– Нет.
С Жинетт Бошер познакомился, когда та приехала после войны в Америку на учебу: наивная, погруженная в книги девушка, трогательно тоненькая и привлекательная. В ее облике не было ничего кокетливого или, не дай Бог, плотского. Выйдя за него замуж, Жинетт и в любви еще долгое время оставалась неопытной и сдержанной. Чувственность пришла к ней значительно позже, спустя месяцы.
– Клод хотел жениться на мне. Я бегала в Сорбонну на лекции по истории средних веков. При немцах история оставалась одной из немногих разрешенных дисциплин: их не интересовало, что ученые мужи говорят о Шарлемане, Сен-Луи или Руанском соборе. Мастре был на три, если не четыре, года старше. Красивый какой-то особой, свирепой, что ли, красотой. Сейчас этого о нем уже не скажешь, так?
– Нет, пожалуй.
– Быстро же все проходит! – Жинетт качнула головой, гоня от себя печальную мысль. – Он писал пьесы. Писал и никому не показывал: не хотел, чтобы их ставили, пока в городе немцы. Правда, после войны их тоже не ставили. Думаю, драматургом Клод был посредственным. Когда Париж освободили, выяснилось, что мой друг не только сочинял пьесы, но и участвовал в Сопротивлении. Потом пошел в армию и получил серьезное ранение возле Бельфура. Два года в госпиталях сильно изменили Клода, в нем появилось столько горечи и желчи… Он ненавидел то, что происходило со страной, со всем миром. Он уже ни на что не надеялся, за исключением… за исключением самого себя и меня. Единственной его надеждой оставалась я, и я обещала ему, что, когда он выпишется, мы поженимся. Но тут мне дали стипендию, появилась возможность уехать в Америку… Он умолял меня не уезжать или хотя бы выйти за него еще до отъезда, говорил, что там я наверняка найду себе другого, забуду о нем, о Франции. Клод заставил меня дать клятву: прежде чем вступить в брак, я должна при любых условиях приехать в Париж и повидать его. Я поклялась. Это было нетрудно, ведь я любила его и верила, что никто ближе его мне и быть не может. Клод остался в госпитале, ему требовалось восстановить здоровье и силы, найти какое-то занятие – ведь ни у него, ни у меня не было ни сантима. А потом я встретила тебя. Я долго старалась держаться, ты, наверное, помнишь? – Голос Жинетт стал резким, почти неприязненным: она словно хотела оправдать в глазах прикованного к больничной койке любимого человека молоденькую девушку, вступавшую в чужой, незнакомый мир взрослых. – Я делала все, что было в моих силах, разве нет?
– Да.
Бошер помнил. Помнил, как уже готов был отступиться от нее, какую ярость вызывали в нем ее неуверенность, ее необъяснимые колебания. Многое стало теперь понятно. «Интересно, – подумал он, – прибавилось бы в жизни счастья, если бы я узнал обо всем этом раньше, если бы вел себя по-другому?»
– Почему же до этого ты ничего мне не говорила?
– Это была моя боль. Моя и его. Так или иначе, назад я не вернулась. И ему я не сказала ничего до самой свадьбы. А в тот день послала ему телеграмму. Я просила у него прощения, просила не писать мне.
Свадьба. Невеста у окошечка почты. Прости меня. Через четыре тысячи миль. Все уже кончено. Поздно… Слишком долго ты пробыл в госпитале. Люблю.
– Что ж. – Бошеру хотелось быть жестоким и к ней, и к себе. – Жалеешь теперь? Ведь ты могла бы помочь Франции улучшить демографическую ситуацию.
– Еще не все потеряно. – Жинетт ощутила злость. – Если тебе интересно, он по-прежнему хочет жениться на мне.
– Жениться? И когда же?
– Хоть сегодня вечером.
– А четверо детей и его нынешняя жена? Не говоря уж о твоем муже и твоих собственных детях?
– Я сказала ему, что это просто абсурд. Сказала еще три года назад.
– Три года назад? Но ведь после сорок шестого вы виделись всего дважды – вчера и сегодня.
– Я обманула тебя, – невозмутимо ответила Жинетт. – Я встречалась с ним всякий раз, когда приезжала сюда. Каждый день. Нужно быть бездушной скотиной, чтобы поступить иначе.
– Спрашивать у тебя, что между вами было, я не собираюсь.
Бошер поднялся. Мысли его путались. Свет в номере казался теперь тоскливым и пыльным, обращенное к потолку лицо жены – чужим и незнакомым. Голос Жинетт звучал откуда-то издалека, в нем не слышалось ни единой живой ноты. Что случилось с их праздником? Подойдя к столу, Бошер плеснул в стакан виски. Жидкость обожгла горло.
– А ничего и не было, – произнесла Жинетт. – Но если бы он меня попросил, думаю, я согласилась бы.
– Почему? Ты до сих пор любишь его?
– Нет. Сама не знаю почему. Назови это воздаянием. Реституцией… Но он так и не попросил. «Или брак – или ничего», – сказал он. Сказал, что не может позволить себе потерять меня еще раз.
