Юлек с облегчением сел к столу. Десятидневные скитания после побега с фабрики не прибавили сил. Он был голоден, продрог, хотя оделся в дорогу потеплее. Прежде всего он был счастлив, счастлив, что он снова дома.
Коптилка разгорелась, и Юлек с довольным видом огляделся. На постели в темном углу кто-то спал, явно не отчим.
Юлека словно кольнуло — он вскочил, чтобы поближе разглядеть спящего. Молоденький незнакомец спал тревожным сном, лицо заросло редкой светлой щетиной. Голова откинута, он тяжко дышал открытым ртом. Под веками беспокойно двигались глазные яблоки…
— Мама, — спросил Юлек с удивлением, — мама, кто это?
— Партизан, — ответила мамаша Пагачова в своей святой простоте. — Пагач его притащил на прошлой неделе. Вроде русский… Ох, боже! — вздохнула она, словно жалуясь сыну, что в избе хватало забот и без этого человека.
В первой своей радости она совсем забыла про больного. Юлинек вернулся! Она накормит его, постелет ему на своей кровати, сама ляжет на пол. Все хорошо, коли Юлинек дома, в безопасности. Пожаловаться на странное поведение мужа успеет после, общими усилиями они с Юлинеком поставят его на место…
Юлек яростно оттолкнул хлеб, поданный матерью. Ее невинное признание, подтвердившее худшие опасения, лишь укрепило его давнее убеждение, что мать — дура; у него перехватило дыхание. Юлек Миташ впал в отчаяние, куда более сильное, чем тогда, на дворе баварской фабрики, когда с ним началась истерика. Он с опасностью для жизни совершает побег из Германии, на каждом шагу его может схватить за шиворот любой немецкий солдат и отправить в концентрационный лагерь… Он спасся от налетов, от этого убийцы Порубы — и все для того, чтобы дома, под материнской юбкой, найти русского партизана! Человека, за которым, несомненно, гонится целая свора гестаповцев, который может погубить всех в доме, включая и его самого!
За такое — смерть! Эта мысль не отпускала Юлека ни на миг. Он боялся смерти. Он видел ее в полных ненависти глазах Людвика Порубы, слышал в свисте бомб. Он бежал от смерти, и в нем то вспыхивала, то угасала надежда, что он не умрет — ведь невозможно, чтобы вдруг и в самом деле умер он, Юлек Миташ, которому до последнего времени так везло, который умел так ловко лавировать в сложных хитросплетениях войны.
А вот новая, нежданная угроза его драгоценной жизни! Юлек ясно сознавал одно: нужно немедленно действовать, не ждать, пока на дом обрушится месть оккупантов и его сметут заодно со всеми. Он должен спастись, спастись любой ценой.
Забыв об усталости после долгой дороги, Юлек не говоря ни слова, выбежал из избы.
Мамаша Пагачова осталась на пороге в полном недоумении. Хотела окликнуть сына, но, одетая лишь в полотняную рубаху да небрежно наброшенный на плечи шерстяной платок, она замерзла и, непонимающе покачав головой, вернулась в горницу. Юлек всегда поступал по-своему. Мать давно пыталась раскусить его — его высокомерное поведение и пренебрежение к ней, глупой бабе. Он умный, умнее детей других односельчан, и в школе хорошо учился. Умел устроиться так, чтобы ему было хорошо. Это мамашу Пагачову вполне устраивало. Теперь, поди, вспомнил о каком-то важном безотлагательном деле, и не ей, глупой бабе, судить об этом. Юлек вернется, он ведь голоден и устал после долгого пути. Вернется к матери — где же ему еще поесть и отдохнуть!
Мамаша Пагачова выглянула в окно, чтобы посмотреть вслед сыну, которого не успела даже толком обнять. Увидела в свете месяца, как он спешит, с трудом вытаскивая ноги в брюках-гольф из глубокого снега — голенастая птица, да и только!
Юлинек торопился. Речь шла о жизни. Каждую минуту его могли застигнуть лай собак и грубые команды. Всем телом Юлек настороженно прислушивался, силился уловить самые отдаленные звуки. Он не слишком полагался на свое счастье и не мог поверить, чтобы всеведущий нацистский аппарат, столь блестяще организованный для охоты на людей, не имел сведений о том, что в их доме спокойно спит русский партизан. Не в лесу, не в недоступных горных районах, а у них, в его родном доме, стоящем на открытом, со всех сторон видном склоне.
Вокруг все было тихо, ущербная луна мирно сияла на мирных небесах. Юлек пробежал через сосняк, миновал ржавое болото в длинной ложбине. С холма над ложбиной открылась деревня Грахов, которую он три часа назад обошел стороной, чтобы никто не видел его возвращения. Но сейчас Юлек не пошел в обход, он двинулся прямо к шоссе, которое пересекал проселок, ведущий к первым избам.
С облегчением шагая по замерзшим колеям от крестьянских саней, он направился в жандармский участок. Усталости не чувствовал. Усталость, как по волшебству, прогнал страх, ужасная мысль, что он сам может угодить туда, куда охотно помогал попадать другим.
Вахмистр Махач и жандарм Гайда после недавней истории с партизанами замыкались в караулке. Вахмистр приказал своему подчиненному обколоть лед перед входом и починить замок, чтобы можно было запирать дверь. Гайда, недоучившийся мясник, оказался не слишком толковым слесарем. Пробившись несколько часов над капризным замком, он разрешил вопрос о безопасности участка, приладив на дверь деревянную поперечину, каковой и баррикадировал дверь каждый вечер. Граховские блюстители протекторатных законов теперь уже не проводили ночи в карточной игре. С наступлением темноты они гасили свет, чтобы даже искоркой не привлекать внимания всяких опасных элементов к своему жандармскому участку.
