Господин Биттнер не мог уснуть, хотя и принял сильную дозу снотворного. Началось обычное: испарина, зуд в ногах. Голову, словно по ней ступали острые дамские каблуки, пронзала боль. Извращенные мысли, агрессивные и неотвязные, вращались в бесконечной пустоте. Зло, творимое Биттнером в годы гестаповской карьеры, возвращалось к нему. Он слышал полные ненависти проклятия истязуемых, видел гнев мужчин и слезы женщин — ужасную картину великогерманского безумия, — ибо ведал, что творит зло. В партию Генлейна он вступил уже не юношей, ему было тридцать. В доме родителей, а потом работая в почтовом отделении он успел впитать немного христианской морали, гласившей: не убий! Господин Биттнер убивал столько раз, одним лишь мановением руки, что уже не знал счета своим преступлениями. Господин Биттнер научился убивать ради минутного удовлетворения, а теперь трясся, что убьют его или что наложит на себя руки.
Он ворочался с боку на бок, но сон не приходил. Снотворное принесло лишь отупение да неприятный привкус во рту. Внезапный приступ тошноты поднял к горлу все съеденное вместе с кислым желудочным соком. Биттнер отбросил одеяло, спустил ноги на разостланную перед кроватью шкуру и вскочил. Забегал по комнате, сильно нажимая пальцами, стал массировать больную голову. Этот массаж скорее напоминал истерические удары по голове. Господин Биттнер открыл окно. Тихий, мрачный от затемнения городок Жалов враждебно дохнул холодным ветром. Биттнер высунулся в окно, подставив голову под ледяные порывы. Немного полегчало. Он устремил взгляд на холм над городом, поросший сливовыми деревьями. Гонимые ветром тучи то и дело закрывали луну, которая казалась оледенелой. Игра света и тени вызвала у Биттнера лирические ассоциации.
…Импрессионизм. Биттнер не понимал, как он мог забыть о своем единственном спасении — импрессионизме. Еще почтовым чиновником он хаживал по холмам с этюдником и малевал темперой пейзажики под почтительными взглядами любопытных крестьян. Однажды кто-то сказал ему, что его картинки полны настроения, что это подлинный импрессионизм. Он ухватился за это возвышенно звучащее слово, уже тогда ему хотелось быть исключительным. С тех пор всякий раз, когда он прикасался к холсту, чувствовал себя избранным. Ведь и сам фюрер был художником, а в его величии никто не сомневался. Карьера в гестапо предоставила Герману Биттнеру другие возможности достигнуть величия, и он на время забыл о своих художественных склонностях. И вспомнил о них, когда волна величия фюрера, Германии и его собственного начала опадать. Он вернулся к живописи подобно тому, как самец лягушки за неимением другой партнерши кидается на рыбу. Жалкий суррогат — но комиссар Биттнер отчаянно за него держался. В бессонные ночи поднимался с потного ложа, чтобы рисовать. Принуждал себя, имитировал вдохновение и ждал великого мгновения. Величие не приходило, но Биттнер писал, писал, чтобы потом в ярости растоптать свои творения и швырнуть в огонь. Так, он слышал, поступали другие художники, тоже искавшие славы.
Поняв, что не заснет, Биттнер закрыл окно спальни и перешел в салон, где у него была своя мастерская. Подбросил в угасающий камин несколько березовых поленьев, зябко потер руки и из-за бархатной портьеры вытащил картину «Дождливый день»: унылый пейзаж, озаренный холодной луной, — все это он постоянно видел из окна спальни. Пасмурный день, холм, поросший осенним нагим терновником, на переднем плане часть жаловской улицы. Там, где дорога уходила в поля, виднелись две маленькие фигурки: немецкий офицер, сопровождающий даму и галантно поддерживающий над ней зонтик. Офицера можно было распознать по двум палочкам — ножкам в офицерском галифе. Именно эта контрастная мелкость фигурок должна была выразить величие, обаяние «белокурой бестии», покоряющей завоеванную страну.
Биттнер укрепил холст на мольберте и отошел, ожидая вдохновения. Оно не приходило. Офицерик с дамочкой были все такие же крохотные на фоне грозно-тусклого пейзажа.
Вдохновение так и не пришло, но зазвонил телефон.
Комиссар Биттнер оживился. После полуночи мог звонить только дежурный по гестапо. Вот оно, спасение. Комиссар Биттнер ничему не радовался так, как ночным акциям. Коварный прыжок, удар ночного хищника по ничего не подозревающей жертве. Одна из немногих нордических радостей, которые у него еще оставались.
Биттнер бросился в холл и схватил трубку.
— Господин комиссар, докладываю: звонили из Грахова — деревня в двенадцати километрах к северу. Немецкий солдат застрелил русского партизана. Сообщение поступило из полицейского участка, — говорил голос в аппарате.
Биттнер сразу вспомнил вчерашний случай, когда ему из этой же деревни приволокли слабоумного бродягу и пытались выдать его за партизана.
— Кто звонил? — спросил он, полный дурных предчувствий.
— Ефрейтор Вебер, господин комиссар.
— Gut, — ответил Биттнер и положил трубку.
