Вахмистр Махач машинально стирал со стола рукавом пролитый гестаповцем алкоголь.
Биттнер обратился к ефрейтору:
— Итак, что случилось?
— Я шел мимо участка, и мне не понравилась подозрительная тишина: вахмистр с разводящим всегда ругаются за картами, на улице слышно. Может, нюх старого солдата, господин комиссар, — врал ефрейтор Вебер, стремясь придать своей воинской доблести надлежащий блеск. Откуда он возвращался, Вебер предусмотрительно умолчал, чтобы не напоминать лишний раз о своем вчерашнем фиаско со Святым Франтишеком.
Биттнер сохранял каменное спокойствие.
— Тогда я вошел в караулку, — распинался Вебер, — готовый ко всему, как истинный солдат фюрера. Здесь, в этом помещении, я застал вахмистра с поднятыми руками, а этот, — ефрейтор показал на тело Мити Сибиряка, — держал его под прицелом. Прежде, чем бандит опомнился, я уложил его как бешеную собаку.
— Gut, — повторил Биттнер и вперил взгляд в вахмистра Махача.
Несчастный жандарм под этим неподвижным взглядом чувствовал себя как кролик перед голодным удавом. Он лихорадочно размышлял, какие последствия может иметь упоминание о карточной игре во время службы.
— Где разводящий, почему он не на дежурстве? — спросил Биттнер.
Вахмистр Махач тяжело задышал.
— Заболел, — промямлил он. — Горячка у него.
— Ко-рячка! Што есть корячка? — вмешался в допрос один из подручных Биттнера. — Сейчас посвать на служба! Millionen deutscher Soldaten liegen im Eis und Schnee und schützen das ganze Europa vor dem Bolschewismus, und Herr…[54] расфодячи — корячка. Sofort — oder…[55]
— Halt[56], — оборвал его Биттнер. Он не любил, когда подчиненные лезут в его служебные дела. Этот Колер был слишком ярым нацистом даже для гестаповца и давно уже метил на его место. Биттнер постоянно пребывал в единоборстве с этой подлой личностью.
Вахмистр Махач перевел дух. Он действительно не знал, где искать разводящего. Не прерви Биттнер своего подчиненного, вахмистр готов был бежать хоть в горы искать у партизан защиты от тех, кому он до сих пор верно служил.
Биттнер посмотрел на убитого. Бездыханное тело, из которого не вырвешь даже стона, не представляло интереса для начальника гестапо. Мертвые напоминали ему о собственном зловещем конце. Но что-то заставило его взглянуть в лицо мертвому врагу, такому же беспомощному, как те, кого он допрашивал в подвале жаловского гестапо, но непобежденному, ибо он ускользнул от него. В лицо врагу, который погиб, но пал с оружием в руках.
Кончиком сапога Биттнер повернул голову Мити. Лицо Сибиряка и в смерти было спокойно. Потухший взгляд устремлен вверх, в потолок караулки. Светлые усы мягкой тенью выделялись на восковых щеках.
Биттнер не мог вынести этого спокойствия. Он повернул голову русского лицом к полу. Взял его автомат, осмотрел и понял, почему Вебер так легко победил в лютом бою. Но ничего не сказал, сразу потеряв интерес ко всей истории. Только приказал Веберу вынести тело и повесить его для острастки посреди деревни.
Возбуждение прошло, и у Биттнера снова невыносимо разболелась голова. Он с трудом заставил себя подумать о том, что для проформы надо будет поставить в известность о случившемся командира карательного отряда, но не торопился с этим. Боль пульсировала в голове при каждом движении: в спешке Биттнер забыл принять порошки. Ему хотелось быть уже дома и спать. Спать и никогда не просыпаться.
Махач и Вебер остались одни.
Ефрейтор впал в уныние. По поведению Биттнера он понял, что его «геройство» не будет иметь никаких приятных последствий. В общем, он просто застрелил красного бандита, и, как оказалось, не очень-то важного. Вебер догадывался о желании начальства получить пленника живьем. Он-то знал излюбленные развлечения господ из гестапо! В конце концов, радоваться надо, что остался цел и невредим. Лежи он тут с простреленным брюхом вместо этого русского, на кой бы ему нужна была благосклонность спесивого гестаповца?
Ефрейтор Вебер взял бутылку с остатками самогонки и спрятал ее под шинелью так, чтоб бутылку поддерживал ремень. Небрежно козырнув вахмистру, он отправился в казарму приказать своим людишкам, чтобы забрали тело мертвого партизана.
Солдаты унесли тело русского и бросили его в сарай на кучу угля. Невесело было у них на душе. Они знали, что позорная инсценировка на рассвете перед согнанными жителями деревни будет предвестием их собственного конца. Они чуяли — грядет отмщение, которое положит конец жестокому истреблению людей, в котором они участвуют и посейчас, напрасно стараясь прогнать гнетущую мысль о том, что справедливость восторжествует.
Разводящий протекторатной сельской жандармерии Ян Гайда никогда не славился личной храбростью. Папаша отдал крепкого, сильного, вечно голодного парня на городские бойни в Жалове, в ученики мяснику. И вначале Ян преуспел, но долго там не выдержал. Ему не составило бы труда убивать ягнят и молочных поросят, но первый же бычок, которого нужно было оглушить молотом, нагнал на молодого скотобоя такой страх, что бедную скотину пришлось добивать мастеру. Ошалевший от страха подросток бестолково колотил животное молотом и ни за что бы его не забил. В тот же день несостоявшийся мясник заявил ругающемуся на чем свет стоит отцу, что этому ремеслу обучаться не будет.
