Глаза его опять засияли молодо и весело. Он встал и обнял каждого из нас:
— Так в добрый путь! За счастьем!
И, так же легко шагая, Байрам скрылся в лесной чаще, где уже слышны были голоса партизан. С минуту еще доносился их невнятный говор, потом раздалась команда, и все смолкло.
С затуманенными глазами мы подняли зеленый сундучок и двинулись в путь.
И несли его, ревниво соблюдая всю дорогу очередь.
Несли, как драгоценный дар, как священный завет…
План жизни
I
Я болел, лежал в постели. Через открытое окно видел сверкающий на солнце зубец хребта и тосковал о покинутых родных степях.
Вошла хозяйка:
— К вам Ахмат просится. Впустить?
— А кто этот Ахмат?
— Мальчик. Этажом ниже, у тетки живет. Третий раз уже приходит. Впустить?
— Впустить, конечно, — сказал я.
Он вошел неслышно и остановился у дверей. Немного скуластый, карие грустные глаза, густые каштановые волосы, оттеняющие очень белое лицо. На вид лет четырнадцати.
— Садись, — сказал я. — Что скажешь?
— Я так просто. Можно?
— Можно и так просто. Садись.
Он сел на стул у кровати и долго молчал. Потом вытащил из-под стеганки книжку моих рассказов и повертел в руках.
— Это вы придумали? — Помолчал, вздохнул. — А я вот еще ничего такого не придумал. — Опять помолчал и снисходительно улыбнулся: — В нашем классе одна девочка придумала:
«Папа, мама, есть хочу». —
«Кушай, детка». — «Не хочу». —
Разве это стихи? Это глупость. Правда? — Он испытующе осмотрел меня и таинственно сказал: — Я придумал, только в секрете держу. Прочесть?
— Читай.
И вдруг я услышал:
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом.
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?
Читал он нараспев, с чувством и смотрел при этом в окно, в синюю даль неба, будто там именно и белел этот парус. А кончив, строго спросил:
— Хорошо?
— Великолепно! — воскликнул я. — Но зачем ты «придумываешь» то, что уже когда-то «придумал» Лермонтов?
— Вы зна-аете… — разочарованно протянул он.
И умолк, видимо смущенный. Не поднимая глаз, тихо и проникновенно сказал:
— Моя бабушка, когда видела красивую козу, думала: «Это моя коза. Я ее кормлю лебедой. Я пью ее сладкое молоко и даю его пить моим маленьким внукам». Мой дедушка, когда видел красивого скакуна, думал: «Это мой скакун. Я кормлю его тяжелым, как свинцовая дробь, овсом и каждый день чищу скребницей. Я лучший джигит в Кабарде». А я, когда читаю красивые стихи, думаю: «Это мои стихи. Я лучший ашуг, и все радуются, когда я пою». — Он поднял глаза, и в них я увидел огорчение и упрек. — Разве плохо мечтать?
Так началось наше знакомство. С этого времени Ахмат стал моим почти ежедневным гостем. Входил он всегда бесшумно, бархатным шагом, и стоял, угадывая, сплю я или просто так прикрыл глаза. Иногда о его приходе я узнавал лишь по дыханию.
— Можно к вам? — спрашивал он робко.
Потом садился у постели и принимался рассказывать. Говорил обо всем: и что случилось недавно на Пятницком базаре, и почему кабардинцы живут в долинах, и с каких пор в селениях Кабарды стали любить украинский борщ. Говорил картинно, свежо, с таким проникновением, будто все это было его личным достоянием.
Запомнился мне его рассказ, как выкормил он коровьим молоком и молодой травой маленького «ишнека», который остался без матери. Сделал это Ахмат в подражание комсомольцам, бравшим шефство над конями. Над Ахматом смеялись, дразнили его, но он продолжал заботливо растить своего длинноухого подшефного. А потом этот «ишек» каждый день привозил с горных пастбищ молоко в госпиталь и был любимцем выздоравливающих бойцов.
Рассказывал Ахмат в таких неуловимых, своеобразных выражениях, что, слушая, я почти физически ощущал и запах парного молока, и свежесть молодой травы, и прерывистый, нетерпеливый рев осленка.
Каждый раз, уходя, Ахмат говорил:
— Времени нет, а то б я придумал рассказ про малайцев.
Почему про малайцев, так я и не узнал.
Как-то он сказал:
— Дайте мне интересную книжку.
На столе у меня лежало школьное издание Короленко «Слепой музыкант». Ахмат взял книгу и бережно спрятал под стеганку. И всю неделю не показывался. А когда явился, вид у него был растерянный и удрученный.
Я удивился:
— Неужели не понравилось?
Он закрыл глаза и покачал головой. Потом вынул из-под стеганки книгу и поцеловал ее.
— Возьмите, — сказал он тихо. — Сел и с упреком взглянул на меня: — Зачем вы мне дали ее, а? Зачем? Разве я могу так придумывать? Его ум — гора, мой ум — песчинка. Его душа — небо, моя душа — запыленное окошко.
Однажды, когда я немного поправился и мы гуляли в парке, Ахмат протянул руку в сторону гор и сказал:
— Там живет моя бабушка.
— У тебя есть бабушка? — заинтересовался я.
Ахмат посмотрел с недоумением:
— Вы разве ничего не слыхали о моей бабушке?
— Нет, не слыхал.
— О Татиме Поладовой не слыхали?
