Солноворот — страница 50 из 59

В заботах и хлопотах по хозяйству проходил у нее день. Вечером же, когда муж возвращался домой, она оставляла детей на него, а сама стирала белье, гладила. Кажется, у нее — ни одной свободной минутки. Даже ночью, проснется иногда Сергей, а жена уже ходит около кроваток на цыпочках.

— Чего не спишь?

— Они то и дело сбрасывают одеяльца, не доглядишь — простынут.

Трудно, конечно, Вале, а иначе нельзя. И работать в школе ей хочется, и детей оставить не на кого, скорей бы в садик их отдать. Будет Гришуньке три годика — отдадим. Пусть привыкает к детишкам. А сама опять пойдет в школу. Будет учить трактористов.

Как-то к Дружининым зашла Купоросиха.

•— Нехорошо получилось, что Игорий-то сбежал, — поджимая губы, пожаловалась она. — Но ничего не поделаешь. Вот внука-то жалко. Взяла бы к себе, да как мне с ним? Ведь хозяйство обширное. Да иной раз и думаю — убежал отец, так пусть сам и воспитывает…

В тот день, когда Сергей обещал вернуться из Краснолудска, Валя в магазине услышала бабий разговор.

— Всех коров подчистую забирать будут,— вполголоса сказала одна.

— Да ну?..

— Вот тебе и ну. Говорят, наш-то Дружинин орден себе зарабатывает…

Валя оглянулась на голос, встретилась глазами с Сыромятихой. А та повернулась и поспешно вышла из магазина…

— Чего же ты задержался так долго? — взглянув в усталое лицо Сергея, с тревогой спросила Валя, когда вечером он вернулся домой.

— Разве быстро от Жернового отделаешься, — принимая полотенце из рук жены, ответил Сергей.

— Позвонил бы, что ли. А то тут бабы такое говорят, прямо уши вянут. Коров будто бы забирать у них намереваетесь…

— Был разговор и о коровах, — умывшись и вытирая лицо, признался Дружинин.

— Так чего же вы? Кто ж вас за язык-то с Ромжиным тянул?

— Пробовали возражать, да где там — по выговору схватили и — домой.

— Как же так?

— К сожалению, бывает… Может, это и редкий случай, но нам-то с Ромжиным от этого не легче, — ответил Дружинин и, подойдя к кроваткам малышей, спросил жену, навестила ли она Игоря.

— А куда же я их дену?

— Надо навестить, Валя. Завтра, пожалуй, сам схожу. А теперь — спать, утро вечера мудренее. — И, помолчав, спросил: — Данилу не нашли?

— Нет… Бабы уж ходить по тракту опасаются.

Все были уверены, что стрелял в Игоря Сыромятин. Хотя сам Игорь ничего определенного сказать не мог — не разглядел, кто выстрелил, но улики были налицо: газетный пыж, на котором отчетливо виднелся номер дома, написанный почтальоном, на дороге сохранились отпечатки копыт той самой каурой лошадки, которая чудом оказалась в пятнадцати километрах от ложка, где она паслась, да и Сыромятин с того дня ни разу не появлялся дома.

Говорили, что Сыромятин где-то скрывается в лесу, но обнаружить его не удавалось. Работники милиции уже вТЙ^ую неделю искали его, вместе с дружинниками прочесали лес вплоть до Макухи — дальней лесной пади, — и все безрезультатно. Старший лейтенант милиции Jlo-жечкин, щуплый и моложавый, уже не раз наведывался к Купоросихе, а та только отмахивалась:

— Не знаю, гражданин начальник, ничего не знаю. Ежели чего — кликну вас, гражданин начальник.

Шли дни, а Купоросиха «гражданина начальника» не кликала.

Но вот по Верходворью прошел слух, что Данилка утопился в реке. На берегу Пушмянки, у старой полуразвалившейся мельницы, нашли его одежду — ватные брюки с большой кожаной заплатой, обрезанный парусиновый плащ, а в заводи плавал его картуз. Стали искать в пруду самого Сыромятина, но обнаружить его не могли: пробовали пройтись по дну речки железной кошкой, та зацепилась за какой-то топляк да так там и осталась. Но кое-кто в Застре-хине поговаривал и другое — не тот Данилка человек, чтобы живым в воду соваться. А одежонку сбросил с себя, так это для отвода глаз. Запутывает следы.

Кремнев, как-то встретив Ложечкина, спросил:

— Ну, как, дружок твой не нашелся еще? Ты ведь с ним, говорят, учился вместе?

— Было когда-то, — ответил старший лейтенант. — А теперь приходится вроде как с ним в прятки играть… Однако он увертливее оказался, чем я полагал.

— Вы последите за Купоросихой.

— А что, улики есть?

— Улик хотя и нет, но огонек частенько по ночам в дому горит.

В тот же день, как начало смеркаться, Ложечкин взял двух дружинников и вместе с ними тайком залег под Купороеихиными черемухами в надежде, не придет ли к старухе ночной гость.

В первую и во вторую ночь никто сюда не пришел. Но Ложечкин остался и на третью. По жухлым черемуховым листьям чуть слышно шуршит дождь, мелкий, почти моросящий.

«Нет, не решится он в такую погоду», —подумал Ложечкин и зябко прижался к дереву.

