Солноворот — страница 48 из 59

— Заставили…

— Да кто тебя заставил? Шел бы на кирпичный завод. Малость приобвыкнул, и—заведуй. Завсегда кирпич свой. Нынь как кирпичик, так и рупь — золотая цена. — И, снова окинув его взглядом, смилостивилась: — Ну, ладно, заходи, щеки-то, вишь, осели, ровно с неделю не ел.

Усталый, с провалившимися щеками, обросшими колючей щетиной, вошел Сыромятин в Купоросихин дом. На душе была злость и обида, обида на все сразу — и на неудачный выход, и на Охальницу, не сумевшую выследить зверя, и на тараторившую без устали старуху.

В сенях он поставил в угол ружье, спустил с поводка Охальницу, неуклюже стянул с себя намокший, словно жестяной, плащ-коротушку и — к рукомойнику. Большими пригоршнями стал плескать в лицо студеную воду. Кряхтя и отплевываясь, он долго мылся, потом принялся растирать лицо и шею прохладным холщовым полотенцем.

Усадив зятя за стол, Купоросиха выставила пузатый графин с медовухой, налила два граненых стакана. Вспомнила уехавшую в Казахстан дочь.

— Ну-к, выпьем, зятек, чтоб моей Кланюш-ке жилось доходчиво…

Данила Сыромятин молча кивнул головой и молча выпил. Не пробрало — налил второй стакан и, опрокинув его в рот, принялся есть. Горбясь над столом, он громко жевал вилковую, круто засоленную капусту, работая челюстями, как жерновами.

— А вот что я проведаю у тебя, Данила: стожки-то наши не увезут?

— Не увезут… Забазных разрешил…

— Теперь не Забазной командует, а твой, слышь, бывший свояк. Животноводом поставили, дак каждую копешку на учет берет. На пуш-мянских пожонках, чу, не один стожок уже засек, того гляди, и наши обратает.

— Пусть тронет… Он пальцем тронет, я пятерней зацеплю.

— Ой ли? Уж шибко ты храбер с медовухи-то. Хоть бы правда, пугнул разок-другой… И надо их припугнуть! Куда мы в зиму без сена-то?.. А? Прошел бы нынь по Пушмянке, глянул, все ли на месте.

Переночевав и наутро снова опрокинув стакан медовухи. Сыромятин отправился на Пушмянку проведать стожки. Но до пожонок пуш-мянских не так-то близко, к тому же осенью через болото прямиком не пройдешь, надо сделать немалый крюк, чтобы добраться до места.

Припадая на потертую ногу, он вышел за деревню, пересек зеленеющее поле — бурно кустившаяся озимь уже закрыла землю — и спустился в ложок. На берегу маленькой безымянной речушки паслась лошадь.

Легкими осторожными шажками Данила подошел к лошади, взял ее за уздечку и, воровато оглянувшись, ухватился за гриву. Неуклюже вскочив на лошадь, он поддал ей каблуками в бока и, перемахнув речушку, скрылся в лесу.

Приехав часа через два на Пушмянку, Сыромятин увидел, что один стожок — тот, что стоял ближе к дороге — и впрямь увезен, и увезен недавно, от стожка шел совсем еще свежий след машины.

Сжав от злобы кулаки, Сыромятин походил около пустого стожья, потом, выругавшись, вскочил на лошадь и бросился в погоню. Уже миновал лес, пошли полянки, потом реденький, с опавшей листвой, березнячок, — вот-вот покажется тракт.

За поворотом посреди дороги он увидел словно огромную зеленую папаху — грузовик с сеном.

— Мое сенцо увозят, стервецы, мое! — прошептал он запекшимися, обветренными губами и, придерживая лошадь, стал всматриваться.

Из-за кузова показался шофер, неторопливо, по-хозяйски оглядел поклажу, потрогал веревки, зацепленные за прижим…

Все больше, и больше наливаясь злобой, Сыромятин следил за медлительными движениями шофера и, не вытерпев, зычно крикнул:

— Я те покажу чужое возить! Вертай, так твою перетак! Вертай, говорю-у-у!

Стиснув зубы, он сорвал с плеча ружье и судорожно выбросил его перед собой. От неожиданного выстрела лошадь шарахнулась в сторону и чуть не сбросила Данилу.

Когда глухое эхо потонуло в промозглом осеннем лесу и ружейный дымок рассеялся, Сыромятин увидел, как шофер, раскинув руки, корчился на земле. Данила похолодел, он круто повернул лошадь и в диком страхе поскакал обратно.

21

Какое счастье ехать домой, в отпуск — заслуженный и такой долгожданный! Еще не успел сесть в самолет или в вагон, даже на тряский сельский автобус, как вдруг все недавние заботы разом отступили, и у тебя одна мечта — поскорей попасть туда, где тебя ждут.

Но особенно бывает радостно, когда ты получил первый, самый первый в жизни отпуск. Такое чувство охватило сегодня и Маринку. Она опрометью выскочила из кабинета директора. Забежала в свою крохотную комнатенку, торопливо сложила вещички — три платьица, туфельки лаковые, кофточку вязаную с вышитым на груди цветочком — все, все пригодится. Захлопнув чемодан и не’тяешкая больше ни минуты, заторопилась к чайной, где останавливался новенький автобус, который за его обрубленный нос и серый цвет любовно прозвали «бусиком».

Торопливо перебегая дорогу, она услышала резкий сигнал автомобиля и, оглянувшись на «Волгу», увидала широкое, как ватрушка, лицо Федьки Шани.

— Шанежка?

— Ясное дело,—хохотнул Федька. — К нам, в Верхние Дворы? Садись, подброшу.