Охотничий азарт спал. Этот кретин Вебер, конечно, опять устроил какую-нибудь глупость. Застрели он даже красного генерала, Биттнеру такое ни к чему. Биттнеру нужен живой пленник, мыслящее и чувствующее существо, из которого его молодчики могли бы выбить жизнь до самой последней искры. Тогда он хоть на миг насытил бы свое величие. Тело приказал бы сжечь и наконец-то испытал блаженно-мистическое упоение жертвоприношением. Какое удовольствие мог доставить один мертвый русский? С Востока их валили сотни тысяч, угрожая затопить всю Европу и смести маленького жалкого комиссара Биттнера, у которого от боли раскалывалась голова.
Головная боль снова усилилась. Поспешно одеваясь, Биттнер раздумывал, нужно ли о граховском случае уведомить штурмфюрера Курски, командира жаловской части СС. Если кто-то из людей Вебера действительно пристрелил партизана, а не лесника или крестьянина, на что они вполне горазды по глупости, то в окрестностях могли оказаться и другие, а это уже по части карателей. Если же Вебер выкинул очередную глупость, то у Биттнера могут быть неприятности. Эксперт по ликвидации красных банд, штурмфюрер Курски был хладнокровным убийцей, способным пристрелить даже своего соплеменника за один косой взгляд. И всегда умел это мотивировать. Репутация удачливого охотника за партизанами, которую он ловко создал себе в «верхах», делала Курски неуязвимым. Гестаповцев Курски не любил и открыто обзывал их лодырями и бездарями. Биттнер его боялся. И не собирался предоставлять ему доказательства собственного позора. Решил, что сначала заглянет в Грахов сам с несколькими гестаповцами. Если ефрейтор Вебер снова возжаждал уловить свою долю военного счастья и свалял дурака, он прикажет спустить с него шкуру.
Господин Биттнер позвонил дежурному, чтобы приготовили машину, и назвал подчиненных, которые поедут с ним.
Вахмистр Махач сидел в караулке у печки и ждал решения своей участи. Украдкой, но очень внимательно он следил за дверью: кто появится первым — гестапо или второй русский, разводящий, а то и оба. Он молился про себя, чтобы гестаповцы явились первыми и чтобы никогда в жизни ему больше не видеть ни молодого русского, ни своего разводящего.
Он подбрасывал опилки и усердно орудовал кочергой в печурке, всякий раз будто случайно отодвигая ящик с опилками, на котором сидел, чуть левее, за печку. Надеялся укрыться за ней от выстрелов, если русский появится первым.
Вахмистру Махачу все еще было худо. От одного взгляда на труп русского у него начинал трястись подбородок. Вебер прикрикнул на него, чтоб он не двигал ящик, и вахмистру пришлось отказаться от задуманного маневра. Он притих.
Ефрейтор Вебер сидел на стуле, на коленях автомат на изготовку, и степенно отхлебывал шнапс. Он уже успокоился, убедив себя, что один бандит с автоматом без патронов не может вывести из равновесия такого опытного старого солдата, как он. Бдительно следя за Махачем, ефрейтор начал мечтать о приятных последствиях своей военной удачи. Получит благодарность от начальства, а если повезет, то и несколько дней отпуска, а чего еще может желать человек в этой дерьмовой войне?! До родного Курвендорфа[50], как окрестили свои деревни его приятели, не так уж далеко отсюда. Обнимет свою Марихен, а коли дознается, что она там валялась с иностранцами, «ауслендерами» — как болтают солдаты про немецких женщин, — так он хорошенько набьет ей морду. Потом с ней, еще зареванной, выспится, потому как приехал домой, а куда же ему еще идти? Рад будет полежать в перинах. И в конце концов, какое в его возрасте имеет значение, с кем там развлекалась его Марихен?! Сейчас есть заботы поважнее, а самая важная — остаться в живых. Выбраться из этой вшивой войны целым и невредимым.
Размышления ефрейтора Вебера прервал ворвавшийся комиссар Биттнер с подручными. Размечтавшийся ефрейтор не сразу сообразил, кто это пожаловал. Гестаповцы оставили машину на шоссе, остальную часть пути переулками до полицейского участка из осторожности прошли пешком. Местонахождение участка они выяснили в окраинной корчме, где перепугали нескольких картежников.
— Разрешите доложить, — вскочил Вебер, взяв автомат к ноге, — в бою один на один я уничтожил красного бандита!
Вебер заранее хорошенько продумал, как докладывать, чтобы в нужный момент рапорт его прозвучал достойно и браво.
— Gut, — сказал комиссар Биттнер отрывисто, не проявив ожидаемого Вебером восторга. И остальные гестаповцы выглядели сурово.
— Ich melde gehorsam…[51] — усердно забормотал вахмистр Махач и, щелкнув кожаными крагами, застыл навытяжку. Но комиссар Биттнер нервно приказал ему «Maul halten»[52] — и Махач трясущимися руками принялся разливать самогон.
Биттнер с отвращением понюхал поднесенную рюмку.
— Schweinerei[53], — сказал он, отставил рюмку и тщательно вытер руки носовым платком.
Дома Биттнер держал несколько бутылок отличного коньяка, но в последнее время не притрагивался к ним: от спиртного его неврастения усиливалась. По той же причине надо бы бросить курить, но это ему не удавалось.