Солнечные часы — страница 10 из 17

— Рассказ твой похож на уродца: голова огромная, а туловище маленькое. Надо еще поработать.

Лицо Ахмата потускнело.

Он слушал, что и как надо переделать, и вздыхал. Ушел разочарованный.

Я боялся, что рассказ свой он забросит. Но через день опять услышал за своей спиной:

— Можно к вам?

Рассказ стал лучше, хотя и теперь был кривобок. Ахмат опять вздыхал и томился, а уходя, сказал с угрозой:

— Хоть год мучайте — не брошу.

Только после седьмой переделки, когда он пришел ко мне побледневший с воспаленными глазами, я сказал наконец:

— Теперь можно, пожалуй, нести в редакцию.

— Можно?! — расцвел он и, даже не простившись, выбежал из комнаты.

Потом, как полагается, для Ахмата потекли дни мучительных ожиданий. Он даже осунулся в лице. Сидя на стуле, он тихо, упавшим голосом говорил:

— Не напечатают, нет. Скажут — какой такой писатель! Совсем мальчик!

И поднимал на меня темные блестящие глаза с затаенной мольбой…

Но обнадеживать я боялся и неопределенно говорил:

— Что ж, все мы были мальчиками.

Чтобы отвлечься, он принимался рассказывать о чем-нибудь, например, как на уроке географии кто-то повесил карту вверх ногами и девочка приняла Каспийское море за Балтийское. А заканчивал так:

— Скажут: зачем про бабушку? Война…

— Что ж, что война, — отвечал я. — Когда ж и писать о таких бабушках, как не в войну!

Однажды над Нальчиком разразился ураган. Я сидел у окна и через стекло смотрел, как трепетали каждым листом пригнутые к земле платаны, как все небо покрылось пыльной мглой.

Вдруг дверь взвизгнула, хлопнула, и что-то с таким громыханием промчалось по комнате, будто в нее ураганом занесло лошадь. Я быстро оглянулся и оторопел: передо мною был Ахмат, тот самый Ахмат, который входил всегда бесшумно, как котенок. Но что за вид! Волосы спутанные, лицо бледное, глаза, как у пьяного.

— Ахмат! — воскликнул я. — Ты испугался урагана?

Он отрицательно качнул головой.

— Так в чем же дело? Что тебя испугало?

— Меня не испугало, — скорее прошелестел, чем сказал он. — Меня…

Он не договорил, вынул из кармана сложенный лист газетной бумаги и, не давая мне, прижал ладонями к груди.

— Вот… Я ждал… Каждое утро стоял около редакции… Швейцар выходил и клеил… А сегодня… Сегодня стал швейцар клеить, а ветер вырвал у него, поднял к самому небу и понес. Я бежал за ней, быстрее ветра бежал… А когда она падала с неба, я увидел… еще в небе увидел, что… И у меня потемнело в глазах…

Я осторожно высвободил из его рук газету. Над подвалом сразу бросился в глаза заголовок: «Бабушка».

Рассказ печатался с продолжениями, из номера в номер, и эти дни были для Ахмата днями упоения. Он просыпался с птицами, шел к зданию редакции и там, в сквере, часами сидел на скамье, дрожа от сладостного ожидания. Ждал он счастья.

Счастье выносил под мышкой сонный швейцар. Этот медлительный кабардинец сначала долго мазал деревянный щит клейстером, потом прикладывал к нему развернутый газетный лист, потом целую вечность возил по листу ребром руки, расправляя каждую морщинку. Но и после этого он не уходил, а, заслонив спиной Ахматово счастье, крутил цигарку, пускал из ноздрей расходящиеся книзу, как седые усы запорожцев, струйки дыма, сплевывал и так внимательно всматривался в небо, будто там у него были родственники или добрые приятели. Теряя терпение, Ахмат тихонько отстранял кабардинца плечом и впивался в мокрые строчки. А потом бежал к газетному киоску, и там опять начиналось мучительное и сладостное томление. Когда газета попадала наконец к нему под рубашку, он вихрем несся ко мне.

— Теперь про дедушку писать буду, — говорил он, блистая счастливыми глазами. — Вы не слыхали про него? О, это был такой джигит, такой джигит!

Я сказал:

— Теперь ты будешь уроки делать и больше ничего.

Напоминание об уроках сразу сбросило Ахмата с небес. За последнее время он успел накопить три «плохо». А экзамены были на носу.

— И ко мне приходи пореже. Пока не подтянешься.

Нелегко было мальчику, чей только что напечатанный рассказ вызвал у всех горячие похвалы, вернуться к решению уравнений с одним неизвестным. Но, подавив вздох, Ахмат взялся за учебник. Ко мне он не являлся. Только передавал с хозяйкой записки: «Осталось два «плохо», «Осталось одно «плохо». Когда принес третью записку, хозяйка сказала:

— Нашел почтальона! Иди сам!

Он приоткрыл дверь и, не переступая порога, сказал:

— Нету больше «плохо». Можно к вам?

День мы провели в парке. Парк был в солнечной дымке. Дремали голубые ели. От липовой аллеи тянуло запахом меда. Внизу, за парком, неумолчно журчала речка.

— Вот как тихо! — удивлялся Ахмат. Он прикрыл глаза, прислушался. — Совсем тихо. Во всем свете.

И вдруг, пораженный возникшей мыслью, вскинул на меня недоуменные глаза:

— А сейчас стреляют?

— Конечно.

— И убивают?

— Гм!.. И убивают…

Ахмат посмотрел на зеленые горы, за которыми поднималась цепь снеговых вершин, на небо, на облитые теплом и светом ели. Его губы шепнули что-то.

