оведать ему обо всем. Но тут же возникало сомнение: а не лучше ли обождать? Может, все само собой утрясется?
Так проходил день за днем, и вскоре все как-то само собою сгладилось, позабылось. В маленькой, только что появившейся семье Дружинина по-прежнему текла своя жизнь. Каждое утро Валентина вставала затемно и готовила завтрак, чтобы Сергей успел на работу к восьми часам. Сначала ей было жаль, что он уходит так рано, — ведь остальные приходят к девяти, но он объяснил ей, что любит в этот тихий утренний час разбирать свежую почту… В половине первого он звонил домой и сообщал, что идет обедать. Пообедав, уходил снова. Вечером возвращался в разное время — когда в семь часов, а когда и в одиннадцать, двенадцать.
Однажды Валя, ожидая мужа, испекла, как ей казалось, очень вкусные пирожки с мясом и хотела этим удивить его, а он пришел и, не обратив внимания, сразу уселся за свой блокнот.
— И чего ты все пишешь? — обиделась Валя и вытянула у него из руки блокнот.
— Это же для души, Валюша, — поняв свою оплошность, полушутливо ответил Сергей и вдруг вспомнил Проньку.
В деревне, где родился Сергей Дружинин, жил мужичок Пронька Махонький. Был он и в самом деле махонький, неприметный, молчаливый. Но по округе все знали этого Проньку: где Пронька — там и веселье, там песни да шутки, И вряд ли кто видел когда-либо Проньку без своей гармошки. Гармошка, — здесь ее исстари -звали тальянкой, — была у него тоже маленькая, под стать самому Проньке, но зато мехи — яркие и цветистые, планки блестели медными узорчатыми пластинками, да зеркальцами, да колокольчиками.
Бывало, поедет Пронька пахать, смотришь — и тут за спиной тальянка. Попашет с часок, остановится на конце поля, подбросит своей пегой кобылке охапку сена, а сам сядет на межу, тальянку в руки—и запоют голосисто лады, зальются колокольчики, заиграет солнце на зеркальных планках. Да так весело станет кругом, даже на что его кобылка и та не может остаться равнодушной, поднимет, бывало, голову и, перестав похрупывать сеном, начнет вслушиваться.
И каких песен, каких только мотивов не знает Пронька Махонький! Иногда, в праздник, соберутся бабы на зеленый лужок, — а Пронька тут как тут! И начнут бабы плясать, да не просто так, а с припевками, с прибаутками. Потом устанут, остепенятся и затянут песню медленную и немного грустную. И ведет эту песню в сердечные нескончаемые дали опять-таки Пронька, ласково поют лады под его пальцами, то всхлипывают, то замирают, то вдруг просыпаются — не только поют лады, тут же звенят колокольчики, гудят басы… Но вот и кончили петь. Пронька, обтерев вышитым носовиком лоснящееся конопатое лицо, глотнул из берестяного туеска холодного квасу, встряхнулся малость, прошелся незаметно по ладам сверху вниз, и — снова запела русская тальянка с колокольчиками.
Прислушались бабы, и не поймут, что здесь за мотив такой? Какая голосяночка подойдет к нему? Попробуют примерить одну песенку, другую, и — все не то. не то… А Пронька сидит довольный, улыбается и наигрывает на зеркальных планках — и до чего же хорошо! А бабам не терпится, надо узнать.
— Ты чего же играешь. Пронечка?
Пронька будто и не слышит, склонит набочок голову в кепочке из клинышков, из-под кепочки выглядывают выцветшие на солнце белесые кудерьки, прислушивается вначале к тальянке, потом поднимет на баб голубые со смешинками глаза-щелочки и тихонько, словно боясь потревожить самого себя, ответит:
— Для души, бабоньки.
Для души… Одни вот всю свою жизнь играют на тальянках, другие — поют песни, пляшут так, что гнутся под ногами в домах двухвершковые сосновые половицы, третьи — вырезают узоры на наличниках, на берестяных туесках… И каждый делает это по-своему, чтоб красивее да лучше было, чтоб не только сам был рад — радовались другие. Да, все не для себя — для людей, — до чего же щедрый ты и талантливый, милый русский человек!
Вот так же и он, Дружинин. В блокноте у него все — и цифры, и выписки из книг, и заметки о собраниях… Услышит необычайное словечко — запишет. Или случай какой-ни-будь — тоже в блокнот. Вроде бы ничего особенного. А пройдет какое-то время, заглянет он в свой блокнотик — и вдруг тот человек, о котором есть пометочка. по-иному перед ним встает.
— И какой тебя, Сережка, комар укусил? — ложась спать, спросила Валентина.
— Когда?
— Да когда первый-то блокнот начал…
Сергей промолчал, не ответил. Прошло полчаса, жена заснула. Он встал, тихонько разделся, залез под одеяло.
— Наконец-то, а я думала, всю ночь проскрипишь, — пробудившись, уже с упреком прошептала она.
— Об этом же нельзя не записать, — ответил Сергей, и перед ним снова встало огромное непаханое поле. За плугами тянутся жирные пласты земли. Вторые уже сутки тракторист работает один — напарник его заболел. Но тракторист не сдается — пашет день и ночь, и снова день… «Какие все же у нас прекрасные люди»,—подумалось Дружинину, и он прислушался к легкому, еле слышному дыханию жены. Она, казалось, уже спала. И вдруг, приподнявшись на локте, вполголоса спросила:
— Скажи, какой все же тебя комар укусил?
