Солнечное вещество и другие повести, а также Жизнь и судьба Матвея Бронштейна и Лидии Чуковской — страница 26 из 38

Свою последнюю повесть Матвей Бронштейн начал с вопроса “Кто и когда изобрел радио?”. Человек, незнакомый с жизнью науки, может подумать, что ответить на этот вопрос легко: достаточно назвать имя изобретателя и дату. Такого у Бронштейна не найти. Он ответил целой книгой, и даже этот многостраничный ответ не полон. Например, световой микросекундомер Феддерсена, с которого начинается рассказ, тоже возник не на пустом месте. Тридцатью годами ранее один английский физик предложил использовать вращающееся зеркало как часы, чтобы измерить скорость “распространения электричества” по проводам. В истории мировой науки открытия опираются на предыдущие, даже когда опровергают их.

Великий Ньютон когда-то сказал: “Если я видел дальше других, то лишь потому, что стоял на плечах гигантов”. Плечи предшественников ощущают “под ногами” все далеко видящие.

В науке сделать шаг вперед можно, лишь заново пройдя весь прежний путь, на преодоление которого первопроходцы потратили свои жизни. Но понятия, опыты и просто удобные обозначения, выстраданные предшественниками, помогают пройти этот путь гораздо быстрее.

Наука – дело коллективное. Без сотрудничества ученых разных времен и народов современная наука попросту невозможна. Необходимость такого сотрудничества, однако, неочевидна для тех, кто, сам наукой не занимаясь, берется о ней судить. Такие люди, получив власть, много чего могут натворить, прикрываясь словами о любви к родине. В фашистской Германии доказывали превосходство “истинно германской” науки и очищали ее от “чужеродных влияний”. В истории нашей страны также был период, когда требовалось любой ценой в различных областях науки и техники находить российских первооткрывателей всего – от велосипеда до закона сохранения энергии.

В 1937 году такого начальника назначили руководить издательством, в котором книгу Матвея Бронштейна подготовили к выходу. И новому начальнику книга решительно не понравилась. Ведь если верить автору, российский изобретатель Александр Попов работал не в гордом одиночестве, а опираясь на достижения физиков других стран. И уж совсем немыслимо, чтобы два человека в разных странах, практически одновременно и независимо друг от друга, сделали одно и то же открытие! Ясное дело – один украл у другого. И столь же ясно, кто у кого.

Начальник незамедлительно вызвал к себе автора и потребовал “исправить” книгу. Бронштейн вначале попытался объяснить, что подобные совпадения в науке случаются, поскольку все физики изучают одну и ту же природу и читают одни и те же статьи. Если Жансен и Локьер порознь открыли желтую гелиевую линию, почему же Попов и Маркони не могли порознь изобрести радиосвязь?!

Однако никакие доводы начальника совершенно не интересовали. Ему надобно было одно: в книге следует написать, что радио изобрел российский ученый, в одиночку. Если даже и нет доказательств, настоящий советский патриот любой ценой должен отстаивать первенство отечественного изобретателя. Так и сказал.

Лишь тогда Матвей Бронштейн понял, что дело совсем не в том, знает ли этот начальник, как развивается наука, – ведь он требовал солгать во имя “любви к родине”. Бронштейн встал и заявил, что это патриотизм фашистский и что участвовать в изготовлении фальшивок он не намерен. И ушел.

Книгу уничтожили, превратив тираж в груду бумажных полосок. А через несколько месяцев уничтожили и самого тридцатилетнего автора. Его арестовали в августе 1937 года и казнили в феврале 1938-го, в ленинградской тюрьме. В те годы миллионы граждан нашей страны стали жертвами безумного террора.

Сохранился лишь первый вариант повести об изобретении радио, опубликованный, как и предыдущие повести Матвея Бронштейна, в журнале “Костер”. Текст книжного издания “Солнечного вещества” заметно изменился по сравнению с его первой версией. Наверняка и книга об истории радио была еще интересней, чем уцелевшая журнальная версия.

На письменном столе Матвея Бронштейна рядышком лежали очень разные рукописи. Одни, посвященные проблемам физики Вселенной и квантовой гравитации, были доступны лишь считаным его коллегам. Другие предназначались всем любознательным читателям от 12 до… 120 лет.

И теоретической физикой, и рассказами о научных открытиях Матвей Бронштейн занимался с полной отдачей. Собственный опыт физика помогал ему, писателю, рассказывать о главном в жизни науки – о смелом изобретательном поиске вместе с исследователями всего мира, о настойчивых размышлениях, о честном отношении к успехам и неудачам.

Жизнь и судьба Матвея Бронштейна и Лидии Чуковской

Картинки из жизни[41]

Детство и юность Матвея Бронштейна[42]

Семью, в которой родились братья-близнецы Матвей и Исидор Бронштейны 2 декабря 1906 года, можно назвать обыкновенной семьей провинциальной интеллигенции в черте оседлости, за пределами которой в царской России евреям позволялось жить только при особых условиях, в частности при наличии высшего образования. Отец, выросший в семье мелкого торговца, смог окончить гимназию (в украинском городке Немирове) и медицинский факультет Киевского университета. Мать систематического образования не получила, умела лишь читать и писать. Добрая, от природы очень деликатная, она посвятила свою жизнь заботам о муже и детях. Детей в семье было трое. У братьев еще была сестра Михалина, старше их на четыре года. Когда родились мальчики, семья жила в Виннице – уездном городе в центральной части Украины. Здесь же прошли первые девять лет их детства. Самые сильные впечатления были связаны с книгами и с событиями духовного взросления.

Отец, хоть и получил высшее образование, наукой и литературой интересовался мало, мать была целиком поглощена благоустройством семейного быта. Заботой отца, не испытывавшего особых трудностей в воспитании своих не по годам тихих и любознательных мальчиков, было лишь регулярно снабжать их книгами, среди которых встречались и подарочные издания, посвященные славе русского оружия, и книги о путешествиях, о звездах и так далее.

Благодаря своему образованию и в соответствии с духом того времени отец был совершенно равнодушен к религии. В домашней жизни религиозные обычаи предков игнорировались. Об этом, в частности, свидетельствует “нестандартность” имен, полученных детьми. Матвея дома с самого детства звали Митей. Так его впоследствии называли и близкие друзья, к удивлению всех, кто впервые слышал, что Матвей и Митя – один человек.

Размеренная и устроенная (а по детским воспоминаниям – “серая и скучная”) жизнь семьи была прервана в августе 1914 года. С самого начала войны отец, как врач, был мобилизован в армию (и вернулся через четыре года). Положение семьи значительно ухудшилось, и в 1915 году мать с детьми переехала в Киев, к своему отцу, который служил управляющим в доме богатого купца.

Дед был человеком религиозным и, обнаружив безбожность воспитания мальчиков, принялся наставлять их на путь истинный. Перед братьями возникла первая проблема мировоззренческого характера. Ее решение стало важным событием их духовной жизни, и опиралось оно на эксперимент, который заключался в следующем. Надо было встать в центре комнаты и громко крикнуть: “Бог – дурак!” Если богохульника тут же не разразит гром небесный, значит, это вовсе не богохульство, а просто проверка – рискованная, но зато прямая. Конечно, без теоретического – “теологического” – анализа, сам по себе эксперимент мало в чем может убедить, даже если теологу-экспериментатору нет еще тринадцати лет. И умственное напряжение, с которым мальчики самостоятельно выработали убеждение, что “бога нет”, запомнилось надолго. А если человек способен сам решать подобные сложные проблемы, то авторитет собственного деда, даже освященный многовековой традицией, значит немного. И деду пришлось оставить внуков в покое. Тем более что никаких других поводов для недовольства мальчики не давали. За ними почти не водилось детских шалостей, они любили читать и читали запоем.

Братья учились дома и сдавали экзамены в гимназии экстерном. Занимались по книгам, домой приходила только преподавательница французского языка. Успешно сдаваемые экзамены за первые три класса заметного места в их жизни не занимали. Гораздо более сильные впечатления дарил мир, открывающийся в книгах.

