– Что он делает? – стараясь говорить небрежно, спросила она.
– С интересом разглядывает витрину мясной лавки. У них сегодня фирменный товар. Ромштексы. По семьсот пятьдесят франков за килограмм.
Роберта ощутила легкий укол разочарования. Уж если Ги здесь, то ему следовало бы – с интересом или без такового – смотреть на ее окно.
– То, что мадам Раффат запрещает приводить сюда гостей, совершенно невыносимо, – сказала она.
Мадам Раффат, их квартирная хозяйка, жила за стеной. Это была низенькая, полная дама, любившая немыслимо тесные пояса и лифчики. Она имела отвратительную привычку без стука врываться к ним в комнату и бросать по сторонам быстрые, недоверчивые взгляды, опасаясь, по всей видимости, увидеть пятна на выцветшем и уже покрытом разводами грязи дамаске, которым были обтянуты стены, либо – о ужас! – тайком проведенного молодого человека.
– Она знает, что делает, – заметила сидевшая на подоконнике Луиза. – Мадам Раффат живет в Париже уже пятьдесят лет и хорошо знает французов. Пусти француза за порог, и ты от него не избавишься, пока новая война не грянет.
– Ох, Луиза, ну откуда в тебе такая… такое разочарование?
– Оттуда. Я действительно разочарована. И ты тоже разочаруешься, если пойдешь по этой дорожке дальше.
– Ни по какой дорожке я не иду.
– Ха!
– Что значит «ха»?
Утруждать себя объяснениями Луиза не стала. Неодобрительно сморщив носик, она вновь выглянула в окно.
– Сколько, он говорит, ему лет?
– Двадцать один год.
– Уже взбирался на тебя?
– Нет, конечно.
– Тогда ему точно не двадцать один. – Луиза слезла с подоконника и вновь опустилась на пол у книжного шкафа, вернувшись к Гекльберри и последнему эклеру.
– Послушай, Луиза, – внушительно и строго, как ей казалось, проговорила Роберта, – я не сую нос в твою жизнь и была бы очень признательна, если бы ты не вмешивалась в мою.
– Мне просто хочется, чтобы ты извлекла уроки из моего опыта, – сладким, замешенным на креме голосом отозвалась Луиза. – Из моего печального опыта. К тому же я обещала твоей матери, что буду присматривать за тобой.
– Будь добра, забудь о своем обещании. Я и во Францию-то приехала в первую очередь для того, чтобы сбежать от матери.
– И быть себе хозяйкой. Ладно, чего не сделаешь ради подруги!
В комнате стало тихо. Роберта просмотрела лежавшие в портфеле акварели, которые она собиралась взять с собой, взбила волосы, чуть притронулась помадой к губам и повязала на шею шелковый шарф. Бросив встревоженный взгляд в зеркало, она нашла, что выглядит, как всегда, слишком юной, голубоглазой и невинной, слишком американкой – смущающейся и фатально не готовой.
Открывая дверь, Роберта сказала погруженной в чтение Луизе:
– К ужину меня не жди.
– Последнее предупреждение, – безжалостно напомнила та. – Бди!
Роберта громко хлопнула дверью и по длинному темному коридору двинулась к выходу. Мадам Раффат сидела в гостиной спиной к окну. Она раскладывала на небольшом золоченом столике пасьянс, зорко поглядывая на приходивших и уходивших. Роберта холодно кивнула ей. Несносная старая ведьма, подумала она, сражаясь с тремя замками, которыми квартирная хозяйка защищала себя от внешнего мира.
Спускаясь по неосвещенной лестнице, на которой, как в пещере, пахло подземными водами и остывшей, забытой на столе едой, Роберта ощутила тоску. Когда дома, в Чикаго, отец сказал, что наскребет денег, чтобы отправить дочь на год в Париж учиться рисовать, перед ней распахнулась дверь в новую жизнь, полную свободы, надежд и приключений. «Даже если ничего особого из твоих художеств не выйдет, у тебя будет по крайней мере год на изучение языка», – заявил он. На деле же, находясь под неусыпным надзором мадам Раффат, выслушивая мрачные предупреждения Луизы и мучаясь от мысли о подавляющем влиянии великих мастеров, Роберта ощущала себя тут куда более неуверенно и скованно, чем в Америке.
Все, что она слышала насчет языка, тоже оказалось выдумкой. «О, да в твоем возрасте через три месяца ты будешь болтать, как истая парижанка», – говорили ей. Что ж, в прилежном изучении грамматики прошло уже не три, а восемь месяцев. Да, она понимает почти все, что слышит, но, когда сама произносит более пяти слов, люди почему-то переходят на английский. Даже уверявший ее в своей любви Ги, чей английский напоминал о первых фильмах Мориса Шевалье, настаивал на том, чтобы самые интимные, самые французские их беседы велись на английском.
Временами, как сегодня, Роберте казалось, что она никогда не вырвется из тесной клетки детства, что настоящая свобода, отчаянный риск, ждущие каждого взрослого человека взлеты и падения останутся для нее недоступными навсегда. Нажав на кнопку замка, отчего входная дверь с негромким электрическим жужжанием раскрылась, Роберта вдруг с ужасом увидела себя такой, какой она станет через несколько лет: старой девой с всклокоченными волосами, вечной пленницей своей хрупкой невинности, воплощением унылой добродетели. Да, с такой особой никому и в голову не придет говорить о скандалах, страсти или смерти.
