Солнечный день — страница 19 из 26

Появление русского партизана раздуло эту искорку. Старый Пагач встряхнулся, как чуть не утонувшая собака. Пагач что-то почуял. И хотя поначалу он и не собирался в чем-то нарушить привычный образ жизни, помогая чужому, — все же согласился помочь Мартину. Но вид и состояние русского парня, его полная беспомощность заставили действовать, может быть, даже во вред себе. А помочь бедняге было нельзя, не обеспечив ему длительного пребывания в тепле и сытной еды. Парень был болен. Очень болен. Без помощи он умрет. Придется похоронить его в саду. А этого старому Пагачу не хотелось.

Картина эта так ясно представилась воображению старика, что он ужаснулся. Страх смерти, которого он не знал, вдруг вызвал холодный пот. Он всматривался в морозную непроглядную ночь, пораженный мыслью, что, как только он закопает тело этого парня, придет конец и ему самому. Тогда у него не хватит сил преодолеть тягу к той веревке. Конец. Напрасная жизнь, безобразная, презренная смерть.

Пагач почти бегом поспешил к дому. Он уже точно знал, что сделает, пусть даже ему придется придушить эту старую злобную волчицу. Но теперь, когда она лежала, странно притихшая и покорная, стало жаль ее. Двадцать лет она жила подле него, ругала, била, ни на минуту не оставляла в покое, но кормила. Он признавал, что проку от него было мало. Да он и не хотел помочь жене, чрезмерная суетливость которой его лишь раздражала. Ничто не мешало ей выбросить его, пьяного, на мороз — и дверь на крючок. Она этого не сделала, хотя никто бы за это не осудил ее. Работящая и сильная женщина, и если он питал к ней недобрые чувства, так только зависть: ведь жила она лучше, чем он.

И он жалел ее, когда она ощипывала курицу, яростно шмыгая носом — так остывала в ней злоба. Ради себя он никогда бы этого не сделал, но теперь тут был русский. И потому все изменилось в его жизни.

Пагач не очень-то умел ходить за больными. Привычка и опыт крестьянина, независимого жителя гор, — Пагач знал врачей только в военном госпитале да потом в сумасшедшем доме — подсказали ему, как помочь больному: тепло, покой и хорошая еда. Всю первую ночь Пагач просидел у его постели. Пытался влить куриный бульон в судорожно сжатый рот, это плохо удавалось. Больной сильно потел, метался в беспокойном сне, срывал с себя перину и простыню. Пагач снова прикрывал его, подбрасывал в печку буковые поленья, думал лишь об одном: несчастный парень не должен умереть. Напряженно прислушивался к словам, которые русский выкрикивал в бреду, словно он мог подсказать Пагачу, как помочь.

— Собаки, собаки, — хрипел больной. — Собака! Будь я проклят! Собака!.. Черт знает, что за народ?! Бога не знают, собак жрут!..

С незапамятных времен бескидские горцы лечили легочных больных собачьим салом. Собачью шкуру, еще теплую, чахоточные стекольные мастера с жаловского завода накладывали на грудь как компресс. Собака. Собачье сало. Собачье жаркое. Где взять старому Пагачу целебную еду и лекарство? Кур оставалось всего две, мамаша Пагачова больше не держала, чтобы с нее не требовали поставок. Придет и их черед, настанет черед и овцы или козы. Но сейчас, именно сейчас, поможет собака. Не помрешь, молодец, спасет тебя чех, что «бога не знает и собак жрет»!

Старый Пагач довольно ухмыльнулся, схватил нож и вышел из горницы. Во дворе выманил из будки старого, угрюмого, подозрительного пса. Из поленницы дров, уложенной возле собачьей будки, вытянул дубовое полено и ударил пса…

III

Гриша проснулся, обливаясь потом. Первым ощущением было, что весь он в грязи, в липкой грязи. Мягкая постель внушила ему сумасбродную мысль — он, больной, лежит дома, на Усачевке. Вот сейчас из ванной поспешно выбежит тетя Дуняша — на ее пухлом розовощеком лице огорчение — и положит ему на лоб холодный компресс. Грише было до одури жарко, так хотелось этого холодного прикосновения! Он нетерпеливо ждал, но тетя Дуняша все не шла.

Не было ни двери в ванную, ни гладкой, в желтых цветочках стены его комнаты, на которой висела лютня, подарок отчима к пятнадцатилетию Гриши. Владимир Осипович был учителем музыки. Он первый, к несказанной радости тети Дуняши, обнаружил у Гриши музыкальный талант.

Нет, не было здесь гладкой стены, на которой висела лютня и единственный спортивный диплом, который Гриша получил за свою короткую жизнь, довольно скромную по части спортивных достижений. Здесь низкая, когда-то побеленная известкой стена, растрескавшаяся и бугристая, словно рельефная карта. С того места, где стена переходила в темный деревянный потолок, на Гришу смотрели с застывшей приветливостью лица двух святых — мужчины и женщины. У мужчины в бледно-голубом одеянии пылало на груди пурпурное, в терниях сердце. Женщина устало улыбалась, глядя на дитя, лежавшее у нее на руках. Между образами висело довольно неумело вырезанное деревянное распятие. Подобные иконы, только не олеографии, Гриша видывал в московских картинных галереях и музеях. Но здесь, на фоне неровной стены и закопченного потолка, эти олеографии тревожили и раздражали.