В 1917 году вихрь истории смел социальный уклад старой России. Революция перестраивала все сферы жизни общества, но не сразу гимназию заменила советская “единая трудовая школа”. Киев по очереди занимали войска Германии, гетмана Скоропадского, Директории, Петлюры, Деникина… Окончательно советская власть в Киеве установилась только летом 1920 года.

Но и в школу нового типа братья не ходили. Они уже привыкли самостоятельно извлекать знания из книг. Научились справляться с потоком идей и фактов из разнообразных изданий, подобранных не педагогом, а самими юными книгоучками.

Грандиозные события, о которых рассказывалось в книгах, не шли ни в какое сравнение с событиями обыденной жизни. Возраст мальчиков и семейный уклад оберегали их от происходящего за стенами дома. Пищу для ума и души они находили в книгах. Интересней всего им казалась История Людей и все то, что Люди – с увлекательными приключениями – старались понять и изобрести. Узнавать, как устроена Природа, было несравненно занятнее, чем безо всякого умственного напряжения любоваться небом и цветами. Природа состояла из звезд, планет, кристаллов, атомов, электричества.

Только позже, после того как Митя в какой-то мере утолил жажду знаний, он стал замечать в природе и другое. Проснулось чувство, не разбуженное в детстве, заслоненное гораздо более сильными страстями. И он начал учиться отличать сосну от ели и овес от пшеницы. Захотел уметь грести, ездить на велосипеде… Это оказалось тоже очень интересным. А тогда, в самом начале 1920-х годов, души мальчиков были целиком заполнены желанием узнать, понять. Для другого просто не оставалось места.

Что же они тогда читали? Вначале – все, что попадалось: от истории Египта до теории множеств. Будущая энциклопедическая образованность Матвея свое начало брала с этого вольного плавания в море книжных знаний. Такие путешествия без карты и компаса кого-то могли бы сделать лишь всезнайкой, слышавшим понемногу обо всем. Но Мите, с его интеллектом, великолепной, пожалуй, даже феноменальной памятью и силой духа, такие кругосветные плавания шли на пользу. Он узнавал многое об очень многом.

Разнообразие интересов со временем не уменьшалось, но мальчики, быстро умневшие от книг и вызванных ими бесед, нащупывали каждый свою дорогу. Эти дороги начинали расходиться. На Митиной все чаще возникали книги по физике и астрономии.

Книги попадались очень разные. Дореволюционные казались изданными несколько веков назад: роскошные переплеты с золотым тиснением, плотная бумага, гравюры. На одной из таких гравюр был изображен молодой человек в элегантном камзоле, с локонами до плеч. Сидя на изящной скамейке в яблоневом саду, он задумчиво смотрел вдаль, подперев голову. Вдали висела Луна, а вблизи – яблоко. Человек этот был, разумеется, Исаак Ньютон. Он смотрел на Луну, на срывающееся с ветки яблоко и размышлял над тем, почему яблоко падает на землю, а Луна – нет. Автор книги легким французским слогом рассказывал, как в результате этих размышлений Ньютон открыл знаменитый закон всемирного тяготения. Как понял, что и Луна упала бы на Землю, не будь у нее огромной скорости. Упала бы, по собственноручным расчетам автора, через 4 дня 19 часов 54 минуты 57 секунд. “Мы предоставляем читателю судить о том, как отразилось бы на Земле и на ее обитателях падение такого громадного шара с такой ужасной высоты”, – закончил главу автор.

О всемирном тяготении Митя читал и в книгах совершенно иных, напечатанных порой на газетной, быстро желтеющей бумаге, вовсе без картинок и в жиденьких переплетах. Но в этих книжках, изданных в Петрограде, Одессе, Берлине (советские книги печатались тогда и в Берлине), о всемирном тяготении, или о гравитации, говорилось уже совсем по-другому. В них рассказывалось о двумерцах, путешествующих по поверхности шара, о кривизне пространства и времени, о том, что по теории Эйнштейна возможна ситуация, когда человек, глядящий в достаточно зоркий телескоп прямо перед собой в пустоту, видит собственные уши. Революционные физические теории, радикально преобразующие представления о пространстве, тяготении, атомах, свете, легко сопоставлялись с революционными социальными изменениями. В некоторых книжках даже чересчур легко.

Но где же эти ненасытные читатели брали книги? Домашняя библиотека исчерпалась быстро. На развалах у букинистов книги по точным наукам были далеко не в почете. Да и денег на покупку книг в семье не хватало. Поэтому главным источником знаний служили библиотеки, в 1921 году – Городская публичная библиотека, впрочем, до того момента, пока изменение правил не закрыло ее для слишком юных читателей. Это изменение застало Митю за чтением “Популярной астрономии” Фламмариона, фрагмент которой пересказан выше. Книгу пришлось дочитывать в библиотеке Академии наук, где юный возраст читателя не служил препятствием.


Письмо Исидора Петровича Бронштейна Г. Е. Горелику о фотографиях брата. Из личного архива Г. Е. Горелика.


Но книги книгами, а для шестнадцатилетних юношей настала пора позаботиться о своем жизненном положении – приобрести профессию. В 1923 году братья поступили в электротехникум, однако уже в следующем году были вынуждены его оставить – заработка отца не хватало на содержание семьи. Несмотря на свое мелкобуржуазное происхождение, он был начисто лишен способностей к частной практике. Поэтому довольствовался службой в государственном медицинском учреждении и, соответственно, небольшим окладом. Техникум братья покинули без сожаления: инженерно-технических склонностей у них не обнаружилось. Они пошли работать на завод.

Человек в семнадцать лет, однако, живет не только “насущными” заботами, и братья продолжали искать свои пути. А они впервые начали расходиться зримо. Собственно, некоторые признаки этого проявлялись и раньше. Как-то незаметно Матвей стал решительно обгонять брата в точных науках. Случайно выяснилось, что Матвей знает тригонометрию, которая Исидору была совершенно неизвестна. Так было и в других физико-математических областях. В 1924 году Матвей узнал, что при университете действует кружок любителей физики, и стал его посещать.

А Исидор, стремясь побыстрее встать на ноги, поступил на курсы стенографии, вскоре придумал некоторые усовершенствования этого ремесла и уже в 1925 году совместно с несколькими преподавателями стал автором литографированного “Практического курса стенографии”. В 1926 году поступил в Киевский институт народного хозяйства, желая заняться математизацией экономической науки. И до пенсии работал экономистом в киевских государственных архитектурных мастерских, занимаясь планами градостроительства.

Исидор Петрович считал, что талантами брат несравненно превосходил его. Но и его собственная незаурядность была очевидна. Он читал на десяти языках. Очень любил украинский язык. В 1941 году была издана книга, переведенная им с русского на украинский. Он удивительно хорошо для неспециалиста ориентировался в физике, математике и их истории. Обширные интересы, далеко выходящие за пределы точных наук, отражала его огромная библиотека: в его небольшой комнате коммунальной квартиры насчитывалось около двадцати тысяч книг. Книги по истории, филологии, русская классика вместе с книгами по физико-математическим наукам образовывали мир, в котором он жил.

С детства он страдал тяжелой формой заикания. Оно передалось и Матвею, у которого, однако, после лечения в 1922 году почти полностью исчезло. А у Исидора Петровича это нарушение речи осталось и наложило отпечаток на всю его жизнь, препятствуя живому общению с людьми (он вынужденно предпочитал переписку), мешая ему делиться духовными богатствами с другими. Своей семьи он не завел. Общаясь с ним, нельзя было не ощутить светлую его душу, по-детски наивное и доброе отношение к людям. Он был деликатен, но не уклонялся от того, чтобы высказать свое мнение.

Незаживающую рану нанесло “исчезновение” брата у него на глазах. В августе 1937 года Матвей приехал в Киев навестить родных. Исидор Петрович, вопреки всякому здравому смыслу, не мог простить себе, что не назвался Матвеем, когда ночью 6 августа пришли арестовывать брата…

Начало пути в физику[43]

Осенью 1924 года Матвей Бронштейн начал посещать “Физическую секцию Киевского студенческого кружка исследователей природы”. Его создателем и руководителем был молодой физик Пётр Саввич Тартаковский. Кружок был близок тогдашним “семинарам повышенного типа”, на которых студентов готовили к научной работе. Матвей формально не имел даже среднего образования, но фактически уже обладал достаточными знаниями для начала научной работы.