— Что ты мелешь? — вопил старый Гайда. — Хочешь бросить ремесло сейчас, в начале войны, когда из всех углов нужда глядит? Зачем я отдавал тебя в ученье? Да чтобы ты сыт был! Чтобы ты, старший, помог прокормить остальных ребятишек! Вот она, твоя благодарность.
Старый Гайда и впрямь крепко рассчитывал на помощь Яна. Ведь его, жену и четверых детей кормила одна коровенка да семь мер каменистой земли. Старый Гайда был мужик работящий, но неудачник. Его трудолюбие не приносило ощутимой пользы. Земля родила слишком мало, халупа разрушалась, совсем скособочилась. Когда-то в армии старый Гайда научился сапожничать и теперь зимой прирабатывал починкой заляпанной навозом обуви и порванных хомутов. Вечный каторжный труд и бедняцкие заботы преждевременно превратили его в изможденного, сварливого старика.
— Чем же ты хочешь заниматься? Ничем? До смерти мне тебя кормить? — причитал старый Гайда, услышав решение сына. Знал, что его старший настолько же упрям, тупо упрям, насколько труслив. Боялся бодливой козы, а когда снимали яблоки, не решался лезть на дерево.
— Ничего мне от вас не надо, — отвечал старику сын. — Скоро мне семнадцать, сам себя прокормлю.
И пошел в дорожные рабочие. Скудного заработка едва хватало, чтобы утолить его ненасытный аппетит. Мечта о свежей ливерной колбасе и куске свинины, которые он мог бы приносить с бойни, рассеялась как дым.
Но папаша Гайда не успокоился. Он добился для своего первенца места в сельской жандармерии. В предпоследний год войны это был не лучший выход, но старому Гайде все труднее становилось прокормить свое босоногое потомство, а только это и занимало все его помыслы.
В отличие от отца молодой Гайда не мог похвастаться трудолюбием. Дорожные работы не очень-то пришлись ему по нраву. Место разводящего, которое с помощью вахмистра Махача устроил отец, он принял с благодарностью, ведь, помимо прочих выгод, он избавился от тотальной трудовой мобилизации. Мундир жандарма внушил молодому Гайде уверенность в себе. А жалованье позволило ему жениться на Ганче Секировой, дочери довольно состоятельного крестьянина, девице столь же тупой, как и он, хотя и более решительного характера. Он снял маленькую квартирку в общинном доме и жил спокойно до тех пор, пока в горах на границе между Моравией и Словакией не загремели партизанские выстрелы. Когда приходилось идти в патруль, разводящий испытывал приступы смертельного страха. У него в голове не укладывалось, как можно оставить уютный дом и податься в суровые зимние горы, чтобы воевать против немцев, которые лично ему ничего плохого не сделали. Во время ночных дежурств в караулке, когда они с вахмистром Махачем коротали время за картами, он не мог сосредоточиться на игре. То и дело он вспоминал донесения о налетах партизан на жандармские участки. Вахмистр Махач, завзятый картежник, честил его за это дураком и скотиной. Служба начала приедаться молодому Гайде. После дежурств он бежал в жаркие объятия своей Ганчи, под теплую перину, и сетовал на свою разнесчастную судьбу.
— Не бойся, Яничек, я тебя в обиду не дам, — утешала его довольная Ганча, гладила своего Яничека по волосатой груди и блаженно засыпала.
В тот вечер, когда Гриша с Митей ввалились в караулку, Гайде было особенно муторно. Дорогой на дежурство он, хотя еще не совсем стемнело, шарахался от теней под заборами и случайных прохожих. Зашел за вахмистром Махачем — в обществе начальства Гайда чувствовал себя увереннее. От матери Гайда унаследовал не только могучую фигуру и болезненную трусость, но и какую-то странную способность предчувствовать неприятности. Мать называла это «грызь в кишках», а проявлялась она «медвежьей болезнью». Свой недуг Гайда тщательно скрывал от вахмистра. В крайнем случае сваливал все на кислое молоко.
В тот вечер больше обыкновенного злился Махач по причине частых отлучек разводящего от карт и ругал его почем зря.
Когда в дверях караулки появился Митя Сибиряк с автоматом в руках, сбылись самые мрачные предчувствия разводящего. Он мгновенно подчинился приказанию русского, поднял обе руки вверх и одновременно вскочил со стула. Русский наметанным глазом оценивал ситуацию. У Гайды мелькнула нелепая мысль: услышит ли он еще грохот автомата, когда русский нажмет на спуск?
Вахмистр Махач такой живости не проявил. Руки он поднял тоже очень быстро, но, парализованный шоком, остался сидеть. Встал он лишь по приказу Мити — тот молча перевел на него дуло автомата. Тогда Махач встал столь поспешно, что перевернул стул.
Гайда вовсе не хотел дотянуться до пистолета, который упал вместе со стулом. Этого не сделал бы даже более опытный и храбрый боец. Гайда в ту минуту вообще ничего не хотел. Просто в помутившемся от страха разуме мелькнула нелепая мысль — поднять стул.