Конечно, он не понял, что она сказала, но он видел, с какой гордостью она говорила, и это показалось ему смешным. Он прыснул, схватился за бока и стал хохотать. Потом, перестав смеяться, шагнул вперед, брезгливо оттопырил губу и тыльной стороной руки раз за разом ударил бабушку по щеке. Ахмат видел, как дважды дернулась седая бабушкина голова, как удивленно взглянули на фашиста ее глаза. Да, удивленно, потому что бабушку за всю ее жизнь никто не смел ударить. Вдруг голова ее упала на грудь. Секунду бабушка стояла неподвижно, потом рухнула на пол. Ахмат крикнул и бросился к ней. Но черный пинком сапога заставил его встать, показал на кувшин и велел полить ему на руки. И пока мыл руки, губа его брезгливо оттопыривалась.
Он ушел в соседнюю комнату, а бабушка все лежала неподвижно. Ахмат опять склонился над ней. И тут он увидел, что из ноздрей ее стекают на пол две струйки крови. И опять земля поползла под его ногами, и он полетел в черную пропасть. Он не знал, как долго был без сознания, но когда открыл глаза, то увидел, что бабушка лежит рядом все так же: с прикрытыми ладонью глазами, будто и мертвой ей был нестерпим ее позор.
Шатаясь, Ахмат вышел на улицу и стал ходить из дома в дом. И все говорили:
— Она умерла от позора.
Скоро во дворе собралась толпа. Кабардинцы и кабардинки стояли у дома и молча смотрели в окно. Тогда вышел черный и погрозил револьвером. Но никто не тронулся с места. А люди всё прибывали и прибывали. И черный спрятал револьвер и показал рукой, чтоб вошли в дом и вынесли оттуда тело. И кабардинцы вынесли бабушку из дома. Они подняли ее над собой на руках и понесли по улице, и каждый старался хоть пальцем прикоснуться к ее одежде.
И Ахмат тоже шел с толпой и не плакал. Нет, он не плакал. Он изменил план своей жизни.
Когда я дочитывал тетрадь, я еще не знал, что сталось с Ахматом. Последняя запись была такая: «Сегодня я сам вырвал волосы из своей головы. Я попробовал бритву. Она очень острая». Дальше шла просьба сохранить тетрадь и при случае передать мне.
Я долго молчал. Потом, собравшись с силами, спросил:
— Что с Ахматом?
Председатель сумрачно ответил:
— Его сожгли. Он зарезал офицера.
Солнечные часы
Почти полтора века стояли они на площади. Ранним утром, когда над серебристо-матовой чешуей моря всплывал огненный диск, восьмигранная доска чистейшего каррарского мрамора нежно розовела, точно к ее поверхности приливала алая кровь, и между тонкими черточками минутных делений начинала двигаться прозрачная теневая стрелка. Часы оживали с первым лучом солнца и замирали с последним его лучом.
По солнечным часам гудел фабричный гудок, отходили в морскую даль пароходы, шли на службу сонные чиновники, спешили в гимназию стайки юрких гимназистов.
И всегда здесь, на зеленых скамейках, на солнечном припеке, сидели портовые люди и, не торопясь, обсуждали международные дела и цены на пшеницу.
Многие годы по солнечным часам шла жизнь этого южного городка, омываемого вечно говорливым морем.
Потом к городу протянули из степи проволоки, и горожане стали сверять свои часы на вокзале, куда время приходило из самой столицы по гудящим проводам.
А еще полвека спустя за точным временем не надо было даже выходить из дому: двумя продолжительными и одним коротким сигналами оно возвещало о себе прямо из эфира на каждой улице, в каждом доме.
Солнечные часы еще стояли на площади, еще скользила их теневая стрелка по искристому мрамору, но уже редко кто мог разобраться в тонком рисунке линий, что густой сеткой покрывали доску мрамора.
И лишь два человека, каждое утро пересекавшие площадь, неизменно останавливались у восьмигранного пьедестала мраморной доски.
Один, высокий старик со шрамом на впалой щеке, со скрипучим протезом вместо левой ноги, вынимал из жилетного кармана массивный хронометр, другой, худощавый мальчик лет тринадцати, стройный и гибкий, высовывал из рукава миниатюрные часики на узком ремешке. Кивнув друг другу, старик и мальчик расходились: первый направлялся к голубому, со стеклянной стеной павильону, над которым повисли в воздухе золоченые часы-реклама, второй бежал к большому каменному зданию, из окон которого лился на площадь звон ребячьих голосов.
Казалось, ни в ком уже из горожан, кроме этих двух, не осталось и следа от прежнего интереса к солнечным часам. И вдруг он вспыхнул с силой, какой не знали часы в свои самые счастливые времена.
В город вторглись фашисты, и стрелки огромных круглых часов, что висели на улицах и площадях, отодвинулись назад. Вместо привычных сигналов из Москвы горожане услышали звон из Берлина.
Перевел стрелку своих карманных часов и провизор Луконский, благообразный старик с синими иконописными глазами, к изумлению граждан ставший вдруг бургомистром.
Но остальные граждане, как жили по московскому времени, так и продолжали жить. Они вспомнили, что астрономическое время того меридиана, на котором стоит их город, только на четыре минуты отстает от московского, и, с презрением отвернувшись от круглых часов на улицах, пошли сверять свои часы к мраморной доске.