Спустя десять лет в автобиографии он указал, что “теоретической физикой начал заниматься еще до поступления в университет, сперва в Киеве – под руководством П. С. Тартаковского”. По рекомендации Тартаковского он получил возможность заниматься в профессорском зале университетской библиотеки, где были прекрасные условия для работы: свой стол, на котором дожидались оставленные книги, и – немаловажное по тем временам обстоятельство – в зале этом всегда было тепло.

В кружке обсуждались и темы, относящиеся к классической физике (например, динамика бумеранга), и самые актуальные вопросы физики того времени. По-видимому, Тартаковский очень быстро обратил внимание на новичка: всего через несколько месяцев – в январе 1925 года – “Журнал Русского физико-химического общества” получил первую статью Бронштейна “Об одном следствии гипотезы световых квантов”. В том же году две его статьи опубликовал ведущий немецкий журнал Zeitschrift für Physik, в 1926 году – еще три статьи.

В 1927 году автор статьи “Физика на Украине в 10-ю годовщину Советской Украины” указал: “Из теоретических исследований можно еще отметить публикации М. Бронштейна (молодого киевского физика, позже переехавшего в РСФСР). Он рассматривал вопросы о непрерывном рентгеновском спектре, о квантовой теории эффекта Лауэ и о движении электронов около неподвижного центра поля”[44].

Молодой физик переехал в РСФСР, а точнее в Ленинград, в 1926 году, видимо, по совету Тартаковского. Теоретическая физика в Киеве была все же довольно провинциальной, и Матвею Бронштейну стало в ней тесно.

Евгения Пайерлс (Каннегисер) о Матвее Бронштейне

Постараюсь написать Вам все, что я помню о Матвее Петровиче. Я познакомилась с ним ранней весной, по-моему, 1927 года. Стояли лужи, чирикали воробьи, дул теплый ветер, и я, выходя из лаборатории где-то на Васильевском острове, повернулась к маленькому ростом юноше, в больших очках, с очень темными, очень аккуратно постриженными волосами, в теплой куртке, распахнутой, так как был очень неожиданно теплый день, и сказала: “Свежим ветром снова сердце пьяно…”

После чего он немедленно продекламировал все вступление к этой поэме Гумилёва[45]. Я радостно взвизгнула, и мы тут же, по дороге в университет, стали читать друг другу наши любимые стихи. И, к моему восхищению, Матвей Петрович прочитал мне почти всю “Синюю звезду”[46]Гумилёва, о которой я только слышала, но никогда ее не читала.

Придя в университет, я бросилась к Димусу и Джо – в восторге, что нашла такого замечательного человека. Все стихи знает наизусть и даже “Синюю звезду”! Вот как Матвей Петрович вошел в круг “Джаз-банда”[47].


Письмо Евгении Николаевны Пайерлс (Жени Каннегисер) Г. Е. Горелику, 9 марта 1984 г. Из личного архива Г. Е. Горелика.


“Джаз-банд” выпускал Physikalische Dummheiten [рукописный журнал “Физические глупости”], которые читались на семинаре в университете, и вообще нахально развлекался по поводу наших учителей. Джо, Димус и Дау были гораздо дальше остальных как по способностям, так и по знанию физики и разъясняли нам все новые увлекательные открытия квантовой механики. Аббат (Матвей Петрович) довольно быстро догнал Дау и Джо, он был очень хороший математик.

Я помню его, смотрящего через очки, которые у него почти всегда сползали на кончик носа. Он был исключительно “цивилизован”. Не только в том смысле, что он все читал, почти обо всем думал, но для очень молодого еще человека он был необыкновенно деликатен по отношению к чувствам и ощущениям других людей, очень благожелателен, но вместе с тем непоколебим, когда дело шло о “безобразном поведении” его друзей.

Не помню, кто его назвал Аббатом, но это имя к нему очень шло[48]. Благожелательный скептицизм, чувство юмора и почти универсальное понимание.

Автобиография Матвея Бронштейна

(2 января 1937 г.)[49]


Мне тридцать лет. В 1930 году я окончил Ленинградский государственный университет по Физическому факультету. Заниматься научной работой я стал еще на студенческой скамье: во время пребывания в Университете я опубликовал несколько работ по теоретической физике; одна из них, содержащая решение задачи Шварцшильда о температуре поверхности звезд (напечатана в 1929 году в Zeitsch. für Physik), получила высокую оценку специалистов (о ней писали Е. A. Milne и A. S. Eddington[50]). Через несколько дней после окончания Университета я был принят в число сотрудников Физико-технического института акад. Иоффе и получил доцентуру в Индустриальном (тогда еще Политехническом) институте. В первый же год работы в Индустриальном институте я заменил проф. Френкеля, уехавшего тогда в Америку, читая вместо него студентам курс квантовой механики. В Физико-техническом институте я работаю до сих пор; в настоящее время я являюсь действительным членом Института, одновременно читаю лекции в Педагогическом институте им. Покровского, где заведую секцией теоретической физики, а также и в Университете, где в этом году веду два факультативных курса (по квантовой теории света и по теории атомного ядра).

Осенью 1935 года я защитил докторскую диссертацию на тему “Квантование гравитационных волн” (весной 1936 года она была напечатана в “Журнале экспериментальной и теоретической физики”). Оппонировали мне И. Е. Тамм и В. А. Фок. Я продолжаю работать в области теоретической физики, преимущественно по вопросам атомного ядра и общим вопросам квантовой теории. Число моих научных публикаций около тридцати. В текущем 1936 году я напечатал статьи об аномальном рассеянии электронов протонами, об интенсивностях запрещенных переходов (обе статьи в Phys. Zs. d. Sowjetunion); печатаются (в “Журнале экспериментальной и теоретической физики”) статьи о магнитном рассеянии нейтронов и о спонтанном расщеплении квантов света. Эти четыре работы начаты и закончены в текущем году. В стадии подготовки к печати находится и работа о влиянии лучистого затухания на комптон-эффект. В 1936 году напечатано также несколько работ на ядерные темы моего ученика В. И. Мамасахлисова, сделанные под моим руководством. Я уделял внимание и вопросам популяризации науки; наиболее удачными своими популярными работами считаю книжку “Солнечное вещество”, выпущенную в 1935 году и вызвавшую ряд благоприятных рецензий, и выходящую на днях книжку “Лучи икс”. Обе книжки предназначены для юных читателей. Успех у читателя имели и книжки “Строение вещества” и “Атомы, электроны, ядра” (1935).

Самуил МаршакПовесть об одном открытии[51]

В этом альманахе печатается научный очерк М. Бронштейна, написанный для детей старшего возраста, но интересный – я полагаю – и для взрослых.

Научный очерк для детей рядом с художественной прозой и стихами для взрослого читателя – это сочетание может показаться необычным и странным.

Все так давно привыкли к тому, что детская литература помещается на особой полке – самой нижней в шкафу.

С незапамятных времен “детская” литература, так же как и ее сестра – литература “народная”, была вне поля зрения людей, обладающих хорошим вкусом, вне суда и закона литературной критики.

Под пестрыми обложками дореволюционных книжек для детей и для “народа” можно было найти все что угодно: и безыменные слащавые стишки про ангелов и птичек, и бойко состряпанную смесь из чудес природы и фокусов со спичками, и даже – иной раз – повесть Н. В. Гоголя, на обложке которой фамилия автора была обозначена так: “В. М. Дорошевич”.

Невежество, безграмотность, неумелое и беспомощное любительство, примитивный дидактизм – вот что прежде всего бросается в глаза, когда извлекаешь из архива роскошные томики сусально-“золотых библиотек” и невзрачные книжонки научно-популярных серий.

Мы предъявляем к нашей советской литературе для детей высокие требования – идеологические и художественные. В области научной детской книги у нас проделаны опыты, которые в общей литературе ставились до сих пор очень редко и случайно.

Создается новый литературный жанр – детская научно-художественная книга, и работают над этим новым жанром не присяжные посредники между наукой и литературой – компиляторы и популяризаторы, – а серьезные научные работники и писатели.

Это дает детской литературе право на интерес широких читательских кругов – без различия возраста.