Рука Бошера, в которой он держал стакан, слегка подрагивала. Его душила ярость к этому человеку, к его вызывающему эгоизму, его поломанной, безответной, отчаянной, но так и не умершей любви. Он осторожно поставил стакан на стол, с трудом сдержав желание наполнить номер звоном разбитого вдребезги стекла. Прикрыл глаза, замер. Бошер не знал, к чему может привести малейшее, пусть самое незаметное его движение. Мысль о сидящих за столиком летнего кафе Мастре и Жинетт, хладнокровно обсуждающих, как гуманнее разрушить его жизнь, была куда страшнее пусть даже воображаемого зрелища их переплетенных в постели тел. Это представлялось просто чудовищным, в этой сцене напрочь отсутствовали чувства и естественность, простительная в общем-то для слабой человеческой плоти естественность. Бошер оказался в центре составленного злейшими врагами его семьи заговора, злейшими, потому что об их существовании невозможно было и подозревать. Войди Мастре сейчас в номер, Бошер без раздумий убил бы его.
– Будь ты проклят! – негромко сказал он, удивившись тому, как спокойно и буднично звучит его голос.
Раскрыв глаза, Бошер посмотрел на Жинетт. Одно неверно выбранное слово, и он ударит ее. Ударит и уйдет – отсюда, из ее жизни. Бросит все. Навсегда.
– Вот почему в последний раз я вернулась на две недели раньше. Я не могла больше этого выносить. Испугалась, что уступлю ему. Я просто бежала.
– Лучше бы ты сказала, что бежала домой.
Жинетт повернула голову. Он почувствовал на себе ее напряженный, немигающий взгляд.
– Да. Так будет лучше. Я бежала домой.
Слова выбраны верно, подумал Бошер. На это потребовались нервы и время, но выбраны они верно.
– А когда ты приедешь в Париж в следующий раз, опять пойдешь на встречу с ним?
– Да. Думаю, да. Разве можем мы избегать друг друга? – На минуту в номере воцарилось молчание. – Ну вот тебе вся моя история. Рассказать ее я должна была много раньше. Так поможешь ты ему или нет?
Бошер стоял и смотрел на жену, на ее мягкие светлые волосы, нежный овал по-девичьи свежего лица, стройное, такое знакомое и близкое тело, на лежавшие поверх покрывала изящные руки. Никуда он, конечно, не уйдет. Слишком давно они слились воедино, слишком долго он воспринимает как свои ее воспоминания, незажившие раны, предательства, ее ответственность, принятые ею решения, верность отторгнутой когда-то первой любви. Склонившись, Бошер осторожно коснулся губами лба Жинетт.
– Конечно. Естественно, я помогу этому прохвосту.
Она тихо рассмеялась и теплой ладонью провела по его щеке.
– Мы очень нескоро вернемся в Париж.
– Мне не хотелось бы говорить с ним самому. – Бошер прижал ее ладонь к щеке. – Возьми это на себя.
– Завтра же утром. – Жинетт села в постели. – Что у тебя в свертке? Это мне?
– Угадала.
Вскочив с постели, она сделала несколько беззвучных шагов по старому ковру, осторожно развернула сверток.
– То, о чем я мечтала!
Кончиками пальцев Жинетт ласково провела по обложке.
– Сначала я собирался купить кулон, но тут же решил, что это было бы глупо.
– Как же мне повезло! – Она улыбнулась. – Пошли! Поболтаем и выпьем, пока я буду принимать ванну. А потом отправимся куда-нибудь и закатим безнравственный, дорогой до безумия ужин! На двоих – ты да я.
С тяжелой книгой в руке Жинетт скрылась в ванной комнате. Бошер сидел на кровати и, прищурившись, смотрел на пожелтевшие старые обои, пытаясь понять, что ощущает острее – боль или счастье? Через пару минут он поднялся, налил в стаканы по хорошей порции виски и вошел с ними к жене. Лежа в огромной старой ванне, Жинетт держала на весу альбом и неторопливо переворачивала страницы. Бошер поставил стаканы на край ванны, уселся в кресло, стоявшее сбоку от высокого, в полный рост, зеркала, в запотевшей глубине которого смутно отражались мрамор стен и медь кранов. Медленными глотками он пил виски и смотрел на лицо жены. От поверхности воды поднимался слабый запах ароматных эссенций. Праздник вернулся. Больше чем праздник. Больше чем вернулся.
Обитатели Венеры
Он стоял на лыжах с самого утра и намеревался отправиться в деревню, чтобы перекусить, но Мак сказал: «Давай-ка еще разок, перед обедом». А поскольку день был его, Мака, то Роберт согласился, и они вновь двинулись к подвесной канатной дороге. Погода стояла довольно пасмурная, но время от времени в просветах облаков проглядывало голубое небо. Приличная видимость позволяла достойно завершить утреннюю прогулку. У подъемника собралась целая толпа, пришлось стоять в длинной очереди среди ярких свитеров и курток, меж рюкзаков с провизией для пикников и теплой одеждой. Но вот двери кабины наконец закрылись, она медленно поплыла над соснами, широким поясом окружившими подножие горы.
Пассажиры подъемника стояли так тесно, что трудно было достать из кармана платок или пачку сигарет. Роберт не без удовольствия ощущал всем телом соблазнительные формы молодой и симпатичной итальянки, с недовольным лицом объяснявшей кому-то за его плечом, почему зимой жизнь в Милане становится невыносимой.
– Milano si trova in un bacino deprimente, bagnato dalla pioggia durante tre mesi all’anno. E, nonostante il loro gusto per l’opera, i Milanesi non solo altro volgari materialisti che solo il denaro interessa.