— О чем ты, Ахмат?

Он показал рукой на запад:

— Там мой отец. Он защищает эти горы. Потому тут и тихо так. А я не могу. У меня слабое здоровье.

Что у него слабое здоровье, Ахмат говорил не раз. И всегда сокрушенно. Но только теперь я узнал, что он подразумевал под этим.

— Я боюсь крови. Курицу режут — я закрываю глаза, бегу, на все натыкаюсь. Мальчишки подерутся, нос расшибут — подо мной земля ползет. Очень слабое здоровье. — И неожиданно спросил: — Вы на меня не сердитесь?

— За что?

— За то, что у меня слабое здоровье.

Однажды, накануне окончания школьных занятий, Ахмат влетел ко мне с такой же стремительностью, как в день, когда появилась в газете его «Бабушка».

— Еду!.. Еду!.. — кричал он в восторге. — Вот смотрите, вот!.. И круглая печать тут и все!..

Я взял из его руки белый листок бумаги. Это было командировочное предписание. В нем Ахмат именовался внештатным сотрудником газеты и ему поручалось писать очерки.

— Что это значит? — с тревогой спросил я.

Все так же ликуя, Ахмат объяснил. Ученики всю зиму готовились, чтобы летом помочь колхозам. Как только кончатся экзамены, все Школьники разъедутся по деревням.

Сегодня утром Ахмата вызвали в редакцию, выдали документ и деньги и поручили ездить из деревни в деревню, писать очерки и корреспонденции о работе молодежи.

— Значит, ребята будут работать, а ты — смотреть и писать? Так, что ли?

— Так!.. — не замечая яда в моем вопросе, подтвердил он.

Я сказал:

— Ахмат, ты начинаешь с верхоглядства. Иди в колхоз с ребятами и делай то, что будут делать они: выдергивай сорняки, коси сено, ломай кукурузу. И думай только о том, как лучше это сделать. Пусть на твоих ладонях горят мозоли, пусть ноют твои — слышишь, Ахмат? — твои плечи и ноги. Спи с ребятами на полевом стане, купайся с ними в реке, — ни в чем не отделяйся от них. Позже все это отольется в твоем творчестве чистым золотом. А командировку и деньги отнеси в редакцию.

Это был ушат холодной воды. Радость исчезла с лица Ахмата. Он стоял растерянный, потрясенный.

Отнести обратно командировочное удостоверение? Туда, где ему, мальчику, доверили такое важное дело? Отказаться добровольно отказаться от счастья быть сотрудником газеты?

Боясь встретиться со мной глазами, опустив голову, чтобы скрыть мучительное смущение, он медленно пошел к выходу.

Я мысленно поставил себя на его место — и не нашел слов для осуждения. Было только грустно.

И я уже не ждал его.

Он пришел на другой день со страдальческим лицом. Жадно поймав мой взгляд, торопливо сказал:

— Вернул…

Видимо, он хотел улыбнуться, но губы не послушались, задрожали. Он прислонился к стене и беззвучно заплакал. Я успокаивал его как мог, а он, глотая слезы, говорил:

— Я всегда, всегда буду вас слушаться. Я буду писать о своем народе. Я знаю, вы хотите мне добра… Я всегда, всегда буду вас слушаться.

На другой день школьники выехали в колхоз. Я стоял на балконе, когда их колонна проходила мимо нашего дома. Впереди несли знамена. Маленький, толстенький барабанщик с усердием выбивал дробь. Я разыскал взглядом Ахмата. Он шел с рюкзаком за плечами в середине строя. Как потом мне сказали, ему, автору «Бабушки», предложили нести знамя, но он отказался, чтобы ничем не выделяться из среды других. Поймав на себе мой взгляд, он улыбнулся и по-пионерски отсалютовал мне. И пока колонна не повернула за угол, все оглядывался.


II

Наша армия отступала. По Баксанскому шоссе в пыли и зное двигались грузовики с коричневыми от загара, угрюмыми бойцами. На перекрестках, где раньше стояли милиционеры, теперь встали регулировщики с красными и желтыми флажками в руках. Оставляя глубокие отпечатки на асфальте, дробя его, лязгали тягачи. Там, где еще вчера дворники тщательно сметали каждый окурок, лежала сенная труха. Город быстро пустел. Я присоединился к работникам дивизионной газеты и тоже уехал.

Несколько месяцев я ничего не знал об Ахмате. Кабарда была занята врагом. Ничего не узнал я об Ахмате и в Нальчике, когда город опять перешел в наши руки; на месте школы, где учился Ахмат, громоздилась куча кирпича, а там, где был наш дом, осталась пустая закоптелая коробка.

При первой возможности я отправился в деревню, где жила «его бабушка. Но бабушкиного домика не нашел. Думая, что попал не на ту улицу, я спросил проходившего мимо мальчика:

— Где дом Татимы Поладовой?

Он показал рукой на какую-то бугристость между двумя домами, занесенную снегом.

Я поспешил в сельсовет. Пожилой кабардинец, сидевший за председательским столом, вынул из шкафчика тетрадь и положил передо мной. Я тотчас узнал почерк Ахмата — крупные, вроде печатных, буквы, связанные тонкими, как паутинка, нитями.

Я подсел к окну и не отрываясь прочел всю тетрадь.

Первая ее половина, озаглавленная «Колхоз «Победа», была заполнена колонками цифр, заметками для стенной газеты, описанием прополки и косовицы. Всем сорным травам Ахмат дал свои названия: «гестаповка», «эсэсовец» и проч.