— Правда? Ой, как хорошо, Федюшенька! Приезжал-то зачем?

— Инструктора обкома доставлял к вам для наведения порядка. Неустойка, говорят, у вашего Трухина вышла с графиком. Подзасыпались вы, что ли?

— Верно, верно, Федя, подзасыпались. Ну, так как там? У вас-то как, а?

— Приедешь, сама оценишь.

Машина мягко и легко тронулась с места.

Высунув руку, Маринка хватала ладошкой упругий встречный ветер, счастливо улыбалась — все идет хорошо. Кончила техникум и сразу на работу. Прошел почти уже год. И вот, пожалуйста,— отпуск. Первый в жизни отпуск…

Директор даже пошутил, сказал, чтоб она долго не задерживалась дома, у нас, мол, здесь своих женихов вдоволь. «Зачем мне женихи-то?» — засмеялась в ответ Маринка.

— В прошлом году, — улыбнулся директор, — была тут одна, уехала вот так же в отпуск и не вернулась — вышла замуж, — и уже строже добавил: — Вы, девушки, к нам, в РТС, завлекайте парней. У нас работа для них найдется… И квартирой хорошей обеспечу. Такова моя профилактика.

Это он тем, кто уходит в отпуск, говорит. Смешной он — уже старичок, совсем лысый, а пошутить любит…

Навстречу бежала, посыпанная галькой, дорога. Позади осталась одна деревенька, другая. Зеленые квадраты озимых перемежались лесочками, и снова показалась деревенька, и снова оставалась позади. И опять леса, леса: желтые, ярко-золотистые, багровые, зеленые, и опять желтые — все вперемежку, одна красота ярче другой.

Всматриваясь в деревья, убегавшие по обочине дороги назад, Маринка вдруг насторожилась: откуда-то справа, со стороны мелколесья, донесся гудок машины. Гудок был необычный, словно шофер включил его и позабыл выключить. Федька Шаня, притормозив машину, тоже прислушался: сигнал то замирал, то нарастал, будто взывал о помощи.

— Может, беда какая? — забеспокоилась Маринка.

— Беда тут известная, — ответил Шаня. — Кто-нибудь из наших залез в лягу, вот и трубит…

— А может, проведать, а? Ведь рядом же…

Ничего не ответив, Федор свернул с тракта

на лесную дорогу.

За березнячком, уже изрядно ощипанным ветром, они увидели грузовик, нагруженный сеном. Дверца машины была распахнута. У подножки на земле, скорчившись, лежал вниз лицом человек. Около него возилась женщина.

— Помогите, человек погибает!

Федька подбежал к лежавшему и, присев, дотронулся до его плеча, и вдруг отдернул руку: липкая кровь обволокла его пальцы.

— Какой-то подлец выстрелил, — заметила женщина.— В кабине я была…

— Жив, живой еще, давай в машину! — нащупав пульс, лихорадочно заговорила Маринка.

— Да ты чего? — всполошился Шаня. — Вдруг в дороге умрет? Не знаем ведь мы, какое тут дело…

— Знаем! Спасать надо! Ну! — И Маринка так взглянула на него, что Шаня не мог не повиноваться этой хрупкой девчонке.

Когда Федька Шаня и женщина приподняли парня за плечи, Маринка заглянула в его лицо — и вскрикнула страшным голосом:

— Игорь?! Игоре-екМ

22

В ту ночь Маринка почти не спала: забудется — и видит Игоря: лежит он у нее на руках и стонет, стонет. Вздрогнет Маринка, проснется — никого нет. Заснет и опять видит его… Измучилась за ночь… Под утро встала с кровати. тихонько, чтобы не разбудить сестренок, на цыпочках подошла к телефону, набрала номер хирургического отделения, чуть слышно спросила в трубку о состоянии больного.

— Ничего… Все спят, спите и вы,— ответили ей.

На цыпочках она вернулась обратно, легла на кровать. Мысли роем налетели, кружились в голове. То, что она услышала вчера от матери об Игоре, поразило ее в самое сердце, и она готова была казнить себя за бессердечность: ведь это она оказалась плохой, а не Игорь, потому что поверила всему, что говорили о нем. Поверила в россказни о человеке, которого любила, а он-то попал в беду, его обвели вокруг пальца эти люди — сводня Купоросиха и Кланька. Он так нуждался в ее помощи, так ждал от нее совета, столько писем ей посылал… •

Утром, взглянув на дочь, Мария Флегонтьевна с тревогой спросила:

— Чего не спалось-то тебе? К телефону, кажись, ходила…

— Да что ты, мама, — пряча от нее взгляд, тоскливо промолвила дочь.

Наскоро позавтракав, Маринка опять пошла в больницу. К Игорю в то утро ее не пустили, разрешив навестить только через день. Маринка пришла через день, пришла раньше положенного часа.

Набросив на себя просторный, как балахон, халат, она осторожно, стараясь не стучать туфельками, пошла по коридору к палате.

Открыла дверь и сразу увидела: Игорь лежал на второй от двери кровати — худой, бледный, без единой кровинки в лице. Он виновато улыбнулся, выпростал из-под одеяла руку, указал на табурет.

— Чувствуеш^-то себя как, Игорь? — дотронувшись до его руки, спросила она.

— Спасибо вам с Федором, — ответил он. — И Аннушке Росляковой спасибо… Ездила она со мной за сеном… Если б не она… Она ведь включила сигнал, думала, кто-нибудь да услышит… Не помню, как и оказался здесь. Ребята вот рассказывали…— И, вздохнув, спросил: — Мальчиш-то мой как?