Недавно американский рецензент, разбирая одну из советских научных книг для детей, сказал о ней следующее:

Мы даже не представляли себе, что детям можно давать такой крепкий раствор науки.

Очевидно, рецензента больше всего удивило то, что в детской научно-популярной книге и в самом деле говорилось о науке. Ведь все так давно привыкли находить в книгах этого рода только гомеопатические дозы научных мыслей и фактов, растворенные в водянистых рассуждениях о пользе науки, о красоте и стройности мироздания, о “тайнах природы”, о “чудесах науки и техники”.

Этот слабый раствор мысли подслащали обыкновенно, как микстуру, сахарином так называемой занимательности. По-видимому, ремесленники научно-популярного цеха, изо дня в день поставлявшие публике тощие приложения к детским журналам и роскошные альбомы с факелом науки на переплете, мало верили в занимательность самой науки. Для того чтобы сделать свой предмет занимательным, они придумывали всевозможные аттракционы. Через каждые пять или шесть страниц читателям обычно предлагался отдых от науки в прохладном беллетристическом оазисе.

Правда, и беллетристика эта была под стать науке – тоже не настоящая. Нельзя же считать художественным образом какой-либо персонаж из задачника, например того знаменитого пешехода, который вышел когда-то из города А и пошел навстречу пешеходу, вышедшему из города Б.

А между тем именно такие призрачные пешеходы шагали по страницам заурядной научно-популярной литературы для детей. Но здесь они выступали в роли старших братьев, показывающих младшим опыты по электричеству, или в роли просвещенных отцов из “Вселенной” Герштеккера, забавляющих Ваню и Машу ежевечерними беседами по географии.

Не перевелись такие книги и в наше время. Правда, они несколько подновились. Отцы-резонеры заменены в них ударниками-педагогами, а братья – любители опытов – вступили в комсомол и угощают друг друга научно-техническими докладами. Но, вглядевшись, вы сразу узнаете в этих бесплотных комсомольцах классических пешеходов из задачника. У тех и других – одна и та же цель, одна и та же забота: обмануть читателя, подсунуть ему под беллетристическим соусом заплесневелый сухарь науки.

Когда-то вся эта кухня нужна была потому, что ребенка и подростка считали неспособным усвоить настоящую научную пищу – неподслащенную и неразбавленную. С ребенком не принято было говорить искренне, говорить серьезно. Автор сентиментальной и даже восторженной научно-популярной книжки нисколько не обязан был переживать всерьез те чувства, которые он высказывал ребенку. Все его сантименты были притворные, ханжеские, дидактические.

В наше время и в нашей стране отношение к читателю – ребенку и подростку иное.

Лукавая и фальшивая дидактика нам не к лицу. Мы уважаем науку и уважаем ребенка. Мы помним особенности детского возраста, но это обязывает нас не к упрощению, а к простоте, к последовательности и ясности мысли.

Конечно, ребенок требует от книги занимательности, но занимательность должна быть достигнута не посторонними средствами, не развлекательными интермедиями, а самой сущностью книги, ее темпераментом, ее идейным богатством.

А это возможно только тогда, когда автор сам увлечен научной проблемой, когда он имеет право свободно и уверенно, по-хозяйски, распоряжаться своим научным материалом.

Но и это еще не все. Автор, владеющий терминологией науки, должен уметь отказываться от терминов там, где возможно без них обойтись. Такое умение дается лишь тому, кого точность научных формулировок не отучила навсегда от живой речи.

Итак, воображение, темперамент, живая и свободная речь, богатый материал, идеологический и фактический, – вот условия, без которых невозможна хорошая научная книга для детей. Другими словами, она подчинена тем же законам, что и всякое произведение искусства. Ее можно и должно мерить меркой, приложимой ко всем видам художественной литературы, – то есть степенью ее искренности, идейной высоты и литературного вкуса.

Есть ли у нас уже такая литература? Она создается на наших глазах. Книги Житкова, Ильина, Паустовского, Бианки, Н. Григорьева и других дают нам право надеяться, что научно-популярная литература уступит наконец место литературе научно-художественной.

Автор рассказа о “Солнечном веществе” М. Бронштейн – физик, сотрудник Ленинградского физико-технического института.

В литературе (я имею в виду не специально-научную литературу, а общую) он выступает впервые. Его “Солнечное вещество” выйдет отдельной книгой с дополнениями и иллюстрациями в ленинградском Детиздате.

Книга М. Бронштейна – это не перечень успехов науки и техники, обычный в популярной литературе. Это рассказ о тех барьерах и затруднениях, которые стоят на пути всякого открытия. Это рассказ о коллективной работе множества ученых на протяжении десятков лет. Рассказ о единстве науки.

Несколько лет тому назад М. Горький писал:

Прежде всего наша книга о достижениях науки и техники должна не только давать конечные результаты человеческой мысли и опыта, но вводить читателя в самый процесс исследовательской работы, показывая постепенное преодоление трудностей и поиски верного метода.

Именно эту задачу и поставил перед собой автор “Солнечного вещества”, рассказывая историю одного из самых замечательных открытий физики и химии.

Удалось ли ему решить свою задачу – пусть судит читатель.

Лидия ЧуковскаяСолнечное вещество

(глава из книги “Прочерк”[52])


История гелия сплелась с историей нашей жизни – Митиной, моей. Работа над книгой сблизила нас. Собственно, она же нас и поженила. Брака нашего мы ни от кого не скрывали, но некоторое время вынуждены были жить врозь, на разных квартирах – он у себя на Петроградской, на улице Скороходова, 22, а я, вместе с Идой и Люшей[53], на Литейном, 9. Совместный литературный труд был для нас чем-то вроде свадебного путешествия. Все серьезнее и глубже узнавали мы друг друга.

Редактировал книгу Маршак. Я ассистентка. Все трое влюблены: Митя и я друг в друга, Маршак в Бронштейна. Редактировать что-либо, не влюбившись в рукопись и в автора, не поверив в его великое будущее, Маршак вообще не умел. В одних случаях от общения с Маршаком рождались прекрасные книги. В работе с ним совершенствовали свой вкус и свой слог начинающие литераторы и шли далее, не нуждаясь уже в маршаковской опеке; другие союзы производили на свет всего лишь одну-единственную совместно сработанную книжку, а самостоятельно автор не способен был сделать ни шагу; третьи оканчивались плачевно…

‹…›

При первом же знакомстве Самуил Яковлевич начал читать Мите Пушкина, Блейка и Бёрнса и выслушивать Митины соображения о переводах Шекспира. Значит – влюбился.

Однако нельзя сказать, чтобы работа, начатая при столь благоприятных предзнаменованиях, с самого начала пошла успешно.

Напротив.

Она была работой счастливой потому, что увлекала автора, редактора и меня, но поначалу ни Митины познания, ни наша увлеченность ни к чему не вели. Вариантов, отвергнутых Маршаком, были десятки, неудачи длились месяцы.

Если бы не упорство Маршака, Митя наверное бросил свои старания. При том, что и сам он отличался завидным упорством.

‹…›

Но Маршак умел заманивать людей и увлекать их. Очередная неудача разжигала в Мите желание попробовать еще и еще раз. Он к неудачам не привык, а воля у него была сильная.

‹…›

Как я помню бедные Митины листки! Вырваны из блокнота; наверху – зубчики; а буквы и строки бегут мелко и скупо, от края до края, точно опасаются, что им не хватит места… Каждый раз, переписав очередной вариант первой главы, Митя уверяет меня, что лучше, нагляднее, понятнее написать немыслимо. На этот раз Самуил Яковлевич уж непременно останется доволен. Я согласна с ним. Веселыми ногами идем мы в Дом книги, на Невский, минуем вращающуюся стеклянную дверь и надолго запираемся вместе с Самуилом Яковлевичем в маленькой угловой комнатушке с балконом. Балкон на углу Невского и канала Грибоедова. Клеенчатый казенный диван, канцелярский стол, весь в чернильных пятнах. Вещам и людям в комнатушке тесно: Самуил Яковлевич, Митя и я еле протискиваемся между столом и диваном.

Зато запирается комнатка изнутри на замок, тут можно надежно укрыться от редакционного шума.