В придавленном и онемевшем городе место у солнечных часов стало единственно живым местом: сюда приходили узнавать свежие новости с «Большой земли», здесь к людям, упавшим духом, возвращалась надежда.
Германский советник бургомистерства капитан Вилле, поглаживая мизинцем тонкие полоски светло-желтых усов и мило улыбаясь, сказал на очередном приеме бургомистру:
— Господин Луконский, вы меня огорчаете: одно из ваших учреждений упорно саботирует распоряжение германских властей.
Луконский знал, что за подчеркнутой вежливостью всегда следовали вспышки необузданного гнева, и быстро ответил:
— Назовите, капитан, это учреждение, и я немедленно накажу виновного.
— Это учреждение — городские солнечные часы: они показывают московское время.
Приняв слова советника за остроумную шутку, бургомистр подумал, что хороший тон требует такого же остроумного ответа, и сказал:
— Увы, господин капитан, я не в силах наказать солнце…
Но тотчас осекся, заметив, как вдруг застыло в холодной неподвижности белое лицо советника.
— Вы говорите вздор, господин бургомистр! — сквозь зубы процедил советник. — Мы не можем допустить исключение даже для солнца. Извольте принять меры, чтобы солнечные часы показывали берлинское время.
Он встал, давая понять, что разговор окончен. Огорошенный бургомистр попятился к двери.
— Конечно, конечно, — бормотал он, — дисциплина прежде всего… Будьте уверены, я приму все меры.
Только стена отделяла кабинет бургомистра от кабинета советника, но за этой стеной Луконский менялся неузнаваемо: спина, сутулая в кабинете советника, здесь величественно выпрямлялась, синие глаза приобретали холодный блеск, в жидком голосе появлялись басистые нотки. Таким он и сидел за огромным столом орехового дерева, когда ему доложили о приходе часовых дел мастера.
Поскрипывая протезом, в кабинет вошел старик со шрамом на щеке.
Бургомистр оторвал взгляд от бумаг, милостиво кивнул головой:
— Вы? Отлично! Приятно вновь встретиться с человеком, у которого золотые руки. Лет двенадцать назад вы починили миниатюрные часики моей жены. Они до сих пор идут, как хронометр. Тогда, помнится, у вас как раз родилась дочь.
— Сын, господин бургомистр, — сдержанно поправил мастер.
— Виноват, сын. Что он, жив?
— Жив, господин бургомистр.
— Отлично! Превосходно!
Жестом радушного хозяина бургомистр указал на кресло:
— Садитесь, господин Волков. Я пригласил вас, чтобы поговорить об очень интересном деле.
Мастер покосился на кресло, но не сел, а только скрипнул протезом.
— Я вас слушаю, господин бургомистр.
— Ну-ну, как вам удобнее, приятель, — снисходительно улыбнулся бургомистр. Он помолчал, как бы что-то прикидывая в уме, и с благостью в синих глазах спросил: — Ведь это правда, дружище, что наши солнечные часы мастерил ваш дед?
— Прадед, господин бургомистр, — опять поправил мастер.
— Виноват, прадед. Ах, как это великолепно! Но, в таком случае, вам вся эта солнечная механика должна быть вполне знакома?
Мастер насторожился.
— Часы делал мой прадед, господин бургомистр, — уклончиво сказал он.
— Бросьте, бросьте, старина, не скромничайте! — весело воскликнул бургомистр. — Ведь все знают, что вы каждое утро сверяете свой хронометр с часами вашего знаменитого предка.
Он обошел вокруг своего массивного стола и вплотную приблизился к мастеру:
— Сколько, приятель, вам нужно дней, чтобы солнечные часы стали показывать берлинское время?
Мастер сделал шаг назад и удивленно взглянул на бургомистра:
— Вы шутите, господин Луконский?
— Нисколько, мой дорогой, — ласково ответил бургомистр. — Ведь все мы живем по берлинскому времени. А скоро по берлинскому времени будет жить весь земной шар. Зачем же отставать русским часам?
В глазах старика вспыхнули огоньки:
— Это невежество, господин бургомистр! Русские часы не отстают от берлинских: они идут впереди берлинских.
Улыбка еще скользила по губам бургомистра, но синие глаза его остекленели.
— Это в каком же смысле, господин часовых дел мастер? — делая ударение на каждом слоге, проговорил он.
— Во всех смыслах, господин провизор, — не отводя глаз от глаз бургомистра, твердо ответил мастер.
— Так вот ты чем дышишь! — весь скрючившись, прошипел бургомистр в лицо старика. — Ну, тогда с тобой поговорят в зондеркоманде…
В небольшой комнате третьего этажа, освещенной коптилкой, на потертом кожаном диване лежал мальчик. Стрелки десятка стенных часов, наполнявших комнату непрерывным движением и стуком, показывали второй час. Но мальчик не спал. Он смотрел в потолок тоскующими глазами и думал. Позавчера, в такой же поздний час, пришли гестаповцы и увели отца.
Сколько несчастья от этих фашистов! Мальчик знает, чего они хотят от старого мастера. Но отец никогда не согласится, чтобы солнечные часы его родного города показывали берлинское время.