Писатель Ретиф де ла Бретон назвал маркиза де Сада возбудителем мужчин с признаками импотенции, который, вместо «нормального» эротического возбуждения, доводит их до полной патологии. Поясняя свою мысль, он писал: «Тому, чей темперамент по какой-то причине ослаблен, я желаю дать достаточно пикантный эротикон, побуждающий его входить в интимную связь со своей далеко уже не прекрасной супругой надлежащим образом и с почти прежней охотой. В первую очередь это касается мужчин, которые возбуждали себя книгою беспримерно жестокой и столь же опасной, каковой я считаю «Жюстину, или Несчастья добродетели» де Сада. Бретон специально сочинил «Анти-Жюстину» в надежде, что «мужчине будет достаточно прочитать всего одну главу, дабы страсть его немедленно пробудилась и тут же подвигла на обладание своею женою».
На тернистом пути эротизма Англия переживала тогда эпоху правления королевы Виктории, которая предписывала подданным слабого пола облачиться в длинные юбки и панталоны с завязками под ними. И не дай бог показывать их мужчине! Подыгрывая ее прихотям, придворные врачи и церковные моралисты вели кампанию против мастурбации как «зла века». В это же время (середина XIX века) столица королевства с населением в два с небольшим миллиона насчитывала более сорока тысяч проституток, 933 борделя и 848 домов сомнительной репутации. Дам, занятых этим ремеслом в публичных домах, полиция не беспокоила. По рукам ходили списки эротических романов вроде «Фэнни Хилл» Джона Клеланда и «Моя тайная жизнь» анонимного автора. (Обе книги выдержат несметное число судебных запретов и будут издаваться вплоть до нашего времени.)
Уже в эпоху буржуазного расцвета французский поэт Бодлер со всею яростью обрушился на лицемерие новых правителей: «Все эти придурки буржуазии, которые безостановочно произносят высокопарные слова о морали и моральности в искусстве, напоминают мне дешевую уличную проститутку, которая приходит с кем-то впервые в Лувр, краснеет от стыда, закрывает глаза платком и каждый раз, оглядываясь перед шедеврами мировой живописи и скульптуры, спрашивает с негодованием своего попутчика, как это могли выставить для публики такие непристойности».
В парижском заведении «Японский диван» показали тогда первый стриптиз: на протяжении получаса под музыкальный аккомпанемент танцовщицы скидывали свои одежды и в последний момент набрасывали на себя покрывало. Поднимавшие грудь корсеты пользовались таким спросом, что правительство обложило коммерсантов специальным налогом. Одновременно была сформирована особая бригада цензоров, которые следили, дабы на улицах и в театрах, на сцене и в зале, не появлялись женщины со слишком обнаженной грудью. Предварительной цензуре подвергались новые песни и печатные издания, что отнюдь не мешало порнографическим открыткам заполонить черный рынок. Судя по опросам, мужчинам больше нравились женские груди в форме большого яблока. Сразу появились и соответствующие картинки с их изображением на пачках папирос и спичечных коробках.
Огюст Ренуар признался: не создай Бог женского бюста, не стал бы он заниматься живописью. Однажды в Голландии ему пришлось встретиться с натурщицей, тело которой пленило его с первого взгляда. Художник страшно захотел работать с нею в Париже и попросил у ее матери разрешение на это. Мамаше не понравилась такая перспектива для дочери, которая, как оказалось, по совместительству еще и проститутка. Ренуар расстроился и не взял ее в Париж.
Художник Доменик Энгр тоже очень хорошо относился к женщинам, но у него с ними все как-то неудачно складывалось. Наверное, поэтому парижанин решил, что лучший способ познать женщину – это нарисовать ее. Будучи правоверным католиком, он считал своим призванием создавать композиции на религиозные темы, чтобы те вызывали у зрителя благоговейный трепет и умиление. Поскольку известным ему пришлось все же стать именно благодаря своему мастерству в изображении обнаженных женских натур, то друзья прозвали его бедолагой, у которого сердце христианина, а рука язычника. Его коллега Фрагонар запомнился соотечественникам как автор фривольных картин, но главным образом одной – под названием «Качели», где изображены сам художник, его подруга на качелях, а внизу в кустах юноша, пытающийся разглядеть, что там у нее под юбкой.
Парижанки в ту пору носили длинные платья, и демонстрировать на публике ноги выше щиколоток было не принято, тем более выше коленок: остальное как бы дорисовывало мужское воображение. Дабы подбросить пищу этому воображению, в Париже появился танец, в котором дамы стали поднимать свои платья выше коленок. Власти сразу запретили его, поскольку, помимо неприличных движений, усмотрели в нем некую политическую символику вызова установившемуся тогда во Франции режиму.
Как можно догадаться, речь шла о канкане с ускоряющимся ритмом веселой мелодии аккомпанемента, движениями танцовщиц все более воодушевленными, решительными, переходящими в настоящий галоп. При этом дамы поднимали юбки все выше и выше, все быстрее передвигаясь не просто ногами, а как бы всем телом летая по сцене с взлохмаченными волосами и раскрасневшимися лицами.