— Спи, спи. — отозвался Сергей. — Потом расскажу, потом.
Он повернулся, но тоже долго не мог уснуть и все Думал, думал о словах жены. «В самом деле, как это началось и когда?»
Шел послевоенный год. Это был трудный год. Позади — война, потом разруха, неурожай. Не было хлеба, не было семян. Не было скота. Многие города приходилось восстанавливать целиком. Дружинин только что демобилизовался из армии и работал инструктором в райкоме партии. Помнится, перед Первома-ем работники райкома выехали в командировки. За всех осталась одна девушка — технический секретарь, которая отвечала посетителям одно и то же: «Райком закрыт — все на севе».
За Дружининым была закреплена низенькая шустрая райкомовская лошаденка. Сколько раз седлал он ее!.. На ней он ехал и тогда, перед праздником. На сером увале женщины поднимали на коровах только что перезимовавшую черствую землю. Он свернул к ним — наискосок, по полю, и услыхал хмурый окрик:
— Куда тебя, леший, несет — не видишь, посеяно?
Будто не расслышав крика, он только подстегнул лошаденку.
— Да ведь это. кажись, райкомовская лошадь? — заметила вторая женщина. — Дружинин, кажись, едет.
— А нам не все ли равно, кто едет, посеяно — не топчи, — уже миролюбивее отозвалась первая.
— Слышу, ругаете меня? — подъехав, спросил Дружинин и извинился.
— Мы вас, Сергей Григорьевич, за другого приняли. Уж не серчайте, — ответила та, что была в ватнике.
Лицо у нее было продублено солнцем и ветром, руки, длинные и цепкие, крепко держали ручки плуга.
— Уж не сердитесь, разные, говорю, тут ездят, другой раз и без дела катаются. Все будут ездить — дорогу протопчут. А нам вон как солоно все это достается. На коровах пашем. Днем на ней, милушке, работаем, а вечером .да утром молоко от нее требуем. Для ребятишек своих. Разорила война-то…
— Ничего, как-нибудь поднимемся, — ответила другая женщина, помоложе.
И снова подстала пожилая в ватнике:
‘ — Нет уж, нашему поколению не видать, верно, спокойствия. Взять хоть меня. В первую ерманскую мужа убили. Четыре года одна соху, как крест на шее, носила. Потом колчаков разных прогоняли. Стервецы ведь эти колчаки, сколько людей изрешетили. Родного брата — царствие ему небесное — лишилась. Потом восстанавливаться стали. Хлеб по норме, все по норме. А приварок какой? Вода да квас, квас да вода. Пережили, однако. Тут пятилетки пошли строиться. Тоже ведь они, скажу, не легко доставались…
— Как еще не легко-то!..
— Потом жить бы да жить, вдруг хлопни финская. У меня старшего сынка убили. А там не успели очухаться — снова ерманец. Слышу, уж в другом наступает обличье — фашистском. Тут и второго сына недосчиталась. Господи, подумаешь только, как и переживает человек…
И тут вступил в разговор Дружинин. Он начал с того, о чем говорила женщина. Да, действительно трудное выпало для них время. Трудное и ответственное… Ответственное не только перед самими собой, но и перед детьми, перед внуками, перед будущими поколениями…
Рассказывая об этом женщинам, он вдруг подумал: «А доходят ли до них мои слова? Трогают ли они их сердца? Может, они слушают меня просто так, из уважения? Здесь нужны другие слова, надо говорить совсем иначе…» И. словно желая скрыть свое смущение, он вытащил из кармана листок газеты и хотел было прочитать маленький очерк о бойце, вернувшемся с фронта в родную деревню, как вдруг его перебила женщина в ватнике.
— Слушай, Милый, — сказала она. — Вот ты складно рассказывал нам о жизни, шибко хорошо нарисовал: дескать, все мы живем для будущих дней. О воинах наших примеры приводил. Об их подвигах книги, дескать, написаны будут… А вот о тех, что на коровенках пашут, а вечером эту же коровенку за соски тянут, чтоб она детишкам молока дала, написано где-нибудь, да чтоб без «уря-уря», а все по правде-матке? Попробуй, напиши такую книгу. Пусть ты и не красно, коряво скажешь, но мы тебя поймем. От этой правды нам-то легче на душе станет. Мы тогда, милый ты товарищ Дружинин, пойдем за правдой куда угодно, пойдем еще не одну пятилетку двигать. Вот так я понимаю, бабы. Только, говорю, от правды не открещивайся, по-праведному обо всем суди. А мы рук не пожалеем своих мозольных, трудов наших…
В тот день, помнится, в блокноте появилась коротенькая запись: «По-праведному обо всем суди, а мы рук своих не пожалеем мозольных».
И стоило потом раскрыть блокнот и прочитать эти слова, как перед ним сразу вставало непаханое поле.
У каждой записи своя биография. И время от времени заглянуть в эту «биографию» стало уже привычкой Сергея.
12
Среди гудевшего застолья Игорь чувствовал себя маленьким и лишним. Сдвинутые столы, заваленные горой пышных пшеничных булок, гости, нарядные и несдержанно крикливые, то и дело чокавшиеся друг с другом рюмками и стаканами и кричавшие «горько»,— все это тоже казалось ненужным и лишним.
Нет, не такого праздника ждал он, да и собирался встретить его не с Кланей. Он мечтал, что в тот день будет много солнца, света, цветов. Думалось, раскроется перед ним огромный мир, и они выйдут с Маринкой ему навстречу…