Солнце красно поутру... — страница 36 из 40

Этюды? Маленькие рассказы? Миниатюры? Право, не знаю, как и назвать их, к какому отнести жанру. Это — своеобразные остановки в пути, мгновения жизни, взволновавшие тебя однажды, остановившие, заставившие думать. И пишутся они как бы с натуры, сразу, не откладывая.

Автор

СОСНА

За деревней, на пологом холме среди ржи, стояла сосна. Высокая, прямая, что тот дуб, о котором поется в песне. В комле эту сосну и три богатыря, взявшись за руки, не обхватят. И старая была — никто не помнил ее иной, поменьше, потоньше.

Ствол у сосны снизу был серо-бурый, опаленный солнцем. Кора — хоть челн из нее вырубай, такая крепкая да толстая. И обглажена, залощена вся: тут и коровы терлись, и лошадей мужики привязывали, а то и просто прохожий топор свой бездумно всаживал в ствол. Но только крепче от этого становилась сосна, янтарной живицей затягивала раны, на месте сбитой, обшарканной коры бородавчато нарастала новая. А выше бурой толстой коры ствол начинался гладкий, изжелта-красный, будто полированный, и блестел на закатном солнце чищеной медью.

Ветки у сосны сохранились лишь на самой макушке — густые, курчавые. Они как шапка, как колпак над сосной, сквозь них и неба не видно. Когда с полей дул холодный, порывистый ветер, дерево глухо роптало на свою старость, выгибая, точно спину, занывшую перед непогодой, еще могучий, полный упругости ствол. И тихонько, будто на губных гармошках, пело, шелестя пленками отставшей у вершины коры, когда над хлебами струились пахучие воздушные течения.

Далеко было видно сосну. Возвышалась она на холме среди ржи, как маяк. Пашет ли поле тракторист — прокладывает борозду к сосне, летит ли птица над полем — к сосне воротит. А для путников она стала вехой, каким-то непреложным мерилом расстояний. Так и говорят: «До сосны дойдешь, а там до деревни — рукой подать». Или, выйдя наизволок, с облегчением вздохнут: «А вон уж и сосну видно…»

Полевая дорога пролегала как раз по холму, и люди часто сворачивали к сосне отдохнуть. К ней приходили и просто так, посидеть, посмотреть на поля. Все, от мала до велика, в округе знали старое дерево, оно всегда было на виду, и оттого, что всегда было на виду, на него словно бы и не обращали внимания.

И я давно, пожалуй, с той поры, как стал смотреть по сторонам, и мало-мальски осмысливать мир, помнил эту одинокую сосну и тоже до того привык к ней, что попросту перестал замечать. Она была чем-то родственно-неотделимым от наших полей и деревни, от всего того, что окружало здешних жителей, и казалась для всех вечным явлением, как небо и солнце.

А однажды вышел в поля и почувствовал, что чего-то не хватает. И деревня вроде бы на месте, и дорога, окаймленная хлопушками да васильками, все та же, и жаворонки по-вчерашнему сыплют в хлеба серебристые трели, а что-то ушло, изменилось. Глянул на холм — нет сосны. Бабка Федора, ковылявшая по дороге, сказала, что ночью спилили ее бензопилой — иная не брала.

Я вернулся в деревню и рассказал об этом мужикам. И хотя мужикам было некогда, они все же пошли со мной за околицу и меж собой стали ругать того человека, который спилил сосну. Они называли его вредителем.

А вскоре все в деревне узнали, что это дерево спилили. И повалили на холм к пеньку бабы и ребятишки, старухи и старики. Приплелся даже на деревянной ноге колхозный конюх Никифор.

И вот интересно: все спохватились тогда, когда дерева не стало. Крепко же, видать, привыкли к нему, коль спохватились после того, как ушло из жизни это привычное. Так еще привыкают к монотонному стуку ходиков в избе и неожиданно вспоминают о них, когда ходики останавливаются.

Пишу я это сейчас и сравниваю нашу людскую жизнь. Живет, живет человек, делает, делает свое незаметное дело и за этим повседневным делом как-то сам остается незаметным. Но все мы смертны, наступит час — и человек уходит от нас. И вот когда не станет его, все разом спохватятся, понесут тревожную молву, и заговорят о нем, и хвалить начнут — все вместе и… после времени…

ХМЕЛЬ

Растет же такая диковинка — длиннющая, как шпагатина, гибкая, как змея, да еще и с запахом, прямо не выскажешь каким. Это — хмель. Бывает, сядешь на бережок у реки удить рыбу, не посмотришь, что тут хмеля полно, нанюхаешься его — и на всю ночь разболится голова. Это особенно тогда, когда хмель цветет.

Но я не об этом. Один хмель, сам по себе, как, например, лабазник или другая какая трава, нигде не растет. Он обязательно там, где мелкие деревья, кустарники. Да погуще где. Чаще селится по берегам речек, в черемушниках, ольшаниках, смородинниках. От деревьев, от тесноты он ни на шаг. Потому что без них хмелю не прожить. Так и вьется вокруг деревьев, так и путает без того спутанные ветви и все вверх, вверх лезет. Тоже к солнышку охота, даром что сам ни на что не похож. И правда, какая уж такая персона, чем он больше других заслужил солнца? Черемухи — те хоть сами отвоевывают себе право на жизнь, гибнут от тесноты, к свету выбиваются лишь сильнейшие. А хмель — нет, он не из таких, чтобы бороться. Он лучше потихоньку, без драки. Проклюнется росток из сырого подзолья — и пошел дурить! Растет не по дням, а по часам. И откуда только прет из него такая силища? Все вокруг ствола да вокруг ствола — там свободнее. Обовьется, как спрут, обтянется, как крученая веревка, и тут уж его не отдерешь. За неделю вымахает выше своего покровителя. И тогда начинает распускать листья. Сам тощий-претощий, а листья — что у чертополоха: широкие, на три языка разделенные. Это для того, чтобы испить больше солнца.