— Да нет же, не слыхал. А чем она замечательна?
— Бабушка?!
От удивления, что я ничего не слыхал о его бабушке, Ахмат даже потерял дар слова. Некоторое время он шел надутый. Потом, снисходя к тому, что человек я в этих краях новый, сказал:
— Моя бабушка была первой красавицей. Не всякий ее видел, потому что тогда носили чадру, но те, кто видел, плакали от счастья. Бабушка подумала: «Зачем лишать людей счастья?» Она сорвала с себя чадру и бросила в огонь. И никто не осудил ее. Только мулла, проходя мимо, закрывал глаза руками: пусть никто не скажет, что он видел женщину без покрывала и не проклял ее. Но все знали, что он оставлял между пальцами щелочку.
Тема о бабушке оказалась неисчерпаемой. Бабушка была не только первой красавицей, но и первой в районе грамотной кабардинкой. Она знала целебные свойства трав от лихорадки, от сердечных болей, от укусов змеи и многих людей избавила от тяжелых недугов. У нее был меткий глаз, твердая рука и отважное сердце. Когда по селу бегала бешеная собака и все в страхе попрятались в домах, она сняла со стены дедушкино ружье и с одного выстрела убила собаку. О ее мудрости и красоте сложены песни, а председатель колхоза, всеми почитаемый человек, ходит к ней за советом.
— Конечно, — грустно сказал Ахмат, — теперь она старая.
Мне захотелось увидеть эту женщину, и в первый же выходной день я и Ахмат отправились в деревню. Прошли чудесный нальчикский парк; по гигантским бревнам перебрались через бурлящую речку, миновали деревянную, всю в изумрудных пятнах мха мельницу и по крутой тропинке поднялись вверх, к деревне. Дома, прилепленные к скалам, — как птичьи гнезда. Но школа, сельсовет, сельпо — на ровном месте, и от них еще пахнет строительным лесом и краской. Во все дома тянутся тугие нити проводов.
Ахмат сказал:
— Здесь.
Мы вошли в небольшой дом, довольно ветхий, но заботливо, по-хозяйски поддерживаемый. Новое здесь вперемежку со старым: восточные домотканые ковры — и фабричная мебель, древнее сооружение для помола кукурузы — и патефон. И всюду — на стенах, на потолке, в углах на полу — пучки высохших трав, корней, цветов.
— Хорошо! — сказал я, с удовольствием вдыхая аромат комнаты. — А где же бабушка?
В сенях послышались медленные шаги, дверь раскрылась, и в комнату вошла высокая, худая женщина. Ее волосы были совсем седы, но брови — черные и тонкие, как у молодой. Голову она держала прямо, даже немного приподнятой, глаза всматривались со спокойной внимательностью. Ни тогда, ни после я не мог отдать себе отчета, что придавало ее облику невыразимую обаятельность, которая заставила меня воскликнуть:
— Да ведь вы красавица!..
Она чуть наклонила голову, как бы благодаря меня, и с тихой лаской сказала Ахмату:
— О ком скучаешь, тот на пороге.
По тому, как Ахмат долго не выпускал из своей руки ее руку, как счастливо улыбался ей, говоря что-то по-кабардински, было видно, что бабушку свою он обожает.
Вскоре мы сидели за столом и ели айран (кислое молоко) с чуреком. Хозяйка рассказывала, как вначале трудно было одним женщинам справляться с колхозной работой, а я слушал ее неторопливую, с приятным акцентом речь и думал, что даже время не могло погасить красоту этой женщины. Сидела она прямо, не сгибаясь. И в этой осанке, в том, как держала она голову слегка приподнятой, в спокойствии и скупости жестов чувствовалась натура гордая и независимая.
Ушел я очарованный. И всю дорогу, пока мы спускались с Ахматом с горы, я нещадно ругал его:
— Малайские рассказы!.. Какие там малайцы и зачем придумывать, когда перед тобой готовый образ! Если хочешь писать, опиши бабушкину жизнь, вот и все!
Ахмат был несказанно доволен впечатлением, какое произвела на меня его бабушка, но писать отказался.
— Это трудно, — сказал он. — Я лучше про малайцев попробую. Да что! Времени нет!
Я возмутился:
— Ахмат, ты лодырь! Болтать можешь часами, а вот поработать над рассказом о родной бабушке у тебя времени нет. Я вижу, с тобой надо поступать решительно. Без рассказа ко мне не приходи, слышишь? Не впущу.
Остальную дорогу мы прошли почти молча: я — строгий и недоступный, Ахмат — озадаченный.
Несколько дней он не показывался. Пишет или просто боится прийти с пустыми руками? Когда я уже начал упрекать себя, что слишком круто обошелся с мальчиком, он опять явился. Вошел, как всегда, неслышно:
— Можно к вам?
Я соскучился по нем, но виду не подал и сурово спросил:
— Написал?
Ахмат широко улыбнулся. Он был доволен собой:
— Написал.
— Хорошо написал?
— О! День писал — не ел, ночь писал — не спал. Все писал, все писал. Хорошо написал!
— Читай.
Он с готовностью вытащил из-под рубашки тетрадь и сел на свое обычное место — у кровати. В противоположность тому, с каким выражением читал он чужое, свое прочел торопливо, спотыкаясь на каждой фразе, по-ученически. Но даже при таком чтении все время чувствовались свежесть и безыскусственность. Только с композицией дело обстояло плохо. Я сказал: