Солнечное затмение — страница 10 из 16

В пятницу отец своим ходом добрался. Мокрый до ниточки, но трезвый. И в субботу с утра дома сидел. Мать и в субботу на базу ушла, проверка заканчивалась там, а батяня мрачнее тучи в комнате остался.

Вернулся Федор домой – боже мой, что творится! Отец босиком и с тряпкой в руке. Так тряпку жмет, с такой ненавистью, что та аж пищит. А лицо у батяни – хоть похоронный марш включай. Тряпкой об пол шлепает, чистоту наводит. Вот так штука!

Федя в тот день на отца чистоту в комнате свалил, хотел его в мамкиных глазах приподнять. Она засмеялась, не поверила. Странно: зацепила отца. Задела самолюбие. Конечно, был бы выпивши или с похмелья, про все бы на свете забыл, а трезвый запомнил. И трезвому – что делать. Взял тряпку, моет. Федор его похвалил, да сам не рад: батяня бровь изломал, нахмурился пуще прежнего.

– А что, – сказал, – я уж и впрямь такой, как думаете? – зашвыркал тряпкой дальше.

Федор на пороге потолкался: в комнату не войдешь, обратно к голубятне идти глупо: сию минуту с Леной расстались. Она-то рада будет, а что родители подумают?

Развернулся и пошел на базу к мамке.

Овощная база на завод, пожалуй, была похожа. Проходная, шлагбаум. И серые корпуса – один к одному. Урчат машины, перекликаются грузчики. Шумное место мамкина база. Только в хранилище пустота. Ворота настежь распахнуты, чернеет зев хранилища, будто чудовищная глотка, тянет из нее холодом, сыростью, душноватым запахом гнилья.

Федор вошел туда – пусто и мрачно. В полумраке виднеется некрашеная белая табуретка, на ней сидит мамка в черном халате и сапогах, только лицо и руки белые в темноте выделяются. Страшновато: табуретка, лицо и руки на черном фоне. И руки к лицу прижаты.

Федор к мамке подошел, хотел подкрасться незаметно, крикнуть, напугать, удивить, а потом пожалел: раскачивается мама на табуретке, как от зубной боли.

Федя присел перед ней на корточки, сказал:

– Да не убивайся ты раньше времени.

Мама руки от лица отняла, не удивилась, увидев Федора.

– Уже после времени, – сказала, давясь слезами. – Все теперь, Феденька, просчитали, недостача на семьсот рублей, в неделю внести надо или дело на суд оформят.

– И слава богу! – сказал Федор.

– Чему радуешься?

– Ясности, – ответил он, – семьсот рублей! Да наберем мы их, займем, если надо. Хочешь, я голубей продам?

Мама его за голову взяла, посмотрела в глаза внимательно, опять слезы из глаз полились, прижала Федю к себе, к черному халату, пахнущему чем-то затхлым, запричитала:

– Ох ты, мой голубо-ок! Как бы я без тебя жила-то? Только в петлю, в петлю!

Федор из мамкиных рук вырвался, тряхнул недовольно головой.

– Сказанешь тоже! – Помолчал. Вспомнил отца. – Вон батяня-то! Третий день как стеклышко, а сегодня дома пол моет.

– Не может быть, – сказала мама и засмеялась. – Не шутишь?

– Какие там шутки! Хвощет тряпкой по полу, аж брызги летят.

Мама опять засмеялась и снова заплакала, и Федя принялся ее уговаривать и гладить по голове, говорить, чтобы ушла она отсюда, с этой овощной базы, тоже, дескать, нашла себе работенку – овощи караулить.

– Семьсот рублей, Федя! Не шутка же, на семьсот рублей сколько всего разного – и яблок, и персиков, и винограда! Народ-то, комиссия эта, знаешь, как косилась – украла, мол, и все. Ладно – вступились люди добрые.

Федор кивал головой, слушал ее и себя проклинал: вот мать ему про свою беду рассказывает, а он в это время Лену видит. То глаза ее, то волосы, то губы. И мамкино несчастье отдаляется сразу, не переживает он нисколечко, хотя внимательно слушает.

– Мам, – сказал неожиданно для себя даже, – перестань горевать. Знаешь, сегодня солнечное затмение было.

– Ну и что? – сказала мать без интереса.

– Солнце пропало. Темно и жутко стало.

– Ну и что? – повторила мамка.

– Эта твоя беда как солнечное затмение, – улыбнулся он, вспомнив Лену. – Ненадолго. А потом снова солнце выйдет. Да оно уже вышло. Ты только не заметила.

Мать вздохнула, вынула платочек, потерла глаза, поднялась с табурета. Закрывая хранилище на огромный амбарный замок, спросила:

– Ты чего такой умный стал? Про затмение говоришь…

Федя засмеялся.

– Научили!

– Это кто же, интересно?

– Добрые люди.

– А есть они, – спросила мамка, задумавшись, – добрые-то люди?

– Сама же сказала, – удивился Федор, – добрые люди тебя защитили.

Мама склонила голову, кивнула.

– Злые люди попользовались, а добрые защитили. Верно. Я вот только думаю, не одни ли и те же они. И добрые и злые?

Федор ее не очень понял. Да и не стремился вникнуть в эти слова. Он опять про Лену вспомнил, как похолодела, будто ледышка, когда солнце исчезло.

Дома было прибрано, чисто, отец сидел за столом, побритый до синевы, в белой рубахе, причесанный и опрятный. Его бы похвалить не мешало, обрадоваться, но как тут обрадуешься, если напротив отца восседает седой друг детства Иван Степанович, а на столе белой наклейкой светится четвертинка. Пока закупоренная, но долго ли ее открыть. Федор и мамка враз нахмурились, и седой увидел это, спросил, вздохнув:

– Чего ты, Тоня, с Джоном сделала? Битый час уговариваю по случаю субботы отметиться, а он не желает. И вообще… какой-то торжественный.