Опять, как и вчера, вспыхнул в Купоросихином дому огонек, в окне на занавеске показался расплывчатый силуэт старухи и тотчас пропал. Огонек двинулся, перекочевал из кухни в горницу— и обратно. Погорел, погорел, и вдруг погас, — должно быть, старуха улеглась спать. Но спустя минуту-другую на крыльце щелкнула щеколда, легонько скрипнула калитка. В полутьме, как привидение, показалась старуха с узлом в руках, осторожно оглянулась и, сгорбясь, торопливо спустилась в ложок. Немного отойдя, остановилась, взглянула на тропинку, наискось пересекавшую картофельное поле, и свернула влево, к гумнам. Когда-то здесь, за пустырем, стояли застрехинские овины и ометы — сараи для соломы и мякины. Теперь ничего этого не было, остались только обвалившиеся ямы от овинов, заросшие чуть не в рост человека репейником и крапивой, да кое-где торчали замшелые столбы.

Украдкой идя за старухой, Ложечкин остановился у столба, прислушался; громко стучало сердце и, казалось, заглушало все ночные шорохи. Купоросиха тихонько подобралась к одной из ям, оглянулась и, уверившись, что вокруг никого нет, чуть слышно позвала кошку:

— Кис-кис-кис…

И опять все смолкло. По-прежнему только слышно было, как шуршал по широким лопуша-стым листьям репейника дождь — монотонно и успокаивающе. И среди этого шуршания вдруг где-то, почти рядом, послышался сдавленный глухой шепот.

«Данилка! — обжигающе пронеслось в голове Ложечкина. — Сумеем ли только взять? Иль погодить, не упустить бы в темноте», — судорожно сжимая пистолет, думал он и напряженно вглядывался в темноту.

И вдруг старуха словно растаяла. Чтобы рассмотреть, куда она делась, лейтенант приподнялся на носки, и тут же у него отлегло от сердца: она была уже у тропинки. Но что это? Где ее узелок?

Под утро дождь перестал. От земли пошло легкое испарение, запахло прелью перестоявшихся трав, картофельной ботвой, прихваченной недавним инеем.

Прижавшись к замшелому столбу, Ложечкин стоял и думал о судьбе Сыромятина,— ведь знал он Данилу со школьной скамьи. Прилежный и усидчивый был мальчишка. Случалось, никто в классе не решит задачу, ребятишки к Даниле, как, мол, у тебя-то? «Не решил и я», — бывало, скажет тот. А на уроке, смотришь, тянет руку. Ответит, а потом усмехается: «Чего же не тянуть, коли знаю. Отметка-то опять у меня сидит в сумке». За это и дома хвалили его. «О других чего тебе беспокоиться,— наказывала мать. — О себе, Данилушка, думай. Опередишь человека-то — он тебе не страшен будет… Тогда уж не он, а ты ему начальник…» С тех пор, должно быть, и пошло так.

Расталкивая плечом других, Данила старался продираться вперед — где просто, как говорят, «на-хапок». Видели это все и молчали, иногда даже похваливали: «Поручи любое дело ему — нажмет, пережмет, а исполнит, потому — прилежный шибко». И верно, если ухватится за что Данилка — не отпустится, все тащит к себе в сумку. Так и со стожком получилось: одной рукой за стожок, другой — за ружье…

Еле уловимый шорох прервал мысли Ложечкина: на том месте, где вечером стояла Купоросиха, в предрассветных сумерках вдруг вырос человек — черный, обросший бородой и, воровато оглянувшись, шагнул к тропинке.

— Руки вверх! — крикнул Ложечкин.

Сыромятин отпрянул, бросился было в сторону, но наткнулся на дружинника и, вобрав голову в плечи, глухо простонал.

26

Тревожно на душе у Игоря, тревожно не за себя — он уже пошел на поправку, — за малыша своего. Хорошо, что пока его приютили Дружинины, но ведь дальше так оставаться не должно. Надо самому растить сына, а Игорь даже не представлял, как его растить. Не справиться ему одному — не мужское это дело. Где же выход? И посоветоваться здесь, в палате, не с кем.

Игорь открыл тумбочку, достал оттуда стопку писем в нарядных конвертах, и снова радость и волнение охватили его. Письма эти особенные, и в особенных они были конвертах: по краям их, на сгибах, — яркие полоски, точно маленькие флажки, красные и голубые. Хотя от Фатенок до Верходворья всего лишь шестьдесят километров и никакой здесь авиации не было, всю корреспонденцию перевозили в обыкновенном почтовом фургоне, — Маринка все равно посылала их в конвертах с надписью «Авиа», твердо веря, что так они дойдут до Игоря непременно быстрее.

В который раз Игорь перечитывал Марин-кины письма! Прочитает одно, положит на одеяло, подумает малость — и берется за другое.

Читая их, он все больше и больше, казалось, понимал Маринку, и она по-новому раскрывалась перед ним, становилась еще дороже, выше, недоступнее.

«Ты пишешь о Сергуньке, — читал Игорь.— Чего же беспокоиться, вот поправишься, выйдешь из больницы, встретимся — и подумаем сообща…»

«Подумаем сообща… Она успокаивает, хочет помочь мне, — с трепетным волнением вглядывался он в знакомый почерк. — И ведь простила. Спросила как-то, чего мое письмо-то вернул обратно, да еще с припиской такой?» — «Какое письмо? — удивился Игорь. — Никакого письма я не возвращал». И тут-то они разобрались. «Неужто ты поверила, чтоб я вернул, да еще такое написал?» — «Это я виновата,— призналась Маринка. — Как только получила письмо обратно, да еще с такой припиской, так будто и ослепла. И подумать только, поверила ведь».

Игорь поднялся и, держась за железную спинку кровати, шагнул к окну. Ноги еще были слабы, дрожали, но, провожаемый ободряющими взглядами больных, он добрался до окна и присел на табурет.