Уличный – трамвайный – не помеха.

Митя читает, Маршака не велено звать к телефону. Маршак слушает, опустив на руку большую, круглую, седеющую голову. Слушанье – вслушиванье – для него труд, и труд напряженный. Существует истасканное, банальное выражение: “он весь обратился в слух”. Банально; а если отнести к Маршаку – иначе не скажешь. Маршак в самом деле слушает ушами, лбом, подбородком, всеми порами, сердцем. И глазами. Я убеждена: слушая Митин голос, он видит услышанное набранным, напечатанным и уж конечно напрягает все силы, чтобы увидеть не одни лишь графические начертания слов, но и то, о чем речь идет: пробирки, колбы, светящиеся линии. От окружающего он отключен совершенно. Сейчас он не он, а тот двенадцатилетний школьник, который будет эту книгу читать. Он сейчас весь в напряжении: нелегко быть самим собой, весьма искушенным сорокапятилетним литератором, и в то же время не тронутым цивилизацией подростком, нелегко слышать и видеть одновременно.

‹…›

Впрочем, чаще встречались мы не в редакции, а у Самуила Яковлевича дома, на углу Литейного и улицы Пестеля (Пантелеймоновской), в большом, уставленном книгами кабинете окнами на Литейный. Дома Самуил Яковлевич сидит не за казенным, грязноватым, пустым, неуклюжим столом, а за собственным, красивым, письменным. Мы с Митей в мягких, радушных креслах. ‹…›

‹…›

Слушает Самуил Яковлевич у себя дома так же внимательно и страстно, как там, в редакции. Кашель, дым. Папироса зажигается одна о другую. Одышка…

…Митя кончил. Сложил свои листки. Самуил Яковлевич глядит на него бережно, ласково – я-то уж понимаю: значит, опять не то!

– Дорогой мой… – приступает к операции Маршак.

‹…›


Черновики первой детской книги Бронштейна не сохранились. Жаль. По ним можно было бы проследить, как развивался и рос в ученом, в открывателе нового, в ученом, авторе популярных статей – художник. Как менялось его отношение к работе над словом. (“Работа над словом ужасная”, – сказал Лев Толстой, когда предпринял попытку писать для подростков.) Как изменился словарь: из узенького, специфически профессионального, изобилующего “измами”, звуковой какофонией, превращался он в общерусский: общерусский располагает неисчерпаемым словесным запасом. Как проникали в книгу интонации живой, разговорной речи: то удивленной, то восхищающейся, то опечаленной. Как мысль начинала развертываться, подчиняясь не одной лишь логике, но и воображению: не лекция, а драма. Как мысль накалялась эмоциями. Как, сохраняя хронологию событий, повествование обретало сюжет и подчинялось повелителю всякого художества – ритму. Как книга строго научная приобретала содержание этическое. Книга о спектральном анализе оборачивалась книгой о великом единении ученых. О единении людей, отделенных друг от друга пространством и временем и, случается, даже не знающих о существовании друг друга – но связанных один с другим: каждый – звено незримой цепи.

Черновики Митиной книги, повторяю, не сохранились. Но чтобы показать, откуда он шел к первой своей книжке для детей и какой проделал путь, приведу отрывок из его статьи для взрослых до встречи с Маршаком. Из статьи научно-популярной.

Вот образчик:

В своем докладе на Конференции Ф. Перрен упомянул о гипотезе, предложенной его отцом, знаменитым французским физиком Жаном Перреном. Согласно этой гипотезе, основными элементарными частицами ядра являются не протоны и электроны, а нейтроны и позитроны, и сам протон, по этой гипотезе, тоже является сложной частицей, а именно комбинацией из нейтрона и позитрона. Преимуществом этой гипотезы является то, что нет никаких затруднений с механическими и магнитными моментами ядер, так как моменты нейтрона и позитрона еще не были измерены, а потому им можно приписать такие значения моментов, чтобы объяснить экспериментальные величины моментов ядер. Перрен предложил поэтому считать, что позитрон имеет механический момент нуль и подчиняется статистике Бозе.

Значение этого пассажа для неподготовленного читателя, для читателя-профана – тоже нуль.

Тот, к кому обращался М. П. Бронштейн теперь, только что прочел “Всадника без головы” Майн Рида, “Морские истории” Житкова или “Трех мушкетеров” Дюма. Ни ему самому, ни его близким еще не известно: гуманитарий он в будущем или математик? Неискушенный подросток берет в руки книгу об открытии гелия – а что это за гелий? и какое мне, собственно, дело, как его там открывали? Мне бы интересную книжечку!

‹…›

– Я решил так, – сказал мне Митя после третьего или четвертого нашего похода к Маршаку, – если и на этот раз Самуил Яковлевич расхвалит меня, превознесет до небес, восхитится моими несуществующими дарованиями и моей любовью к Блейку и Бёрнсу, но опять предложит мою первую главу написать заново – я попробую еще один раз, один только раз, понимаешь? и баста! Ты, Лидочка, пожалуйста, не сердись и не огорчайся. Ты сделала все, что могла. Ты отучила меня от бюрократических отглагольных существительных, от нагромождения “которых” и “является”, от бесконечных деепричастий. Ну и хорошо. Но писать для двенадцатилетних – это, видимо, выше моих сил. Пожалуйста, не огорчайся. У меня докторская на носу.

Я не сердилась, но огорчалась очень. И корила себя. Митя с такою охотой, с такой жадностью готов был одолевать любое свое неумение – и вот! До того мы довели его своим редактированием, что отбили охоту писать! Сколько он истратил уже времени и труда на эту несчастную книжку! Втянула-то его в это безнадежное предприятие – я. Как же мне было не огорчаться?

Кроме научного, писательского и педагогического труда, Митя взвалил себе на плечи хлопоты о нашем совместном жилье. Об обмене. Он хотел, чтобы съехались мы поскорее. Его прекрасная комната в коммунальной квартире и моя убогая, но все же отдельная двухкомнатная квартира давали нам надежду на трехкомнатную. Митя торопился, я – нет. В том, что нам будет хорошо вместе, я не сомневалась. Но мне жаль было Митиной свободы. Митиного хоть и напряженного, хоть и трудового, а все же приволья. Шутка ли: жена, ребенок, семья, быт. Да и комнату его мне было жаль. Я успела ее полюбить. Комната и вправду необыкновенная. Вместо передней стены – сплошное окно, словно в студии живописца. За окном покатые крыши и стада труб. Трубы уходят вдаль: дом семиэтажный, самый высокий на Скороходовой. Прозрачность стекла весною сливается с прозрачностью зеленоватого ленинградского неба. Прозрачность, просторность. Второй такой бескрайней комнаты ему уже никогда не найти.

Но утомительно было с Петроградской каждый день ездить не только в Университет или Физико-технический институт, а и ко мне на Литейный. Расставаться же Митя не хотел ни на день. Одни его книги жили уже у меня, на Литейном, другие оставались еще на Скороходовой. Разрозненность вещей и книг вносила в нашу совместную жизнь неурядицу.

Митя усиленно следил за объявлениями и ездил смотреть предлагаемые квартиры.

Когда бы он ни ложился, он ежевечерне ставил будильник на семь часов утра. Работа – научная, популяризаторская, переводческая, преподавательская – не давала ему отдыха. А тут еще навалилась ему на плечи эта детская книга! Он рассчитывал, что напишет ее за какой-нибудь месяц, а вот прошли уже два и не удавалось одолеть даже первую главу. Начал он писать, когда мы жили еще врозь, продолжал, когда мы уже съехались.

Общее наше жилье – у Пяти Углов. Адрес: Загородный, дом 11, квартира 4. Окна на улицу Рубинштейна (бывшую Троицкую), подъезд – на Загородный, прямиком на трамвайную остановку. От нашего крыльца трамваем № 9 – пятьдесят минут до Физико-технического института.

