бнаруживает, что рядом по-прежнему нет ни души, и, быть может, взойдя на палубу, в который раз поднимает взгляд к обитаемым звездам, но видит над головою изорванные паруса, что никогда не донесут его ни до одной из них.
Страх перед одиночеством вцепился в меня мертвой хваткой и не отпускал, как ни старался я отогнать его прочь насмешками. В огромных комнатах – моих апартаментах, по словам Цадкиэль – не было никого, не слышалось ни голосов, ни шагов, и посему мне казалось вполне возможным (так кажется вполне возможным любой бред, привидевшийся во сне, в момент пробуждения), что голоса подать просто некому, что Цадкиэль в силу неких непостижимых соображений очистила корабль от матросов, пока я спал.
В бальнеарии, моясь, а после брея пугающе гладкое, без единого шрама лицо, взиравшее на меня из зеркала, я вслушивался, вслушивался в тишину: не донесется ли издали хоть чей-нибудь голос? Одежда моя изрядно изорвалась и испачкалась так, что надевать ее снова я постеснялся. По счастью, в шкафах гардеробной нашлось множество одежды любых цветов и фасонов – особенно, как мне показалось, таких, что подойдут и мужчине, и женщине, причем любого телосложения, и все из самых дорогих тканей. Я выбрал себе пару темных, свободного кроя брюк, перепоясываемых красновато-коричневым кушаком, рубашку с открытым отложным воротом и вместительными карманами, а также плащ подлинного цвета сажи, цвета гильдии, по сию пору официально числившей меня в мастерах, подбитый переливчатой разноцветной парчой. Облаченный во все это, я, наконец, вышел за порог отведенных мне апартаментов, и устрашающие остиарии, как прежде вытянувшись в струнку, отсалютовали мне.
Таким образом, меня вовсе не бросили на корабле одного; правду сказать, к тому времени, как я оделся, страх перед одиночеством почти унялся, однако, шагая роскошно убранным, но совершенно пустым коридором за дверьми моих комнат, я размышлял о нем, а затем, вслед за Теклой, так обрадовавшей меня во сне и бросившей, не попрощавшись, вспомнил и Доркас, и Агию, и Валерию, и, наконец, Гунни – ту, кого охотно принял в возлюбленные, когда в том возникла нужда, а никого иного под рукою не оказалось, после чего позволил разлучить нас, не возразив ни словом, когда Цадкиэль сообщила, что отослала матросов прочь.
Всю свою жизнь я слишком, слишком легко бросал женщин, имевших полное право на мою верность – прежде всего, ничем не помог Текле, пока имел шанс не только облегчить ее смерть, а после бросил Доркас, Пию и Дарию, и, наконец, Валерию. Теперь, на этом громадном корабле, я едва не выбросил, так сказать, за борт еще одну, но сейчас твердо решил: нет, этому не бывать. Разыщу Гунни, куда бы ее ни отослали, и заберу к себе в апартаменты: пускай до прибытия на Урд остается со мной, а там уж, если захочет, сможет вернуться к землякам, в родную рыбацкую деревушку.
Приняв решение, я ускорил шаг. Обновленная нога позволяла идти, по меньшей мере, с той же быстротой, с какой шел я в тот памятный день по Бечевнику, тянущемуся вдоль берега Гьёлля, однако мысли мои занимала вовсе не только Гунни. За размышлениями я не забывал примечать все вокруг и направление, которым шел, так как заблудиться в коридорах и палубах необъятного корабля было проще простого, что и случалось со мною не раз по пути к Йесоду. Помнил я и кое о чем еще – о ярком крохотном огоньке, сиявшем где-то бесконечно далеко, но в то же время совсем рядом.
Признаться, тогда я еще принимал его за ту самую сферу тьмы, превратившуюся в ослепительно-светлый диск после того, как мы с Гунни прошли сквозь нее. Разумеется, Белый Исток, спасший и уничтоживший Урд, ревущий гейзер, извергающий из ниоткуда раскаленные первородные газы, никак не мог оказаться вратами, которыми мы покинули Йесод!
Иными словами, я неизменно находил это невозможным, будучи поглощен дневными хлопотами, заботами мира, без Нового Солнца обреченного на погибель, но порой меня одолевали сомнения. Что, если на взгляд со стороны, из нашей вселенной, Йесод отличается от Йесода, наблюдаемого изнутри, не меньше, чем вид человека в глазах окружающих отличается от образа, в коем он себя видит сам? К примеру, я прекрасно знаю, что нередко бываю глуп, а порою слаб – одинок, напуган, сверх меры склонен к пассивному благодушию и чересчур легко, как уже говорил, бросаю ближайших друзей в погоне за неким идеалом… и, тем не менее, повергаю в ужас миллионы людей.
Что, если Белый Исток все же и есть окно в Йесод?
Коридор свернул вбок, и вновь свернул вбок, и я уже не впервые отметил, что он, хоть вблизи от меня и выглядит если не вполне, то довольно обычным, его отрезки впереди и позади, вдалеке, стоит лишь к ним приглядеться, обретают все более странный вид, окутываются дымкой тумана, а в тумане начинают мерцать таинственные, жутковатые сполохи света.
Мало-помалу мне сделалось ясно: корабль принимает привычный облик лишь при моем приближении, а стоит мне пройти мимо, снова становится прежним, самим собой, совсем как мать, целиком посвящающая себя ребенку, будучи рядом с ним, разговаривающая попросту, играющая с малышом в глупейшие детские игры, в иное, свободное время слагает эпические поэмы либо развлекает возлюбленного.
