовсю. И Миха на все это смотрел, и вся тусовка их смотрела, да что там — вся школа таращилась. Но тут внезапно вспыхнул свет, и в самом центре событий появилась директриса Эрдмуте Лёффелинг. На парне, который обжимался с Мирьям, была фирменная майка гимназии имени Дж. Ф. Кеннеди — Мирьям танцевала с западноберлинцем! Эрдмуте Лёффелинг закатила жуткий скандал. Западноберлинца немедленно выставили, Мирьям в порядке перевоспитания приговорили к выступлению на собрании, и Миха нежданно-негаданно сделался тем счастливцем, которому все люто завидуют.
В последующие дни парни девятых и десятых классов, что называется, пустились во все тяжкие с одной-единственной целью: каждый хотел проштрафиться, чтобы его тоже в порядке перевоспитания приговорили выступить на собрании. Только зря они старались: двумя козлами отпущения лимит грешников был исчерпан. Дело в том, что на отчетно-выборных собраниях неизменно присутствовали представители районного молодежного начальства, и если бы все выступающие запели вдруг одну и ту же покаянную песню про то, какие они были раньше нехорошие, но как отныне клятвенно обещают исправиться, школу, чего доброго, еще сочли бы кузницей пороков и очагом идеологического растления. И тем не менее, все оставшееся до собрания время в школе то и дело происходили «чп», виновников которых при обычных обстоятельствах приговорили бы к выступлению неминуемо. Так, на уроке физики в ответ на вопрос о трех главных правилах поведения при ядерном взрыве Волосатик бодро ответил:
— Первое: обязательно посмотреть на вспышку, потому что больше такого уже не увидишь. Второе: лечь и укрыться белой простыней. Третье: медленно, не возбуждая паники, ползти на кладбище.
Волосатику влепили «кол», но к выступлению на собрании не приговорили.
На уроке физкультуры Марио исхитрился метнуть гранату аж на четыре метра. Его обвинили в пацифизме, приказали, чтобы силенок набрался, сделать пятьдесят отжимов лежа, причем десять из них с хлопком. Но чести быть приговоренным к выступлению на собрании и он не сподобился. Толстый, тот и вовсе дал себя застукать у школьного флагштока при попытке опустить флаг. Это вообще граничило чуть ли не с терроризмом, но Толстого приговорили всего лишь быть знаменосцем на демонстрации 7 октября: он должен был нести огромное знамя, гордо именуемое «стягом», и вот это наказание и вправду оказалось нешуточным, ибо 7 октября весь день, как из ведра, лил дождь. Остальные-то приходили, показывались ненадолго и втихаря смывались, а Толстый со своим стягом смыться никак не мог. К тому же, под дождем стяг, и так тяжелый, намок и стал совсем уж свинцовым. Он настолько отяжелел, что развеваться был не в состоянии, и нести его приходилось не вертикально, а только в наклонном положении. По законам рычага положение это требовало от знаменосца неимоверных усилий. В итоге Толстый и вправду изрядно укантовался, пока нес набрякший стяг на весу перед собой так, чтобы с трибун можно было разглядеть эмблему.
И все равно Миха остался единственным, кого приговорили выступать на собрании. Кроме Мирьям, разумеется.
Встретились они в полной темноте в каморке за сценой главного школьного зала. Мирьям, как всегда, опоздала, собрание уже шло полным ходом. Главная активистка давно бубнила свой нескончаемый отчетный доклад, так и кишевший процентными показателями. Почти все показатели, так ли, иначе ли, были за сто процентов, и только очень немногие чуть-чуть до ста недотягивали. Активистка обожала все переводить в проценты: оценки по русскому языку, заявления допризывников о трех-, десяти - и двадцатипятилетнем сроке их будущей военной службы, добровольные взносы в фонд мира, членство в Союзе свободной немецкой молодежи, Обществе германо-советской дружбы, Немецком союзе физкультурников, в Обществе добровольного содействия армии, участие в школьных экскурсиях, субботниках и слетах юных техников, количество посещений библиотеки и книговыдачу… Когда она принялась излагать процентные показатели ежедневной раздачи молока учащимся («семнадцать и семь десятых процента учащихся девятых классов пьют цельное молоко с процентной жирностью два и восемь, по сравнению с прошлым годом прирост составил два и две десятых процента»), в зале обнаружились первые спящие. Единственным человеком, которого от всей этой тягомотины не клонило в сон, был Миха, да и то потому, что он сидел за сценой и сгорал от нетерпения.
Потом, наконец, хихикая и без синей форменной блузки, пришла Мирьям и с порога прошептала:
— Ай-яй-яй, как же я опоздала, нехорошо, нехорошо! Я хоть куда надо пришла?
Миха был настолько потрясен, что чуть было не сказал ей: мол, куда не надо она вообще прийти не может, но от волнения почти потерял дар речи и только прошипел:
— Да-да, все правильно.
Они были вдвоем, в тесноте и в темноте. Еще ни разу он не был настолько к ней близко. Мирьям вскинула на Миху глаза, потом повернулась к нему спиной и мигом стянула с себя футболку. Под футболкой на ней ничего не было.