Гриша испуганно приподнялся.

Ласковая рука заставила его лечь обратно.

Гриша перевел взгляд выше и различил лицо девушки, пожалуй, его сверстницы или немного постарше. Девушка была стройная, очень худенькая, даже угловатая. Она смотрела на Гришу спокойными карими глазами.

— Лежите, — сказала она. — Лежите спокойно.

И сильнее нажала на его плечо. Гриша попытался было что-то сказать, о чем-то спросить. В голове шумело от жара, во всем теле он чувствовал ужасную слабость. Уступил давлению мягкой руки, уронил голову на подушку. Не сразу рассеялось видение московской комнаты с тетей Дуняшей. Не было сил даже повернуть голову к девушке. Он только спросил:

— Вы кто?

— Милка, — ответила девушка. Лицо ее оставалось серьезным.

— Гриша, — сказал он, — Григорий.

Так он когда-то представлялся девушкам в Москве. И такое церемонное знакомство ему не показалось сейчас смешным.

Девушка встала со стула у изголовья постели и отошла к печке. Возвратилась с кружкой горячего душистого чая.

Гриша пил жадно, его мучила жажда, безграничная, неутолимая жажда. Надрывно раскашлялся, от кашля его вырвало.

Она вытерла лужу на полу, принесла еще чаю.

— Пейте, только медленно.

Льняным полотенцем обтерла Гришино лицо. Села на свой стул, спокойно продолжая шить.

Гриша тщетно пытался вспомнить, куда он попал. Борясь со сном, припоминал какие-то бессвязные обрывки недалекого прошлого. Пытался определить, где он находится. Темная комната с двумя маленькими окнами, разделенными на четыре стеклянных квадрата… А если повернуть голову — за одним окном виден заснеженный склон… То ли хмурое утро, то ли день клонится к концу… Солнца нет, нависли низкие тучи, скорее дождевые, чем снеговые. Второе окно почти целиком загораживала девушка.

Снаружи доносились голоса — один визгливый и злой, второй неторопливый и по-мальчишески строптивый. Где-то очень далеко лаяла собака. Где-то совсем рядом раздавался равномерный звук, происхождение его (на дворе резали солому) Гриша объяснить не мог.

Вообще он ничего не мог себе объяснить. Его успокаивала теплая полутьма человеческого жилья, ласковое присутствие незнакомой девушки. Гриша опять задремал. Пока что он совершенно не задумывался над тем, почему лежит в теплой и сухой постели, что у него крыша над головой и он не блуждает один под ледяным ветром, не валяется голодный, больной, полузамерзший на гнилой соломе. Пока что мозг, под влиянием болезни и высокой температуры, отказывался повиноваться.

Разбудил его мальчишка. Он с шумом ворвался в горницу и высыпал у печки охапку грабовых поленьев. Бросив дрова на пол, кинулся к Грише.

— Не спит? — спросил он у девушки.

Та опустила шитье на колени и приложила палец к губам. В колыбельке разревелся маленький Йожинек, разбуженный приходом мальчика.

Гриша так и привскочил. Голос этого парнишки, его нечесаные соломенно-желтые космы и беличьи зубы, виднеющиеся из маленького рта, разом воскресили в памяти все случившееся, словно он смотрел кинохронику. Вскочив с постели, он обнаружил, что совершенно гол, только грудь обернута какой-то противной жаркой шкурой.

Он сорвал шкуру с груди и сконфуженно завернулся в простыню, сдернув ее с постели.

Пистолет, где пистолет, оружие пропало! Он без одежды, и без оружия! — такова была его первая мысль. Голый, беззащитный, в чужом доме, среди чужих людей, с которыми и договориться-то не умеет… Лихорадочно соображал, куда эти люди, в чьем жилье он очутился, могли спрятать его пистолет.

Девушка встала, попыталась успокоить Гришу.

— Где мой пистолет? — крикнул он по-русски.

Она не поняла и все старалась его снова уложить.

Когда она поднялась со стула, Гриша увидел, что на спинке висят его гимнастерка, брюки, а под стулом стоят разбитые башмаки. Он рванулся к своему тряпью, сунул руку в карман куртки и с облегчением вздохнул. Пистолет был на месте. Почувствовав холодный металл, он успокоился. Вытащил пистолет и только после этого спокойно позволил себя уложить. Девушка опять заботливо обернула ему грудь омерзительной сырой шкурой, липкая изнанка которой теперь охладилась. Гриша сообразил, что девушка, должно быть, приписывает какую-то целебную силу противной шкуре, и не стал сопротивляться.

Пистолет он сунул под мышку, чтобы чувствовать телом его холод, это успокаивало.

Мальчик с беличьей мордочкой, который увел его с вокзала в горы, с любопытством разглядывал Гришу. У него было умное, любознательное, слегка плутовское лицо. Лицо ловкого, физически крепкого мальчишки, который привык рассчитывать только на себя и в жизни не пропадет. В детстве Гриша завидовал свободе таких вот мальчишек, не связанных докучной заботой тети Дуняши. Он улыбнулся мальчику. Только так он мог выразить свою благодарность, потому что уже представлял себе, кто этот мальчик и чем он ему обязан.

Улыбнулся и, утомленный волнением, снова заснул.

На сей раз крепким, целительным сном.