Как только окрепнет, разрастется нахальный хмеленок, сразу же начинает пускать побеги — этакие цепкие завитушки, все равно что щупальца у того же спрута. Глядишь — и хмель уже живет господином на черемухе, греет на солнце свои рыжие, дурно пахнущие мутовки и новые щупальца протягивает к соседним деревьям.

Но случись такое, что упадет черемуха, и хмеля как не бывало. Тут же загибнет, как беспомощный пасынок.

Не люблю я за это ни хмель, ни ему подобных вьюнов. И на балкон за это не высаживаю. Потому что один, без подпорок, жить он не может. А дело ли это — всю жизнь за других держаться?

ВЕТКА ЧЕРЕМУХИ

Однажды поздно вечером я пробирался густой уремой лесной речки. Никак не мог найти тропинку, на которой час назад оставил рюкзак, закрытый на случай дождя полиэтиленовой пленкой. Раздвигал руками упругие ветки черемух с гирляндами зелено-бурых, твердых, как горох, дозревающих ягод, обшаривал глазами мрачные проходы под лиственной завесью, надеясь увидеть белую, а потому заметную в темноте пленку.

И наконец увидел.

Но каково же было мое удивление, когда, подойдя ближе, обнаружил, что это вовсе не пленка, а буйно цветущая ветвь черемухи. Это в конце июля-то! И сразу, заглушая вокруг все запахи, сладостно потянуло ее весенним ароматом.

Я присел на корточки, стал рассматривать дивную ветвь. Что же случилось с ней, почему с таким опозданием зацвела? И понял: давно еще, зимой, видно, прошел этим местом сохатый, наступил в глубоком снегу на развилку деревца и сломал. То ответвление, что осталось нетронутым, весной распустилось, отцвело положенное под майским солнцем и теперь спело ягодами. А отломленный стволик долго хворал, лежа на сырой, скрытой от солнца земле, и погиб бы, может, совсем, но сила жизни взяла свое. По узкому лоскуту уцелевшей на сломе коры поверженная ветвь капля по капле пила земной сок и медленно поправлялась. К середине лета кора ее обрела прежний влажный оттенок, набухли почки.

И ветвь, исполняя непреложный закон бытия, зацвела. Зацвела торопливо и бесшабашно, напрягая всю силу больного тела. Розовой пеной покрылся излом, сок проливался на землю, а ветвь цвела.

Тут я поверил, что эта черемуха будет жить. Отцветет свое, пустит новые корни и встанет в ряд с подругами. А пока я помог ей — выломал вокруг бесполезно разросшийся и скрадывающий свет ольшаник.

ГРОЗА

Мы проснулись от грохота. Где-то в преисподней зародился и, нарастая, покатился по небу гул. Он тяжелел, ширился и вдруг грянул над самым лесом оглушительно и многоголосо. Тотчас по скатам палатки забарабанил отвесный дождь.

— Что это? — испуганно спросила Галина.

— Гроза, — сказал я. — Хорошая гроза!

По упруго натянувшемуся полотнищу бесновато метались желтые отсветы молний, напряженно гудел под проливным дождем лес. В глубоком логу, за палаткой, ожил, запел бурливый ручей.

Я с детства люблю грозу. Люблю неукротимое буйство ливней, ветвистые вспышки молний, громовые раскаты, сотрясающие землю. Помню, как однажды во время грозы молния рубанула по старому тополю у дороги, напрочь снесла верхушку и надвое расщепила ствол. Вот это удар был! Стекла повылетели из окон ближайших домов, а тополь, ставший мишенью небесного громовержца, покрылся черным дымом и, несмотря на сильный дождь, сгорел. Много лет потом у дороги стоял обуглившийся ствол дерева, и суеверные старухи, крестясь, обходили его стороной.

— Да не бойся ты, послушай, как хлещет! — сказал я Галине.

— Правда, здорово льет, — согласилась она и выбралась из спального мешка.

Гроза кончилась так же внезапно, как и началась. Дождь прекратился разом, словно захлебнулся. И стало так тихо, что мы услышали, как в костре шипят и тонюсенько ноют головешки.

— Давай выйдем, — предложила Галина. — Посмотрим, что там осталось от костра.

Кеды сразу же промокли. С трав и кустов при малейшем прикосновении прохладным душем сыпались брызги. Где-то вдали изредка похохатывал уходящий гром, вспыхивали зарницы, но небо уже очистилось от туч и робко взблескивало проклюнувшимися звездами.

От костра действительно ничего не осталось: размытое пепелище чадно парило и пахло остывшей баней. Да только ли от костра! Старая, прогнившая в сердцевине осина еще ниже склонилась над ручьем, уныло, по-старушечьи свесила узловатые ветви. С ее морщинистых листьев стекали прозрачные дождины. Казалось, грянь еще гром, взбунтуйся такой же ливень — и осина, опоенная и оглушенная, рухнет в ручей.