— Чур, не подсматривать! — шепнула она, хихикнув, а у Михи даже дыхание перехватило, настолько он обалдел.
Мирьям тем временем извлекла из полиэтиленового пакета синюю блузку Союза свободной немецкой молодежи и быстренько ее на себя набросила. И, даже не успев толком застегнуться, уже снова к Михе повернулась. Тот все еще сидел ни жив, ни мертв.
— Ну? — прошептала Мирьям. — Ты-то чем отличился?
— Что-что? — переспросил Миха, который от волнения плохо слышал, а соображал и того хуже.
— Ну, я имею в виду, тебя ведь тоже приговорили?
— Ах вон что, ну конечно! — обрадовался Миха, тут же перестав шептать и заговорив почти в полный голос, так что каждый, кто в зале еще не совсем заснул, при желании вполне мог его расслышать. — Я на самого Ленина посягнул, а вдобавок еще и на партию, и на рабочий класс. Представляешь, что тут началось?
Но чем больше пыжился Миха показать себя с самой выгодной стороны, тем заметнее Мирьям скучнела.
— Они так-у-ую разборку мне устроили, меня уже почти…
— А на западе целуются совсем по-другому, — проговорила вдруг Мирьям таким мечтательным голосом, что Миха только сглотнул и разом умолк. — Прямо так и разбирает кому-нибудь продемонстрировать, — шепнула она и снова захихикала. А потом вдруг перестала хихикать — словно ее идея осенила. И Миха сразу догадался, какая именно это идея. А в каморке за сценой теснотища, отступить некуда. В темноте он вдруг ясно и совсем близко различил ее полные, влажно поблескивающие губы. Она придвигалась к нему очень медленно, он чувствовал, как под синей форменной блузкой вздымаются и опадают тугие полушария ее грудей, как застилает все вокруг благоуханный дурман. И закрыл глаза, успев только подумать: «Все равно никто не поверит…»
Но именно в эту секунду активистка завершили спою речь, и на трибуну вызвали Мирьям. И хотя в комнатушке за сценой было темно, однако не настолько, чтобы разочарование в глазах Михи можно было не заметить.
— Ничего, продемонстрирую как-нибудь в другой раз, — сказала Мирьям, хихикнув напоследок, после чего вышла на трибуну и бодро произнесла речь о том, что парни, которые на три года уходят в армию, кажутся ей особенно мужественными, и лично она, конечно же, такому мужчине готова все три года хранить верность. Эрдмуте Лёффелинг удовлетворенно кивала. И только один Миха из-за сцены видел, как Мирьям, произнося всю эту дребедень, держит за спиной скрещенные пальчики.
Сам же Миха, почти сподобившийся поцелуя, пребывал от этого «почти» в таком обалдении, что после первых же фраз начал отклоняться от заготовленного текста своей речи.
— Дорогие товарищи, друзья! Я хотел бы сказать о том, насколько важно в наши дни знать произведения основоположников единственного в мире подлинно научного мировоззрения. Все их помыслы были пронизаны великой, поистине бессмертной любовью. — И, едва Миха произнес это слово, взор его блаженно просиял, и он, позабыв обо всем на свете, зашелся вдохновенной тирадой: — Любовью, которая наделяла их силой и непобедимостью и окрыляла, как бабочек, помогая вылупиться из кокона, в котором все они тоскливо прозябали, и в свободном, счастливом парении витать над нашим прекрасным миром, над солнечными лугами, полными самых дивных душистых цветов и самых пленительных красок…
Тревожно оглянувшись по сторонам, Толстый тихо спросил:
— Мужики, ему в еду ничего не подмешали, а?
На что Марио только шепнул:
— Если подмешали, я бы тоже не отказался попробовать.
Воодушевление Михи имело следствием то, что, закрывая вечер, Эрдмуте Лёффелинг в своей коротенькой заключительной речи даже задалась вопросом: «Может ли революционер быть страстным?», чтобы тут же дать на него твердый ответ: «Да, революционер может быть страстным!»
И не удержи Марио Миху силой, тот непременно бы вскочил и с сияющим взором выкрикнул бы на весь зал: «Да! Да! Так давайте же и мы жить более страстно!»
После собрания Миха подошел к Мирьям и сказал ей так, чтобы никто не услышал:
— А я видел, как ты во время своей речи пальчики скрестила.
— Да? — только и спросила Мирьям. — Значит, это наш с тобой секрет.
И, оставив Миху стоять столбом, упорхнула к выходу.
Тут Михе почудилось, что он слышит знакомый сытый рокот «АВО». Он кинулся на улицу, но успел увидеть лишь спину Мирьям на заднем сиденье умчавшегося мотоцикла. Однако в тот вечер уже ничто не могло поломать ему кайф, даже очередная проверка документов, которую учинил ему участковый.
«Она обещала мне поцелуй, она обещала мне поцелуй!» — ликующе повторял он про себя всю дорогу. И только возле дома, зная, что мать наверняка смотрит на него из кухонного окна, постарался взять себя в руки.