‹…›

Митя купил себе огромный, со многими ящиками, стол, а мне в день переезда подарил старинное, XVIII века, бюро, купленное у хозяйки на Скороходовой. Оно осталось для меня навсегда надгробьем над его неизвестной могилой, памятником его короткой жизни и – и нашей совместной работы. Когда мы съехались, Митя заказал столяру книжные полки на обе стены новой комнаты, а заодно и лестничку, чтобы доставать томы из-под потолка. Столяр не торопился. Пока Митина комната стояла голая, неустроенная, без занавесок, без книг, без письменного стола, Митя предпочитал работать у меня, за тем же своим привычным бюро. Тут он писал диссертацию, тут и детскую книгу. Я любила смотреть, как он, с пером в руке, подняв голову над откинутой доской и листом, – думает. Недвижность, застылость – лица, глаз. А, вот он что-то ухватил: да, вот движение зрачков. Значит, приближается движение руки. А-а! Вот уже и рука побежала… ‹…›

‹…›

– Да, Лидочка, я бастую, – повторил Митя, когда мы в очередной раз подходили к маршаковским дверям. – Если Самуил Яковлевич заставит писать заново – я честно сделаю еще одну попытку. Одну – но не более. Условились?

Я кивнула. Меня мучила совесть.

Мы вошли в кабинет. Сизый дым висел от пола до потолка, окурки дымились из глубины пепельницы, безжалостно приподнимая крышку. По-видимому, предыдущий посетитель курил не хуже хозяина. Самуил Яковлевич поздоровался с нами, и в особенности с Митей, весьма сердечно. (Он несколько раз повторял мне при наших встречах в редакции или разговорах по телефону: “Вы не представляете себе, Лида, какой это благородный человек. Благородство – основная черта”. Так оно и было. Но откуда он знал?..) Благородный Митя опустился в гостеприимное кресло и начал читать. Маршак – слушал. Он шумно дышал, курил, кашлял, задыхался от дыма, зажигал одну папиросу о другую, а окурки, вместо пепельницы, засовывал в чернильницу, ничего этого не замечая. Он был погружен в слушанье глубоко, как погружаются в сон. Напряжение заразительно, слух и у меня обострялся. Странным образом я начинала слышать и понимать слышимое по-другому, чувствуя уже не только слова, но и каждый слог.

Обычно Самуил Яковлевич не прерывал ни свой слушающий сон, ни чужое чтение. Разговоры начинались обычно только тогда, когда кончались листки. А тут вдруг, положив Мите на колено свою маленькую, короткопалую, но энергическую и сильную руку, Самуил Яковлевич перебил чтение.

– Что это вы только что произнесли? Повторите, пожалуйста.

Митя удивился и перечел конец странички. Речь здесь шла о весе разных газов – сколько весят неон, аргон, гелий. Оканчивалась страница скобками: “(Гелий, – объяснял Митя в скобках, – был назван так в честь Солнца: ведь по-гречески Гелиос значит Солнце; а гелий был найден учеными сначала на Солнце и только потом на Земле)”.

– То есть как это: сначала на Солнце и только потом на Земле? – Маршак ударил Митю по колену. – Ведь не могли же ученые слетать на Солнце? Что-то не понимаю я ничего в ваших скобках! – повторял Маршак и тряс Митю за колено. – Ничего не понимаю.

Митя терпеливо объяснил: речь идет о том, как ученые открывали один за другим “ленивые”, инертные газы. Среди них и гелий. В скобках дано разъяснение: гелий, в отличие от других, найден был сначала на Солнце, а потом на Земле. Потому и назван в честь Солнца.

– И об этом событии вы сообщаете в скобках! Раньше на Солнце, потом на Земле. Да чего стоят все ваши подробности – какие-то там горелки, и пробирки, и опыты! и биографии ученых! если вы сами не знаете, о чем пишете?

– Я? Я не знаю? – взвился Митя. – Я пишу книгу о спектральном анализе. Вы меня просили написать о самом процессе исследования. Вот я и пишу популярно и подробно.

– Отложите на минуту ваши листки. Забудьте на минуту о спектральном анализе. Расскажите мне, как открыли гелий. Один только гелий, – попросил Маршак. – Расскажите нам, невеждам, – ну, вот мне, Лиде.

Митя, пожав плечами, принялся объяснять. И чуть только перешел он на устную речь, как между ним, рассказывающим, и нами, слушающими, возникла живая связь. От досады и волнения Митя запинался более обычного и говорил быстрее, чем обычно. Маршак то и дело перебивал его вопросами – и Митя откровенно хватался за голову: “Как? вы и об этом не слыхивали?” – и с раздраженным недоумением подыскивал слова, чтобы объяснить то, что минуту назад представлялось ему общеизвестным.

– Слышу по голосу – теперь вы напишете, – сказал Самуил Яковлевич. – Голос живой, не монотонный, не лекционный. Сердитый голос. Возмущаетесь? Встревоженный голос. Спустились наконец с профессорской кафедры к нам, неучам, на грешную землю?.. Вы заметили, Лида, что случилось сейчас? Все вещества, да и спектральный анализ, из застывших значков, из терминов (а термин – ведь это слово, из которого изъята жизнь) все превратились в персонажей драмы, в живые действующие лица. Читатель будет следить за судьбою каждого из них с не меньшим интересом, чем за деятельностью самих ученых. Горелка, трубочка, неон, аргон, клевеит – все ожили… Подумайте только: речь идет о приборах, позволивших ученым, не сходя с места, обнаружить новое, особое вещество на Солнце! А потом оказалось, что оно вовсе не особое, оно и на Земле водится! Да удивитесь же! Не риторически, конечно: “Ах, могуч человеческий разум!” – а искренне, от души. Да ведь об этом поэму писать можно! А вы сообщаете мельком, в скобках! Все остальное можно рассказать как бы в скобках. Остальное – это переулки, вливающиеся в центральную улицу. Гелий – хребет книги, путеводительная нить, центр! Если для вас “сначала на Солнце, потом на Земле” мельком, то и для читателя пустяк, мелочишка! Если вы сами не удивляетесь, чему же станет удивляться читатель?

Когда мы уходили, Самуил Яковлевич вышел вместе с нами на лестницу (в шлепанцах и в подтяжках) и, прощаясь, сказал:

– Так ваша книга и будет называться: “Солнечное вещество”… По имени главного героя. Ну, как “Евгений Онегин”, или “Муму”, или “Обломов”… Ваш герой – гелий, сквозь все перипетии поисков гелия станет ясен и спектральный анализ. Особенно важно рассказать, как люди сбивались с пути, шли по ложному следу. Это научит читателя самостоятельно думать. А сверхзадача такая: одно открытие служит другому, даже если один ученый и не подозревает об открытии другого.


С этого дня Митина работа пошла иначе. Самуил Яковлевич словно живой водой спрыснул разрозненные куски: теперь они соединились естественно, органически. Судьба героя повелевала повествованием. Книга не шла – летела.

Работали Митя и я вместе. Он автор, я редактор. Моя редакторская роль в этом случае оказалась весьма своеобразной. Я была именно тем идеальным читателем, над которым ставился опыт: тем круглым, полным невеждой, которому адресована книга. Чуть только повествование теряло конкретность или Митя опускал в цепи событий или рассуждений звено, казавшееся ему подразумеваемым, – я неизменно переставала понимать. Чуть только рассказ утрачивал образность, мне делалось скучно. Чуть только логический вывод из рассуждения не приводил, вместе с заново установленным фактом, к эмоции, не вызывал ни тревоги, ни огорчения, ни новой надежды – вывод сам по себе, а чувство само по себе, – я говорила Мите, что он сбился с дороги. Ведь сведения, голые сведения читатель может и в энциклопедии получить. Нашему же читателю надо испытать – вместе с исследователями – горечь неудачи, радость победы.

Митя ежедневно читал мне новые и новые главы. Я перебивала его, чуть только теряла сюжетную нить. Дивясь моему непониманию, Митя сердился и начинал объяснять мне, что происходит на странице – в лаборатории Рамзая или Резерфорда, – объяснять “по складам”, как трехлетней. Я снова не понимала, он в сердцах объяснял снова.

– Ты притворяешься… Тут нечего не понимать… Ну вот, например, представь себе…

“Представлять себе” (воображать) я умела. Митя подыскивал примеры. Во мне брезжило понимание, будто какие-то черты реального предмета просвечивали сквозь туман отвлеченности. Я хваталась за этот хвостик, краешек. Я начинала предлагать свои слова для понятого мною, и иногда оказывалось – они для изображения годны.