Вахмистр Махач теперь гонял своего подчиненного больше прежнего, удрученный опасениями: скоро ли гестапо заинтересуется, куда подевался его служебный пистолет. Подставку с карабинами он оттащил в самый дальний угол караулки, чтобы незваным гостям из окрестных лесов, упаси бог, не пришло в голову, что блюстители порядка собираются ими воспользоваться. Вахмистр теперь крепко надеялся на конец войны и заранее предвкушал, как воцарится мир, вернутся довоенные законы, а с ними — и пенсия. Еще он твердо рассчитывал, что первый недавний визит партизан, так некстати привлекший к нему интерес гестапо, будет и последним. Придя на дежурство, он укладывался на койку возле раскаленной печурки-времянки, оставляя под рукой из всего своего служебного снаряжения только карманный фонарик.
Поэтому, когда в час ночи служебный сон вахмистра Махача был нарушен отчаянным стуком в дверь, он ничуть не обрадовался. Севши на койке, он дрожащей рукой отер лицо, будто прогоняя остатки сна. Новый грохот в дверь вызвал в горле у Гайды придушенный всхлип.
Гайда сидел на табуретке, привалившись спиной к стене. Озаряемый слабым светом от печурки, он громко стучал зубами, вперив в своего начальника расширенные страхом зрачки.
— Чего вытаращился, болван? — молвил вахмистр Махач. — Ступай открой!
Но Гайда неспособен был в эту минуту открыть даже кроличью клетку. В отчаянии он только взмахнул руками и оцепенел.
Новый грохот в дверь разбудил деревенских собак, они забрехали.
Что бы там ни происходило, вахмистр Махач не намерен был поднимать всю деревню. Он встал с койки и отодвинул поперечину. Осторожно приотворил одну створку двери, широко развел руки, чтобы никто не усомнился в его миролюбивых намерениях, и приготовился встретить незваных гостей.
— Партизан! — крикнул кто-то из темноты.
Вахмистр Махач тотчас захлопнул дверь.
— Пан вахмистр, это я, Юлек Миташ! Откройте, ради бога, откройте!
Юлек загремел дверной ручкой. На соседнем дворе сиплым лаем отозвалась собака. Где-то неподалеку по-дурному закукарекал преждевременно разбуженный молодой петушок.
Вахмистр Махач хорошо знал первенца мамаши Пагачовой, удачливого предпринимателя и аризатора. Не без злорадства прислушивался он к разговорам односельчан о его карьере в рейхе. Считая собственное поведение в годы протектората безупречным, он хитро прикидывал, какой длины веревка увенчает карьеру этого наглеца после войны. И конечно же, трудно было представить, чтобы сей презренный коллаборационист мог иметь хоть что-нибудь общее с партизанами; Махач вздохнул с облегчением.
— Чего дурака валяешь? — неприветливо осведомился он, впуская Юлека.
— Партизан! Пан вахмистр! — Юлек схватил вахмистра за руку и затряс так, будто хотел разбудить его. — Пан Махач, в нашем доме партизан! Русский!.. Спит… — захлебывался словами Юлек. — Я не виноват, пан вахмистр, не виноват! Я сегодня пришел домой, а там партизан… Я ни при чем, я в Германии был, вы же знаете, что я был в Германии и не могу отвечать…
Вахмистр Махач и его подчиненный просто остолбенели. В голове у Махача не сразу прояснилось настолько, что он сумел предусмотреть все последствия этого сообщения для себя самого и утвердился в кое-каких своих подозрениях. Он вытер вспотевшие вдруг ладони.
— Давно он там? — спросил у Юлека.
— Не знаю, — ответил тот. — Погодите-ка, мать… она говорила… Пагач привел его в конце той недели…
— Правильно, — громко подтвердил вахмистр свою догадку.
— Что… правильно? — растерянно спросил Юлек.
— Дерьмо! — рявкнул вахмистр Махач. — Заткнись! Сядь!
Юлек расслышал в его тоне предвестие чего-то ужасного и без сил свалился на стул.
Ничем не мог этот пагачовский ублюдок, доносчик и коллаборационист, напакостить вахмистру Махачу больше, чем сообщением о советском партизане, который спокойно отсиживается в его, вахмистра, районе. Про себя вахмистр Махач исчерпал в адрес Юлека Миташа весь свой богатый запас ругательств, но ему от этого не полегчало. Те несколько дней, что прошли после нападения партизан на участок, вахмистр Махач прожил в постоянном страхе перед гестапо, сменяющемся надеждами на скорый конец войны. У него в голове не укладывалось, почему немцы, с их легендарной аккуратностью, не поинтересовались, на месте ли все оружие жандармского участка. Объяснять в гестапо, куда подевался его пистолет, Махачу хотелось меньше всего. Оба они с Гайдой в погоне за партизанами проявили весьма умеренное усердие, так же, как и жандармы, вызванные с соседних участков. Немцы тогда никого не поймали. За всю акцию заплатил жизнью один злополучный Святой Франтишек, который бесстрашно шагал прямо на автоматы карателей, не давая никому сбить себя со своего бесконечного крестного пути. К несчастью, он был пьян и в эсэсовцах, набросившихся на него, усмотрел посланцев сатаны. Начал отчаянно отбиваться, кусался, царапался, пинался… Эсэсовцам не потребовалось больших усилий, чтобы окончательно вышибить бессмертную душу Святого Франтишека из его хилого тела.