Через три месяца, в ноябре 1876 года, весь под властью впечатлений, Поленов приехал в Петербург. Он возвратился еще более, чем когда-либо, охваченный сомнениями. То ли уехать в Москву, куда продолжал его настойчиво звать Мамонтов, то ли остаться в Петербурге? Нет, только не в Петербурге. И опять встал перед ним все тот же неотвратимый вопрос: какой же род живописи выбрать?
А что, если обратиться за советом к тому, которого многие художники и композиторы считают высшим авторитетом и знатоком русского искусства? Что, если написать письмо директору императорской Публичной библиотеки Владимиру Васильевичу Стасову?
В своих статьях Стасов призывал художников прежде всего изображать язвы и скверны реальной действительности. Он считал, что долг художника своими картинами бороться за изменение этой действительности.
И Поленов и Стасов утверждали: пусть произведения художников будут проникнуты идеей любви к человечеству. Но Поленов добавлял: удел художника прежде всего искать красоту. Чтобы люди, созерцая его творения, от одного этого становились бы лучше, чище, благороднее. Он непоколебимо верил в очищающую силу красоты.
Таким образом Поленов, отрицавший, по существу, борьбу, являлся идейным противником Стасова. Но Стасов был талантливым критиком. Василий Дмитриевич знал его лично, уважал как умного человека и надеялся получить от него дельный совет.
«Обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой, — писал ему Поленов 19 декабря 1876 года, — если у Вас найдется лишняя минута, которую Вам будет не жаль мне подарить, будьте добры, напишите мне несколько слов о моих работах. Вы доставите мне этим настоящее удовольствие и пользу, и чем откровеннее, тем лучше. Хотя я с Вами во многом не схожусь, я ценю Ваше мнение и суждение больше, чем всех наших критиков и ценителей, вместе взятых. И чем прямее будут Ваши слова, тем с большей благодарностью я их приму…»
Две недели спустя Поленов получил ответ. Письмо на пяти страницах глубоко взволновало его. Он никак не мог успокоиться.
Стасов писал:
«Угодно Вам выслушать мое мнение о том, что, я полагаю, Вам полезно и что вредно?
Вам больше всего теперь надо искать самого себя и собственной своей индивидуальности. Вы ее и до сих пор еще не отыскали, ни на чем не остановились и слишком бесхарактерно болтались и вправо и влево, прилепляясь то к одному, то к другому.
Вам надо влюбляться в Ваши сюжеты всей душой и всем помышлением; только тогда и выходят истинно талантливые вещи, а до тех пор Вы были слишком индифферентны к тому, что писали: оттого выходило мило, элегантно, и только…»
«Влюбляться в свои сюжеты! — повторил Поленов, прочитав эти строки. — А какие свои произведения я особенно любил?» — спрашивал он самого себя.
И вспомнились ему берега Атлантики, когда он писал пейзажи, вспомнились Имоченцы, где он тоже писал пейзажи. Неужели все остальное создано им холодной душой, равнодушной кистью?
«Вы собираетесь поселиться в Москве, — поучал далее Стасов, — а между тем Москва Вам ровно ни на что не нужна, точь-в-точь как вся вообще Россия. У Вас склад души ничуть не русский, не только не исторический, но даже и не этнографический. Мне кажется, что Вам бы всего лучше жить постоянно в Париже или Германии, разве только что вдруг с Вами совершится какой-то неожиданный переворот, откроются какие-то неведомые доселе коробочки и польются неизвестные сокровища и новости…»
«Жить постоянно за границей! — негодовал Поленов, потрясая письмом. — И как мог этот бородач такое посоветовать?»
Через несколько дней Василий Дмитриевич немного успокоился.
«Стасов-то видел лишь мои картины на сюжеты из западноевропейской истории и пейзажи знает нормандские, в которых он, в общем-то, правильно заметил влияние французов. Откуда он может знать о моей любви к родине, о моих стремлениях, которые я сберег с юных лет в своем сердце незаржавленными?»
Беспощадная стасовская критика задела за живое Поленова, но он понимал, что только реальной новой картиной откроются в его творчестве эти «неведомые коробочки».
«Кто знает, быть может, я теперь стану на более прямой и твердый путь?.. — писал он Стасову в ответном письме. — О своих симпатиях, убеждениях, направлении говорить, конечно, нечего, пустая трата времени, надо все это показать на деле; удастся мне это — хорошо, а не удастся — значит, не хватило…»
Вскоре пришло еще одно письмо, в противоположность стасовскому, заботливое, обнадеживающее: Репин, порывистый, чуткий, настойчиво звал Василия Дмитриевича на этот раз в Москву:
«Вот увидишь сам, как заблестит перед тобой наша русская действительность, никем не изображенная. Как втянет тебя до мозга костей ее поэтическая правда, как станешь ты постигать ее да со всем жаром любви переносить на холст. Как сам удивишься тому, что получится перед твоими глазами, и сам первый насладишься своим произведением, а затем и все не будут перед ним зевать…»
Москву Поленов знал мало: он никогда в ней не жил и только несколько раз проезжал через нее. Но и за эти мимолетные наезды он успел полюбить златоглавую, белокаменную столицу с зелеными пышными садами, с Кремлем, красивее которого нет ничего на свете.