Проверяя переходы от мысли к мысли, звучания слов и фраз, Митя уже не мог не писать вслух. ‹…›

‹…›

Из коридора, из-за двери его комнаты, услыхала я, что он читает вслух, настойчиво повторяя одни и те же фразы. Прилаживает их. Не мне читает, а себе самому. Я отошла от двери. Не одна только рука, следуя мысли, вела его теперь по странице – вело и ухо. Проверка естественности, склада и лада.

По-иному расположил он теперь и весь материал. Из бесформенной лекции превращалась теперь книга в драматически развивающуюся прозу.

Вот Жансен и Локьер, с помощью спектроскопа, исследуют спектр солнечных выступов. Они обнаруживают линии водорода: красную, голубую и синюю. Затем видят желтую линию – близко-близко от желтой линии натрия. Близко, но линии все-таки не совпадают. Значит, это не натрий. Они назвали новонайденную линию Д3 и пришли к убеждению, что принадлежит она какому-то особому небесному веществу. Очевидно, на Земле его нет, оно водится только на Солнце, за полтораста миллионов километров от нас. На Земле его нету, а на Солнце есть, вот они и назвали его по имени Солнца – гелий.

Таково первое действие драмы, разыгравшееся после глав о горелке Бунзена, об изобретении спектроскопа, после главы под названием “Звезды в лаборатории”. После того, как читатель уже понимает, что такое спектральный анализ.

Второе событие большой драматической силы: гелий обнаружен на Земле. Обнаружили его в клевеите – существует такой минерал, – назвали криптоном. Но вот начинается новая цепочка опытов, и наконец один ученый – Крукс – посылает телеграмму другому – Рамзаю:

“Криптон – это гелий. Приезжайте – увидите”.

Рамзай приехал, взял в руки трубочку, где заперто было солнечное вещество, и увидел. Вряд ли, однако, испытал он такое же счастье, как Митя и я. Мы поняли, что глава удалась, что стоит она на должном месте, что драматургия не подвела, что читатель заодно с нами разделит радость и Рамзая, и Крукса.

‹…›


К Маршаку мы более с каждой главой не бегали. Мы решили положить ему на стол готовую книгу. Митя говорил, что видит ее насквозь, “понимаешь, всю на просвет, как в туннеле”. Через два дня на третий Самуил Яковлевич звонил нам, подзывал то его, то меня, подталкивал, сердился, устраивал сцены ревности, расспрашивал, требуя, чтобы Митя прочитал ему по телефону хоть отрывок. Но Митя стоял твердо: положит на стол оконченную рукопись. И тогда выслушает его приговор. И готов выслушать все замечания и исправить все, что найдет нужным исправить. (Ни о каком последнем или предпоследнем разе Митя уже не поминал.)

Счастливый этот день наступил. Десятки раз прочитали мы каждую главу вслух, много раз перепробовали каждую фразу на слух и на глаз, неизменно находя где-нибудь то рифму, столь неуместную в прозе, то неловкий переход.

Наконец отдали рукопись машинистке и потом, еще раз прочитав, – Маршаку.

Я нарочно забежала к нему в его отсутствие и как сюрприз положила на стол. Придет – увидит.

Вечером мы были у него. Маршак доволен! Он пренаивно говорит, кивая мне на Митю: “Вы, Лидочка, не представляете себе, какой у вас талантливый муж. Если бы я был женщиной, я непременно сам вышел бы за него замуж. Сколько книг он еще напишет для нас!”

Все это, конечно, не означало, что работа окончилась. Нет, Самуил Яковлевич то предлагал другие названия глав, то заставлял переделывать концовки или начала, то придумывал другие подписи под таблицами. Потом новые заботы: Митя читает рукопись в школе, в пятых и шестых классах – он читает, а я вглядываюсь в лица: вот заскучали как будто? неподвижны? значит, главка затянута? нет, это они размышляют! вот огорчились, вот задумались, а вот и рады: найден гелий на Земле! Митя кончил – от расспросов отбоя нет. Потом встреча с художником Николаем Фёдоровичем Лапшиным (которого пригласил иллюстрировать книгу Владимир Васильевич Лебедев), потом публикация в журнале “Костер”, потом – в альманахе Горького с предисловием Маршака (он попытался объяснить разницу между книгой научно-популярной и научно-художественной). Потом три корректуры отдельного издания. И вот у меня в комнате, на откинутой доске Митиного – моего! – бюро яркая желтизна переплета, а на титульном листе ярче линии Д3 светится надпись:

Дорогой Лидочке, без которой я никогда не смог бы написать эту книгу

Митя, 21 апр. 1936

‹…›


За несколько месяцев до выхода в свет первой Митиной детской книги он защитил диссертацию на звание доктора физико-математических наук.

Защита состоялась 22 ноября 1935 года.

‹…›

Помнится, вернулся он в тот день с заседания Ученого совета домой более утомленный и более веселый, чем обычно. “Криптон – это гелий?” – спросила я, заслышав ключ и отворяя дверь навстречу. “Приезжай – увидишь, – ответил Митя. – А что, сварила сегодня Ида Петровна обетованный компот?”

Вот и все. Других торжеств не последовало. Никаких банкетов, ни ресторанных, ни домашних, мы не устраивали. В те времена подобных официальных празднеств в нашем кругу в заводе не было. Митя принялся готовить изложение своей “докторской” для журнальных публикаций. Отрывки напечатаны в 1936 году в двух номерах двух научных журналов…

‹…›

Кроме “Солнечного вещества”, кроме очерка “Самый сильный холод” (“Еж”, 1935, № 9), где одним из персонажей был тот же неподатливый гелий, Митя, к великой радости Самуила Яковлевича, написал еще две научно-художественные книги: об открытии Рентгена и об открытиях Попова и Маркони.

Это был уже сложившийся мастер. Ни мне, ни Маршаку уже почти не приходилось ему помогать. Он писал сам. Собирался, по собственному почину, написать для детей книгу о Галилее. ‹…›

‹…›

‹…› Мы продержали три корректуры книги о Попове и Маркони (предварительно она была опубликована в “Костре”) и со дня на день ожидали сигнальный экземпляр, или, как говорят в редакциях, “сигнал”.

“Завтра-послезавтра будет сигнал”, – сообщали Мите в производственном отделе.

Но летом тридцать седьмого участь “ленинградской редакции” была решена и дан был иной сигнал – к уничтожению не только книг, но и людей, создававших книги.

Андрей Сахаров о Лидии Чуковской

(из письма в Союз советских писателей, 9 января 1974 г.)[54]


Повод для исключения Чуковской – ее статья “Гнев народа”. Статья написана в те дни, когда страницы всех советских газет клеймили меня как противника разрядки и клеветника. Среди тех, кто выступил в мою защиту, прозвучал сильный и чистый голос Лидии Чуковской. Ее публицистика – это продолжение лучших русских гуманистических традиций от Герцена до Короленки. Это – никогда не обвинение, всегда защита (“Не казнь, но мысль. Но слово”). Как ее учителя, она умеет и смеет разъяснять то, о чем предпочитают молчать многие, защищенные званиями и почестями. Я горжусь дружбой Лидии Корнеевны Чуковской. Я преклоняюсь перед ее бесстрашной искренностью и добрым мужеством!

Автобиография Лидии Чуковской

(29 сентября 1987 г.)[55]


Я родилась в Петербурге 11/24 марта 1907 года. Через пять лет наша семья переселилась в Куоккалу, дачную местность в тогдашней Финляндии. До 1917 года мы жили там постоянно, зиму и лето. Другом моего отца стал знаменитый художник Илья Ефимович Репин, тоже постоянно живший в Куоккале. К Илье Ефимовичу по средам, а к моему отцу по воскресеньям приезжали из Петербурга художники, писатели, актеры, поэты, историки литературы и публицисты. Девочкой я встречала у нас в доме Шаляпина, Маяковского, Н. Евреинова, Леонида Андреева, Владимира Короленко.