Вскоре канкан с огромным успехом дебютировал в Англии, где викторианские нравы с налетом пуританства были на излете. Когда же к телу умиравшего короля Эдуарда VII допустили его любовницу, все стало ясно и отрицать это было уже невозможно: пришли совсем другие времена – от запретов к большей свободе.
В это время на родине канкана за общественным благонравием следила супруга Наполеона III, отпетого ловеласа и сластолюбца. В непристойности и аморальности обвинили «Завтрак на траве» Мане. Затаскали по судам Флобера за «Мадам Бовари» и Золя за «Жерминаль». Бодлера заставили изъять несколько страниц из «Цветов зла». Обнаженные тела Эроса, Купидона и нимф убирали из городских парков, а на их место водружали скульптурные изображения тигров, львов, антилоп. Александра Дюма-сына возвели в ранг апостола морали за пуританство его «Дамы с камелиями».
В обществе продолжало господствовать утвердившееся отношение к женщине как хранительнице семейного очага, за пределами которого она может позволить себе любовные эскапады, но только если они не разрушают тот самый очаг. Примерно так же ставили себя и мужчины, к услугам которых масса развлечений на стороне, чуть ли не на каждой улице питейные и прочие заведения, куда заходят дамы и господа, чтобы весело провести время. В высшем свете большим успехом пользовались эротические романы, типа «Венеры в мехах» Леопольда фон Захер-Мазоха – о жестокости и сладострастии, о боли и наслаждении болью, о прелестях рабского подчинения и удовольствиях, получаемых от физического и морального издевательства…
Если ранее эротические мотивы в живописи подчинялись известным канонам идеализации, теперь уже в нее стали вноситься элементы все большей детализации, рассчитанные прежде всего на мужское восприятие. Позы обнаженных женских натур становились все более интригующими, провоцирующими своей сексуальной агрессивностью, но само женское тело от этого мало что выигрывало, становясь чаще всего обезличенным. С появлением литографии пытались совершенствовать и сам жанр: на потребу широкой публике появлялось заметно больше вульгарности. После того как литографы взялись за фотографирование, эротическое сплелось с порнографическим, как на японских графических картинках. Изобретение фотографии делало эротизм все более тривиальным. Тем не менее Эрос продолжал красоваться на пьедестале, каждый раз напоминая, что изображение полового акта не так уж и важно, гораздо ценнее, с эстетической точки зрения, предшествовавшие ему эротические фантазии.
На другом берегу Атлантики американский поэт Уолт Уитмен, как бы пропустив сквозь себя «голоса запретные, голоса половых вожделений и похотей», срывал с них покров, очищал и преображал их:
Я не зажимаю себе пальцами рот,
С кишками я столь же нежен, как с головою и сердцем.
Соитие для меня столь же священно, как и смерть.
Верую в плоть и ее аппетиты.
Слух, осязание, зрение – вот чудеса,
И чудо – каждый малейший мой голос.
Я – божество и внутри и снаружи,
Все становится свято, чего ни коснусь.
Запах моих подмышек ароматнее всякой молитвы,
Эта голова превыше всех библий, церквей и вер…
Тягостную жизнь Парижа сразу после Первой мировой войны потрясло появление на сцене Фоли Бурже танцовщицы Жозефины Бейкер, отливавшей бронзовым загаром на почти обнаженном теле. За фурором последовало повальное увлечение солнечными ваннами и пляжами для нудистов. Появился и первый журнал для них, но демонстрировать его обложки в киосках цензура запретила, мотивируя тем, что «голомания соседствует с порнографией, является сообщницей эротики и подталкивает к бесстыдству под предлогом лечения гелиотерапией».
Творцы эротических произведений снова задумались над тем, как громче заявить о себе, чтобы публика пришла в замешательство. Пикассо сотворил, но пока еще не осмеливался показывать свой этюд «Голгофа», где Магдалина мочится в неестественной позе и при этом держится за интимную часть тела Христа. Литераторы, решив смелее продолжать традиции Петрония, Апулея, Ювенала, Овидия, натыкались на препоны цензуры. У себя на родине Дэвиду Лоуренсу запретили издавать своего «Любовника леди Чатерлей», Генри Миллеру – своих «Тропиков» и «Сексуса плексуса». Поэт Гийом Аполлинер взялся было за издание «Библиотеки курьезов» с включением туда некоторых вещей Ретифа де ла Бретона и маркиза де Сада, как сразу же получил повестку с вызовом в суд…
Цензура действовала и в американском кино. Существовала она с 1916 года в виде Кодекса Морали, согласно которому запрещалось показывать на экране даже голый живот. Кодекс оставался в силе двадцать лет, пока не отпал сам собой. В ту пору звездам Голливуда вроде Глории Грэхэм и Риты Хейворт не нужно было даже показывать свой живот, чтобы стать секс-символами эпохи – настолько мощной сексапильностью они обладали.