Москва представлялась ему последней надеждой, соломинкой утопающего.
В Москве жили страстно любящие искусство друзья, которые, верил он, поддержат его творческие начинания, вдохновят на новые труды, — Савва Иванович Мамонтов и его жена Елизавета Григорьевна. Наконец, в Москву собирался переехать на постоянное жительство и сам дорогой Илья Ефимович. Василий Дмитриевич мечтал, как пойдут они вдвоем по московским переулкам, поездят по окрестностям, вдосталь налюбуются стариной, станут вместе писать этюды.
В голове Поленова возник сюжет, на этот раз из русской истории XVII века, — «Пострижение негодной царевны».
Судьба этой царевны была такова.
Когда царь Алексей Михайлович овдовел, ему стали подыскивать вторую жену; выбрали нескольких невест; были назначены смотрины. Девушек начали наряжать в богатые одежды. При этом подкупленная враждебной партией старуха так туго стянула кокошником голову одной боярышни, что та упала в обморок. Ее признали «порченой, негодной» и насильственно постригли в монахини.
Картину на такой сюжет нельзя было писать нигде, кроме как в Москве. Во что она выльется, Поленов еще не знал. Отчетливее виделся ему только фон картины. То ли это будут великолепные, горящие на солнце соборы Московского Кремля, то ли переливающиеся яркими красками покои Алексея Михайловича.
Художник принялся упаковывать чемоданы. Ничего не забыть, все взять до последней мелочи! В Москву, в Москву! Только там откроются его «неведомые коробочки».
10. Трубниковский переулок
Я ходил искать квартиру. Увидел на двери записку, зашел посмотреть, и прямо из окна мне представился этот вид.
Я тут же сел и написал его…
Два художника — Василий Дмитриевич Поленов и его троюродный брат Рафаил Сергеевич Левицкий — решили поселиться в Москве вместе.
Каждый день они ходили по улицам и смотрели, нет ли на каком-либо доме на оконных стеклах приклеенных бумажных ярлычков. Это означало: здесь сдается комната.
На третий день поисков они шли по Арбату, заходили в один дом, в другой, но все им не нравилось: то комнаты казались тесными, то хозяева дорого запрашивали.
Они свернули в Спасо-Песковский переулок. И тут невольно остановились в восхищении. Их внимание привлекла ослепительно белая, сияющая на солнце пятиглавая церковь. Рядом высилась островерхая шатровая колокольня.
— Семнадцатый век, до чего хороша! — воскликнул Василий Дмитриевич. — Вот фон для моей «Царевны».
— И в Кремле собираешься искать фон, и тут увидел фон, — ворчал Левицкий. — Давай сперва квартиру найдем.
Друзья прошли дальше в Трубниковский переулок и там на окнах углового дома увидели наконец белые бумажки.
— Зайдем посмотрим, — предложил Рафаил Сергеевич.
Хозяйка, беловолосая немка, принялась расхваливать: и самовар буду ставить, и обед готовить. Но Василию Дмитриевичу комнаты не понравились. Какие-то темные, загораживает стена соседнего дома. Он уже собрался было уходить.
— А вот тут кухня, — показала хозяйка.
Художник заглянул больше из праздного любопытства. Кухня была самая обыкновенная — русская печь с чугунами и горшками на шестке, в шкафу тарелки, на столе самовар.
— Грязно, — поморщился Рафаил Сергеевич.
Он оглянулся на друга. Тот смотрел в окно.
— Пойдем, — позвал Левицкий.
Василий Дмитриевич ничего не ответил. Распахнув кухонное окно, он смотрел во все глаза.
— Пойдем, — повторил Левицкий.
А тот все смотрел и не мог насмотреться.
Он видел перед собой самое заурядное зрелище. Запущенный дворик, тропинки в разных направлениях пересекали светло-зеленую траву, слева проглядывал старый белый дом, спрятанный за корявыми деревьями, прямо чернел длинный прямоугольный сарай; сзади, из-за крыш и садов, устремилась в небо та самая сахарно-белая пятиглавая церковь с колокольней, которой они только что любовались. Был великолепный весенний день, на небе ни облачка, яркое солнце заливало и дворик и церковь…
Василий Дмитриевич стоял, высунувшись из окна, вдыхал теплый весенний воздух.
Ему неудержимо захотелось перенести этот светлый, скромный, ничем не примечательный дворик на полотно.
— Смотри! — почти крикнул он Левицкому, указывая рукой на окно.
Тот увидел в глазах друга особенный огонек и не стал возражать. Тут же, не колеблясь, сняли квартиру, перевезли вещи. Не разбирая их, Василий Дмитриевич поставил мольберт посреди кухни…
И забыл все на свете…
За два дня этюд — вид из окна — был закончен. На третий день художник спохватился. Ведь судьба привела его в Москву совсем для иной цели. Он же собирался создавать историческую картину.
И, отложив этюд в сторону, Василий Дмитриевич поспешил в Кремль — писать кремлевские башни, соборы и терема для своей будущей «Негодной царевны».