Крайне недовольная, Роберта поправила шарфик – ведь чуточка кокетства не помешает? – и вышла на улицу, где у лавки мясника Ги, чтобы не мучить себя ожиданием, полировал крылья своего мотоцикла. На его загорелом и вытянутом, как у типичного жителя Средиземноморья, лице, о котором однажды – лишь однажды – Роберта сказала Луизе, что оно напоминает юношей с портретов Модильяни, на этом лице блеснула широкая улыбка. Однако сегодня Роберта осталась к ней равнодушной.
– Луиза права, тебе не мешало бы подстричься, – сурово сказала она.
Улыбка Ги исчезла. Ее сменило и в лучшие времена бесившее Роберту выражение скучного недовольства, но сейчас это не произвело на нее никакого впечатления.
– Луиза. – Ги поморщился. – Эта кошелка с помидорами.
– Во-первых, – наставительно произнесла Роберта, – Луиза – моя подруга, и тебе не следует отзываться о ней подобным образом. Во-вторых, если ты думаешь, что говоришь на американском сленге, то глубоко ошибаешься. «Кошелка» еще сойдет, но помидором девушку в Америке не назовет никто. Почему бы тебе не оскорблять моих друзей на французском?
– Ecoute, mon chou[32], – отозвался Ги усталым, безжизненным тоном, делавшим его в глазах Роберты слишком взрослым и самостоятельным, особенно в сравнении с парнями из Чикаго: те не говорили, а мямлили. – Я хочу общаться с тобой, я хочу заниматься любовью, может, даже жениться на тебе. Но у меня нет ни малейшего желания вести себя как институтка. Дашь слово быть вежливой – забирайся на заднее сиденье, и я помчу тебя, куда скажешь. Будешь трепать мне нервы – иди пешком.
Дерзкая, почти грубая фраза из уст человека, который прождал ее на холоде более получаса, прозвучала удивительно властно, и Роберта с удовольствием подчинилась. Подтверждалось часто слышанное (обычно от Ги) утверждение о том, что французы знают, как вести себя с женщинами. Мальчики с берегов озера Мичиган больше похожи на робких детишек.
– Я только хотела сказать, – мгновенно поправилась она, – что короткая стрижка была бы тебе к лицу.
– Заднее сиденье!
Ги сел за руль, и Роберта устроилась за его спиной. Чувствовала себя она не слишком удобно: в одной руке тяжелый портфель, другая лежит у Ги на талии. Для поездок на мотоцикле Роберта предпочитала джинсы: пару раз порывы ветра так задирали ее юбочку, что восхищенные прохожие с каким-то даже неприятным одобрением смотрели им вслед.
Роберта дала Ги адрес на улице Фобур-Сент-Оноре, где должна была встретиться с директором галереи. Договаривался о встрече месье Раймон, художник, в чьей студии она занималась.
– Патрини выставляет в своей галерее все что угодно, – сказал на днях месье Раймон. – Ему постоянно нужна молодежь, она дешевле обходится. Кроме того, он считает американцев довольно занимательными людьми. Если повезет, Патрини повесит где-нибудь в задней комнате пару твоих акварелей, чтобы понаблюдать за реакцией посетителей. Только не вздумай подписывать никаких бумаг! Это лучшая гарантия от неприятностей.
Ги повернул ключ зажигания, и мотоцикл с ревом устремился в поток машин, автобусов и велосипедистов. Он всегда ездил с присущим настоящим гонщикам презрением к риску. В этом, по словам Ги, проявлялся его характер, так он выражал протест против того, что называл «застенчивой буржуазной любовью к покою и отсутствию опасности». Жил Ги вместе с родителями, поскольку еще не закончил учебу. Он намеревался стать инженером и строить плотины в Египте, мосты в Андах и дороги в Индии. Его никак нельзя было причислить к тем, кто днями и ночами болтается по Сен-Жермен-де-Пре, выпрашивает деньги у туристов, клянет будущее и совращает малолеток, уподобляясь героям дешевых фильмов. Он верил в любовь, преданность и порядочность и ни разу не попытался, если пользоваться этим идиотским словом Луизы, «взобраться» на Роберту. Они даже и не целовались еще по-настоящему – не считать же поцелуем легкое прикосновение губ к щеке перед тем, как пожелать друг другу спокойной ночи.
– Меня тошнит от неразборчивых связей, – сказал как-то Ги. – Мы сами поймем, когда созрели друг для друга.
Роберта была ему благодарна: в ее глазах Ги воплощал лучшие качества настоящего парижанина и добропорядочного жителя Чикаго одновременно. С родителями Ги ее не знакомил.
– Они вполне достойные граждане, de pauvres mais braves gens, но никому, кроме родственников, не интересны. Один вечер в их обществе, и ты без оглядки бросишься на паромную переправу в Гавр.
Мотоцикл мчался по набережной. Высившийся на противоположном берегу Сены Лувр походил на воплощенную в жизнь мечту о Франции. Ветер играл длинными черными волосами Ги, его ярким шарфом, срывал с раскрасневшихся щек Роберты холодные капли слезинок. Крепко вцепившись в кожаную куртку Ги, она испытывала удовольствие от бешеной езды по замерзшему городу.