Вправду ли корабль был живым существом? В возможности сего я нимало не сомневаюсь, однако повидал слишком мало, чтоб строить предположения… и, кстати, будь это так, зачем ему тогда команда? Нет, то же самое наверняка достигалось гораздо проще, да и сказанное Цадкиэль вечером накануне (если считать ночью время моего сна) подразумевало куда более простой механизм. Если картина становится проницаемой под тяжестью ноги на спинке канапе, не мог ли и свет в моих апартаментах постепенно угаснуть сам по себе, когда я, улегшись, убрал с пола ноги, а эти протеические коридоры – принимать нужную форму, откликаясь на мои шаги?
Задавшись этим вопросом, я решил посрамить их – благо исцеленная нога вполне это позволяла.
На Урд подобное оказалось бы мне не под силу, однако на Урд весь этот исполинский корабль развалился бы, не выдержав собственной тяжести, а здесь, на борту, где и прежде способен был бегать и даже прыгать, я теперь вполне мог обогнать ветер. С этими мыслями я рванулся вперед, а за очередным поворотом подпрыгнул, посильней оттолкнулся ногами от стенки и полетел вдоль коридора точно так же, как летал наверху, среди реев и вант.
Знакомый коридор в мгновение ока остался позади, и я очутился в окружении неких жутких угловатых конструкций вперемешку с призрачными механизмами. Вокруг кометами запорхали сине-зеленые огоньки, коридор сделался извилистым, словно брюхо земляного червя. Наконец ступни коснулись твердого пола, однако нового шага мне сделать не удалось: в полете ноги онемели, обмякли, словно ноги марионетки за опущенным занавесом. Упав, я кубарем покатился дальше, а коридор словно бы съежился, сжался в до боли яркую, стремительно угасающую точку среди кромешной тьмы.
XXVI. Гунни и Бургундофара
Поначалу решивший, что у меня двоится в глазах, я моргнул, крепко зажмурился, снова моргнул, однако пара лиц, похожих, будто две капли воды, слиться в одно лицо не пожелала. Тогда я заговорил, но и из этого толку не вышло.
– Все в порядке, – заверила меня Гунни.
Женщина помоложе, теперь казавшаяся не столько ее сестрой-близняшкой, сколько младшей сестрой, подсунула мне под затылок ладонь, приподняла мою голову и поднесла к губам чашку.
Рот оказался полон смертного праха. Жадно глотнув из чашки, я покатал воду от щеки к щеке, а проглотив ее, почувствовал, как напоенные влагой ткани возвращаются к жизни.
– Что стряслось? – спросила Гунни.
– Корабль… меняется, – прохрипел я.
Мои спасительницы кивнули, но, очевидно, не поняли ничего.
– Куда бы мы ни шли, вблизи он принимает обычный, подходящий нам вид. А я бежал слишком быстро… или слишком редко касался ногами пола… – Приподнявшись на локтях, я, к немалому собственному изумлению, сумел сесть. – И меня занесло туда, где нет воздуха… только какой-то другой газ… для дыхания, видимо, непригодный. Возможно, им дышат обитатели каких-либо других миров, а может, вовсе никто. Не знаю…
– Встать можешь? – спросила Гунни.
Я кивнул, однако, будь мы на Урд, непременно упал бы, не устояв на ногах. Даже здесь, на борту корабля, где падаешь куда медленнее, обеим женщинам пришлось подхватить меня под руки и поддержать, как будто я в стельку пьян. Одного роста (другими словами, ростом почти вровень со мной), одинаково кареглазые; миловидные округлые лица в обрамлении темных волос пестрят веснушками…
– Ты – Гунни, – повернувшись к Гунни, пробормотал я.
– Мы обе – Гунни, – поправила меня женщина, что помоложе. – Только я иду в первый рейс, а она, похоже, в матросах уже давно.
– Точно, и рейсов за мной числится без счета, – подтвердила Гунни. – По времени это целая вечность, однако ж так мало, что и разговаривать не о чем. Здесь, Бургундофара, время совсем другое, не то что на нашей с тобой родной Урд.
– Постой, – запротестовал я. – Мне нужно подумать. Есть здесь поблизости место, где отдохнуть можно?
Женщина помоложе указала в сторону темной арки.
– Вон. Мы там сидели.
За аркой виднелось множество мягких сидений… и вода, каплющая откуда-то сверху.
Гунни, чуть поразмыслив, повела меня к порогу.
Проем арки вел в довольно просторный зал с высокими потолками. Стены его украшали огромные маски, а вода, точно слезы капавшая из их глаз, наполняла покойные бассейны с расставленными вдоль бортиков чашками вроде той, которую принесла мне женщина помоложе. В дальней стене зала имелся наклонный люк, и вел он, судя по устройству, наружу, на палубу.
Как только женщины уселись рядом, по бокам от меня, я сказал:
– Вы обе – одна и та же особа. И сами так говорите, и я в это верю вполне.
Обе кивнули.
– Но не могу же я звать вас одним и тем же именем. Как к вам обращаться?
– В ее годы, покинув родную деревню и оказавшись здесь, – ответила Гунни, – я решила, что не желаю оставаться Бургундофарой, и попросила товарищей называть меня Гунни. Теперь об этом жалею, однако, даже если попрошу, они на попятный уже не пойдут – хотя бы так просто, смеху ради. Стало быть, зови меня Гунни: я ведь, если подумать, Гунни и есть. Ну, а девчонку… – Осекшись, она глубоко вздохнула. – Ну, а девчонку, которой я была в прошлом, зови, если угодно, моим прежним именем. Менять его на другое ей уже расхотелось.