После Февральской революции 1917 года семья переселилась в Петербург. Сначала меня отдали учиться в частную женскую гимназию Таганцевой; позднее, когда в советских школах началось совместное обучение, – в 15-ю единую трудовую школу, то есть в бывшее (мужское) Тенишевское училище. Окончив его в 1924 году, я поступила на словесное отделение государственных курсов при Институте истории искусств и одновременно – на курсы стенографии. Отец мой в двадцатые годы работал в издательстве “Всемирная литература”, в студии “Дома искусств”, в “Доме литераторов”, в редакции журнала “Русский современник” и во многих просветительных учреждениях того времени: таким образом, и тут, в Петрограде-Ленинграде, мне случалось постоянно встречаться со знаменитыми людьми: в отрочестве и в юности посчастливилось видеть и слышать Александра Блока, Н. Гумилёва, Анну Ахматову, О. Мандельштама, Владислава Ходасевича, Ю. Н. Тынянова, М. Горького, а также молодых “Серапионовых братьев”: М. Зощенко, В. Каверина, М. Слонимского, Льва Лунца.

Летом 1926 года, студенткой второго курса, я была арестована. Мне вменялось в вину составление одной антисоветской листовки. Повод заподозрить себя я подала, хотя на самом деле никакого касательства к этой листовке не имела. Приговор: три года административной ссылки в Саратов, однако благодаря заступничеству моего отца я пробыла в Саратове всего одиннадцать месяцев.

В 1928 году я поступила на работу в Ленинградское отделение Детиздата, главою которого был в то время С. Я. Маршак – поэт, редактор, переводчик.

В 1929-м я вышла замуж за Ц. С. Вольпе, историка литературы; в 1931-м родила дочь Елену, в 1933-м разошлась с Ц. С. и через некоторое время вышла замуж за М. П. Бронштейна – физика-теоретика, сотрудника Физико-технического института, доцента Ленинградского университета, автора многих научных трудов, вскоре получившего степень доктора. Кроме чисто научной деятельности М. П. Бронштейн занимался и популяризацией науки.

Вскоре после убийства Кирова, в начале 1935 года, меня вызвали в “органы” и потребовали, чтобы я, в уплату за досрочное освобождение из ссылки, сделалась сотрудницей НКВД. Несмотря на длительный допрос, брань, угрозы, мне удалось устоять: меня не били.

В августе 1937 года арестован М. П. Бронштейн. В сентябре – арестованы мои близкие друзья, члены редакции Маршака, а кто не арестован, тот, как и я, уволен. За Бронштейна вступились крупные ученые того времени – И. Е. Тамм, В. А. Фок, Л. И. Мандельштам, С. И. Вавилов, А. Ф. Иоффе, а также литераторы: Маршак и Чуковский. Однако все усилия не только помочь Бронштейну, но хоть что-нибудь разузнать о его судьбе успехом не увенчались.

Осенью 1938 года я начала часто встречаться с Анной Андреевной Ахматовой. Колеблясь между страхом обыска и необходимостью записывать каждое ее слово, я начала вести дневник наших встреч. Разговоры я записывала, стихи, творимые ею, запоминала наизусть (в том числе “Реквием”).

Зимою 39/40 года по свежим следам событий я написала повесть “Софья Петровна”. Единственный экземпляр сохранили, с риском для жизни, мои друзья. В 1965 году повесть с большими искажениями вышла в свет в Париже, в 1966-м (почти без искажений) – в США. Она переведена на многие языки мира, но в Советском Союзе ее не публиковали. Только теперь (сентябрь 1987) появилась надежда, что повесть будет наконец напечатана на родине.

Во второй моей повести “Спуск под воду”, написанной в 1951–1957 годах, рассказывается о “борьбе с космополитизмом” (то есть об организованной властью вспышке антисемитизма), а также снова о терроре тридцатых годов. Повесть тоже вышла только на Западе, а в Советском Союзе – нет.

В 1940 году мне удалось добиться свидания с начальником КГБ Ленинградской области, ставленником Берии, Гоглидзе. Он подтвердил мои предположения, что М. П. Бронштейн погиб.

…Война застала меня в Москве после трудной медицинской операции. Сперва я была эвакуирована с дочерью и племянником в Чистополь, а оттуда перебралась в Ташкент, где прожила до осени 1943 года. В Ташкенте поступила на службу во Дворец пионеров (вела литературный кружок и занималась редактированием); а “по общественной линии” работала в Комиссии помощи эвакуированным детям.

Осенью 1943 года я приехала в Москву, куда ранее уже вернулись мои родители. После прорыва блокады, летом 1944-го, я сделала попытку воротиться в Ленинград. Там квартира моя оказалась противозаконно занята, однако, едва я попробовала добиться справедливости, “органы” дали понять, что жить в Ленинграде мне все равно разрешено не будет.

С тех пор началась моя постоянная московско-переделкинская жизнь; род занятий – литература. Занималась я (на “договорных началах”) разными видами редакторской и литературно-педагогической деятельности: несколько месяцев, когда главным редактором журнала “Новый мир” был К. Симонов, я заведовала отделом поэзии; одну зиму, в конце пятидесятых, преподавала на Высших литературных курсах при Союзе писателей. (В Союз, после многочисленных отказов, я была принята в 1947 году.)

После ХХ съезда, в 1957 году, мне удалось получить официальную справку о “посмертной реабилитации” М. П. Бронштейна “за отсутствием состава преступления”. Дата “смерти” – 18 февраля 1938 года. (В действительности Бронштейн не “умер”, а расстрелян по решению Выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР под председательством В. В. Ульриха.)

С начала шестидесятых и в семидесятые годы вместе с другими представителями интеллигенции, писателями и учеными (Ф. Вигдорова, Л. Копелев, А. Якобсон, Л. Богораз, А. Солженицын, А. Д. Сахаров, В. Войнович, В. Корнилов, Г. Владимов и другие) я постоянно выступала против беззаконий, творимых властью. (Этот период моей работы и жизни отражен в сборнике “Открытое слово” и других книгах.) В 1972 году в журнале “Семья и школа” было оборвано печатание моих воспоминаний об отце, скончавшемся в 1969-м. 9 января 1974 года меня исключили из Союза писателей: мне ставили в вину публикацию книг и статей за границей, радиопередачи по “Би-би-си”, “Голосу Америки” и “Немецкой волне”, а главное, статью “Гнев народа” – ту, в которой я открыто возмущалась организованной травлей Пастернака, Солженицына и Сахарова.

В 1964 году Анна Андреевна Ахматова поручила мне составить (разумеется, под своим непосредственным руководством) сборник ее стихов и поэм. В 1965-м, с большими цензурными изъятиями, сборник “Бег времени” вышел в свет и оказался последним прижизненным.

В 1966-м, после кончины Анны Ахматовой, я начала приводить в порядок свои давние записи. Напечатать их на родине надежды не было. “Записки”, том первый и том второй, – вышли на Западе: первый в 1976-м и 1984-м году и второй в 1980-м.

Не только ни единого слова, написанного мною, но и самое имя мое было запрещено упоминать в печати уже пятнадцать лет. Впервые после запрета имя мое упомянуто в прессе, в “Литературной газете”, 3 июня 1987 года.

Сейчас, когда я пишу эти строки (сентябрь 1987), появилась надежда, что, быть может, меня начнут печатать на родине. Кроме того, теперь я надеюсь, что “Дом Чуковского” (музей, организованный мною, моими друзьями и моей дочерью в Переделкине) уцелеет, после многолетних упорных попыток Союза писателей и Литературного фонда СССР выселить оттуда меня и мою дочь, вывезти уникальную библиотеку, картины знаменитых художников и другие мемориальные вещи невесть куда и снести дом бульдозерами, – что эти попытки прекратятся.

В общей сложности за пятнадцать лет существования Дом посетили более восьмидесяти тысяч человек; сотни посетителей обращались в высшие инстанции с просьбой сохранить этот Дом для них, для их детей и внуков; десятки безвозмездно ремонтировали и ремонтируют Дом.

Последнюю повестку из суда и из Литфонда с требованием выехать и вывезти вещи мы с дочерью получили год тому назад.

Что будет с Домом далее – не знаю, но надеюсь на лучшее.

В настоящее время я занята работой по расшифровке своих записей об Анне Ахматовой, сделанных в последние годы ее жизни: 1963–1966.

Тридцать седьмой год