– Торжества у нас невеселые, отмечать нечего, – понурился батяня, потом голову вскинул. – Ну как, Тоня?

Мамка опять заплакала, сказала про семьсот рублей, Иван Степанович крышечку с бутылки сорвал, себе в стакан налил, крякнул, выпив, и утешил – то ли себя, то ли всех их:

– Семь бед – один ответ.

Тут же он встал, вышел, не попрощавшись, ничего не сказав, оставив четвертинку недопитой, и батяня пожал плечами ему вслед.

– Ну, – поднялся он, отутюженный и чистый, – давай, Тоня, глядеть, что и как, унывать теперь прекрати, не ахти какие деньги, семьсот рублей, как-нибудь управимся.

Он двинулся к шифоньеру, распахнул скрипнувшую дверцу, достал свой выходной костюм, новенький, почти не ношенный, проговорил:

– Вот тебе сотня есть!

Мама села на краешек стула, Федор притих у нее за спиной и счастливо заулыбался. Вот таким ему батяня очень нравился. Про такого отца он мечтал. Хоть его Джоном обзови, хоть Американцем, хоть самим дядей Сэмом, ему на шелуху эту наплевать. К водке не приложился, хоть друг детства уговаривал. А сейчас действует уверенно – сила в словах, передвигается спокойно, а не мечется, как дерганый.

– Вот проигрыватель, а, Федюнь, выдержим без музыки?

– Выдержим, – засмеялся Федор, – еще как выдержим!

– Ну тогда, считай, еще полста… Так! Однако, Тоня, ружье куда мое упрятала? Упрятала правильно, давно его пора продать, какой из меня охотник. Это, полагаю, бумаги полторы.

Федор, увлеченный отцом, выбрался из-за материной спины, снял с вешалки свои новые брюки, вытащил рубашки, нейлоновую куртку. Бросил на отцовский костюм, спросил:

– Сколько будет?

Мамка поднялась тоже, взялась перебирать плечики с платьями, но отец вдруг остановился, взял маму за руки, усадил обратно, Федины вещи сложил в шифоньер. Лицо у него было строгое, неприступное.

– Я виновный, – сказал он, – я и рассчитаюсь. А вы отдыхайте.

Мама опять заплакала. Отец к ней подсел, пожалел неуклюже:

– Ну чего, Тонь?

– Гера! – воскликнула мамка. – Чего же тебе мешает всегда-то таким быть, а? Сердце мое не разрывать выпивками своими. Сына собственного щадить!

Отец закурил. Руки у него тряслись – отчего, непонятно. Хрипло сказал:

– Обещание даю! Клянусь вам! Все, конец! – И засмеялся. – Что я, в самом деле, хуже всех? В кино ходить будем, гулять будем. Можно даже в театр.

Неожиданно он маму обнял, потом вдруг вскочил, схватил ее на руки, закружил по комнате, ваза с цветами на пол полетела, грохнуло стекло.

Федор смеялся счастливо, вот и пронесло, все в порядке теперь, посуда к счастью бьется! Кончилось солнечное затмение, опять солнце светит – и когда это было у них в последний раз? Нет, не упомнит Федор, чтоб так было.

Странно устроена жизнь. Когда все нормально, так худо жили, а случилось несчастье – и батяня словно очнулся.

Мама смеялась, батянин хрипловатый смешок ее перебивал, Федор улыбался, глядя на родителей, и не сразу заметил, что дверь открыта и на пороге люди стоят. «Друзья детства» – седой Иван Степанович, Платонов и лысый Егор.

Федор скис: ясное дело, за отцом пришли и сами тепленькие – комната сразу перегаром наполнилась.

Мама и отец гостей позже Федора увидели. Батяня мамку на пол бережно опустил, «друзьям детства» заявил:

– И не ждите. Завязал.

Но друзья, не ответив, прошли в комнату, уселись за стол.

– Ну что, – спросил седой пришедших, – допьем? Грех добру пропадать.

Из чекушки водку в стакан слил, пустил по кругу – каждый хлебнул. Батяня и мамка стояли у стола, удивленно на непрошеных гостей смотрели, ничего понять не могли. Один Федор понимал: у, Мефистофели! Батянины совратители!

Он уже приготовился речь произнести, сказать этим мужикам, чтобы валили отсюда, чтоб больше никогда в этот дом не входили, чтоб дали им жить спокойно – маме, отцу, Феде, чтоб не вмешивались во внутренние дела, как пишут в газетах. И даже рот открыл, чтобы заклеймить их, но Иван Степанович погладил седые свои волосы и кивнул Платонову:

– Давай, друг!

Платонов полез в карман и вытащил охапку скомканных денег.

– Сотняга тут, – прохрипел Платонов.

– Ящик, – вздохнул Егор.

– Какой ящик? – спросила мамка.

– Этой, как ее…

– А ну прекрати, – оборвал его Иван Степанович и торжественно произнес: – Гера, прими от друзей детства. И ты, Тоня. Чем богаты, тем и рады.

Они улыбались, эти трое, хмыкали, переглядывались, довольные, и у Федора запершило в горле. Только что речь он хотел сказать, выдворить из дому пьянчужек проклятых, а они вон что удумали. И хмыкают, теребят носы смущенно.

Отец принялся друзей обнимать, колотить их сильно по спинам, так что в спинах у них гудело, и они его колотили, а мама плакала опять, платок у нее промок, и она теперь вытирала слезы ладонью. Вытирала слезы, снова плакала и тут же смеялась. В дверь постучали. Все притихли, повернулись к выходу, все еще улыбаясь.