Солнечный день — страница 17 из 26

Мартин опять испугался: из уголка рта у парня медленно стекала темная струйка, струйка крови.

Мартину стала понятна вчерашняя слабость незнакомца: его друг ранен. У него, наверное, прострелены легкие, оттого и кашляет кровью, рассудил Мартин. Он расстегнул на незнакомце ватник, и под ним оказалась не рубашка, а гимнастерка. На худой груди, однако, раны не было. Это немного успокоило мальчика. Тем не менее незнакомец кашлял кровью. Значит, хотя его друг и не ранен, во всяком случае, он опасно болен, может быть, смертельно. Когда-то давно Мартин видел, как умирал старичок Поруба. Из всех воспоминаний раннего детства смерть старика отчетливее всего сохранилась в его памяти. Старый Поруба был так же одинок, как и маленький Мартин. Они даже вместе играли — беспомощный ребенок и беспомощный старик. Потом старичок умер. Он не кашлял кровью, просто пришел его час, на лицо умиравшего легли такие же тени, как и на лицо незнакомца.

Такого оборота Мартин не предвидел. Он лихорадочно размышлял, как помочь человеку, которому он поклялся в дружбе на жизнь и на смерть. Ясно было только: одному ему не справиться. Если человек болен, и болен серьезно, ему необходимы тепло и еда, необходим уход. А этого без помощи взрослых Мартин сделать не мог.

Выбор у него невелик. Соседи никогда не были расположены к семейству Пагачей. Из домашних Мартин исключил мать и сестру: мать скорее всего набросилась бы на его друга с кулаками. Милка, когда-то решительная, как мать, теперь все больше всего казнит себя за то, что нагуляла ребенка, который уже начинал топать маленькими ножками по полу горницы. Милка была рада, что ее самое вместе с ребенком мать не выгнала из дому. В ссорах с матерью она теперь постоянно лишь оправдывалась. И Мартину не хотелось впутывать сюда сестру, некогда защищавшую его от матери. Оставался отец, старый Пагач, инвалид и горький пьяница, который только и делал, что, хрипло дыша, слонялся по избе. Скрипит, как дверца от козьего хлева, с горечью говаривала о нем мать. Сколько ни вспоминал мальчик, он не мог припомнить, чтобы отец сказал хоть одно путное слово. Пока Мартин был маленьким, он боялся этого сильного, всегда грязного человека, хотя тот ни ему, ни Милке не сделал ничего плохого. Когда он подрос и материны яростные оплеухи стали тяжелее, он стал по-другому относиться к отцу. Страх перед ним сменился презрением: почему этот сильный мужчина позволяет матери устраивать сцены и даже бить себя. Он презирал отца, который никогда и не пытался установить в доме свою власть — а это больше устроило бы Мартина. Ведь мальчик ничего не знал о тех фронтовых мытарствах, которые сломили старого Пагача.

К этому-то человеку — о том, что старый Пагач не его отец, мальчик и не подозревал — Мартин и обратился: другого выхода не было, и без обиняков выложил свою тайну. Он поторопился поговорить с ним в начале дня, пока отец был трезв.

— В старом сарае партизан, — сказал он. — Я сам его туда привел. У него револьвер, а изо рта течет кровь.

И Мартин с надеждой глядел в неподвижные глаза, смотрящие словно из мутных омутов вечных слез, и старался уловить их выражение. Он не ожидал, что его поймут, и готовился к вспышке гнева, как случилось недавно, когда он покусился на табачные запасы отца. Мартин боялся его гнева, не похожего на крикливую злобу матери. До кражи табака Мартин и не подозревал, что отец способен на такой внезапный взрыв, хотя старый Пагач заорал на мальчишку, которого по-своему любил, только потому, что хотел отучить от порочных привычек, которыми страдал сам и за которые про себя стыдился.

Выслушав мальчика, старый Пагач поставил корзину со свеклой, только что набранной из ямы, на глинобитный пол. Задумчиво погладил его по соломенно-желтой голове. Потом уставился в одну точку, словно рассчитывал на деревянных ступеньках, ведущих на чердак, найти решение этого вопроса.

Мартин ждал: он отдал бы половину своей юной жизни, лишь бы узнать, какие мысли бродят сейчас под этим крупным, уже облысевшим черепом.

— Партизан? — изрек наконец старый Пагач. — Партизан. Ну хорошо, сынок. Вечером сам загляну. Днем туда не ходи. Не ходи, коль не хочешь, чтоб все выселки про то узнали.

Он поднял свою корзину и заковылял к хлеву. В двери еще раз обернулся к остолбеневшему от счастья Мартину и предостерег:

— Не ходи!

Мартину очень хотелось побежать за этим человеком, кому он до сей поры не доверял. Побежать, крикнуть незнакомое в доме слово «батя»… Но он подавил свой порыв, услышав с досадой, как мать с Милкой опять злобно переругивались под громкий рев маленького Йожинека.


Внутренний мир папаши Пагача был не так уж убог, как можно было судить по внешнему виду этого опустившегося, по мнению ближних и соседей, ленивого и вечно пьяного старика. Потомок нелюдимых, угрюмых горцев, Пагач был только надломлен жестокостью войны, которая приглушила его волю к жизни. Страдания, перенесенные на фронте, вызвали душевную болезнь, обострившую ощущение бессмысленности жизни, смешной тщеты каких бы то ни было усилий.

«Наплевать», — злорадно думал старый Пагач, стоя вчерашним утром с поднятыми руками у стены в горнице. В доме в спешке громыхали каратели. Солдаты топали коваными сапогами на чердаке, дулами автоматов ворошили сено и резко перекликались. Щеголеватый офицер, поскользнувшись на крутой лестнице чердака, с грохотом скатился в сени. Милка, в страхе прижимавшая к груди маленького Йожинека, испуганно вскрикнула.

— Ruhe![65] — взревел немец, поигрывая автоматом.

Мамашу Пагачову визит незваных гостей никоим образом не вывел из равновесия. Эсэсовец толкнул ее к стене, однако она тотчас же покинула указанное место и продолжала готовить завтрак. Мамаша Пагачова никогда и никого не боялась. Эсэсовец оставил ее в покое, удовлетворившись тем, что она не выходит из дома.

«Наплевать», — думал старый Пагач, радуясь от души, что не испытывает страха под дулом автоматов; что ему совершенно безразлично, если эта нацистская гадина вздумает выпустить ему в спину обойму. Мужики сказали бы: старый Пагач умер как мужчина, не повесился на чердаке на коровьей веревке. И хоть человек он никудышный и старый пьяница, похороним его как положено, в освященной земле. Жил он плохо, зато умер достойно. И не подозревали бы они, эти работящие и порядочные соседи, что старый Пагач давно хотел умереть, что он устал жить и что эта сволочь в каске невольно оказала ему услугу.

Но каратели убрались из дома раньше, чем сварилась картофельная похлебка к завтраку. Даже скотину — корову, овец и коз, которых выгнали из хлева, — не перестреляли. Козы и овцы увязали в снегу тонкими копытцами и растерянно блеяли.


— Старый болван с ума сошел! Совсем рехнулся! Я его в сумасшедший дом упеку. Хоть отдохну наконец-то… Зарезать курицу теперь, когда она нестись собралась!

Мамаша Пагачова накинулась на мужа, растопырив свои скрюченные, похожие на когти пальцы, — весь ее вид красноречиво подтверждал, что она нацелилась расцарапать мужу физиономию и выдрать глаза. С каждым словом голос ее повышался, переходя в визгливую фистулу. О муже она говорила как о невменяемом, в третьем лице. Но теперь она уже только по привычке кричала насчет его рассудка. Поразивший ее поступок старого Пагача на этот раз объяснялся тем, что на свежезастеленной кровати лежал чужой.

Маленький Йожинек в ужасе обнимал колени матери — он боялся бешеных взрывов бабки.

Другие же члены семьи не обращали особого внимания на крики мамаши Пагачовой, хотя в ее голосе кипело больше злобы, чем обычно. Мартин и Милка глядели на беснующуюся Ксантиппу, и в них пробуждался незнакомый до сих пор стыд за мать. То, что сейчас происходило в их доме, было не обычной семейной сварой, к которым они привыкли: кому принести воды, кому нарезать корове соломы или сходить за дровами. Речь шла о более важном, они это чувствовали.

Им было неловко перед человеком, который тяжело дышал в темном углу на отцовской «скрипучке» — деревянный остов ложа был обтянут липовым лыком. При малейшем движении это ложе громко скрипело. С незапамятных времен «скрипучка» была постелью отца, на которой он выхрапывал свои пьяные сны и менять белье на которой мамаша Пагачова принуждала себя довольно редко.

Сперва и Милка подумала, что отец совсем рехнулся. В доме творились невиданные дела. Старый Пагач, не обращая внимания на визг жены и ее кулаки, вечером залез в комод и вывалил содержимое ящика на пол. Нашел, что искал — чистые и выглаженные полосатые наволочки на перины. Удовлетворенно прохрипев что-то, он снова принялся за работу. Неуклюжими, трясущимися руками снял со своего ложа грязное белье и постелил чистое.

Мать и дочь остолбенело смотрели на необычную деятельность отца и супруга. Мартин понимал, что к чему, но по известным причинам помалкивал.

Мамаша Пагачова первой опомнилась от изумления. Подскочила к постели, застланной по-солдатски аккуратно, которой любовался ее муж, и с яростью начала разрушать его работу. Действия мужа казались ей непростительным покушением на ее права, дерзким вторжением на ее суверенную территорию. После смерти своей матери только она решала в этом доме, когда менять постельное белье. В сущности, она решала все, хотя, как правило, сама все и делала. Странный приступ трудолюбия у супруга сначала удивил ее, а потом разъярил больше, чем его обычная лень и равнодушие. Она рывком расстегнула пуговицы на наволочке и яростно стащила ее с перины.

Реакция старого Пагача была столь же неожиданна, сколь и неслыханна. Резко дернув за руку свою грозную супругу, он повернул ее к себе и ударил по лицу. Ударил наотмашь, тыльной стороной ладони и с такой силой, что отшвырнул мамашу Пагачову в противоположный угол, на ее собственную постель. В голове у нее зашумело, потемнело в глазах, но ненадолго. Несколько растерявшись, она затем, как ни странно, пришла в полное восхищение этим человеком, которым она пренебрегала и которому изменяла. Пусть причины мужнего гнева совершенно непонятны, а ссора из-за смены белья попросту смешна — он предстал перед ней вдруг мужчиной. Мужчиной, умеющим настоять на своем.