Солнце красно поутру... — страница 37 из 40

Зато как посвежели молодые березки! Даже в ночи, при слабом мерцании звезд, выглядели они стройными, убористыми и будто бы подросшими. И травы, и цветы, и вон те еще совсем юные лиственницы на поляне — все, что молодо и жизнелюбиво, воспрянуло, окрепло и было готово к новым грозам.

Мы с Галиной бродили по сырому, струйчато парящему, полному неизъяснимых запахов ночному лесу и, вероятно, думали об одном: до чего же велика очистительная сила летней грозы! Она рушит старое, омертвелое и дает жизнь молодому, новому.

НОЧНЫЕ БАБОЧКИ

Ночь выдалась теплая и влажная. В росных травах свистели погоныши. С отпотевших ветвей черемух редко и звучно падали в речку крупные капли.

В закрытой палатке было душно, и мы выбрались к остывающему костру. Головешки дремотно чадили жидким кисейным дымком. На закоптелом тагане висел щербатый котелок, в кружке лежали слипшиеся конфеты.

— Чайку бы, — сказала Галина, доставая из кружки тягучую конфету.

Я попытался разжечь костер, но отсыревшие дрова не горели. Взял топорик и отправился по берегу поискать сухостою. На свет фонарика откуда-то налетели ночные бабочки. Рябенькие, кремово-желтые или совсем белые, они срывались с высоких стеблей кипрея, с колокольчиков, густых соцветий таволги и мельтешили передо мной веселым праздничным фейерверком.

Еще больше их появилось, когда ярко вспыхнул костер. Но тут уж было нечто иное. Со всех сторон бабочки спешили к огню и, не задерживаясь, падали в него.

Ах, как заманчив для них был этот огонь! Не знающие света, они, дети ночи, одержимо летели на него и гибли, едва коснувшись пламени. Сгорали легко и беззаботно, словно только в этом и заключался смысл их недолгого существования — радостно погибнуть, познав огонь, его пленительную неизвестность.

Мы пытались отгонять маленьких смертниц, но они упрямо поворачивали к огню снова и снова. Иные, опалив крылья, падали обочь костра, но тут же торопливо ползли в него.

— Странные эти бабочки, — сказала Галина, опустив руки. — Добровольно лезут в пламя. А ведь, наверно, иначе не могут. Их ослепляет невиданная яркость огня.

Помолчала и добавила:

— Вот слизняки, жуки всякие — те прочь ползут…

ПОДЕНКИ

День стоял тихий и солнечный. В застоявшемся воздухе пахло водорослями, ароматом цветущих трав. Даже на реке было жарко, и я то и дело наклонялся за борт лодки, чтобы смочить напеченную солнцем голову.

Но что это сегодня на воде? Там и тут плавали продолговатые прозрачные шкурки каких-то насекомых. Временами их наносило на лодку так много, что вода как бы покрывалась пеной.

— Поденка вылетела, — сказала сидевшая на корме Галина.

— Правда, поденка! — запоздало догадался я.

Весь низкий, заросший ивняком берег, куда мы причалили, тоже был усыпан шкурками личинок поденки. А где же они сами?

Галина осталась в лодке, а я побрел по берегу в надежде найти живых насекомых. И нашел.

Маленькие, нежные, с молочно-белыми, широко расставленными крылышками, они облепили мокрые камни, прятались под листьями кустарника, в осоке. Поденкам, должно быть, тоже было жарко, и потому они до поры укрывались в холодке, в тени или сырости.

А вечером мы наблюдали настоящий праздник поденок. Как только спала жара, мириады насекомых белым бураном закружились над рекой. Они словно танцевали в воздухе: быстро-быстро взлетали кверху, а затем, расправив крылья, плавно скользили вниз, к самой воде. Потом снова взлетали и снова скользили. И так без конца.

— Вот этими танцами и заполнена вся их жизнь, — сказала Галина. — Порезвятся, порадуются теплому вечеру — и с духом расстались. Одно слово — поденки…

А я подумал о другом. О том, что за один-единственный день эти крохотные создания успевают сделать столько же, сколько ворон за триста лет. Нет, не только танцами заполнена жизнь поденок. Надо родиться, окрепнуть, отложить яички для продолжения рода. Наделенным таким ничтожно мизерным веком, им некогда даже поесть. И в этом смысле скоротечная жизнь поденок неизмеримо богаче жизни ворона.

ПЕСНЯ

Я проснулся в предчувствии чего-то радостного, праздничного, с каким-то детским ожиданием желанного впереди и даже не поверил в первую минуту, что это — явь, уже не сон: рассветный полумрак в зашторенной комнате, привычные бумаги на столе, а за окном слышалась песня скворца. Она меня и разбудила, она и настроила, еще сонного, на праздничный лад.

Я подошел к окну. На улице было тускло, морочно; монотонно шумел мелкий нудный дождик, сырая, зябкая мгла обложила небо и землю. Так же морочно было вчера и позавчера. Но вчера эта непогодь угнетала, не хотелось выходить из теплой, сухой избы, а тут…

Я поискал глазами скворца и неожиданно увидел его на карнизе, под крышей соседнего дома, — тоже прятался от дождя. Нахохлившись, приспустив крылья, взъерошив мокрые перышки под горлом, он самозабвенно высвистывал и прищелкивал клювом, будто закликая весну, веселое солнце и синее небо.

Глядя в ненастное окно, я вспомнил поздний октябрьский день прошлой осени. Пролетная стайка скворцов расположилась на отдых в багряных, наполовину опавших кустах калины. День стоял прохладный, солнечный, один из тех, которые можно сравнить с прощальной улыбкой уходящего года. Я тихо шел меж кустов и вдруг услышал приглушенное, до боли милое и такое непривычное сейчас щебетание, скурлыканье, посвисты. А потом рассмотрел в редкой листве и самого певуна. Выцветший до пестроты, от всего отрешенный, он пел как бы в забытьи, вполголоса, словно бы стесняясь самого себя, этой своей неурочной песни. И мне тоже передалось тогда его настроение, светло и безоблачно сделалось на душе. Скворец прощался с летом, с родной землей, но не чувствовалось тоски, безысходности в его песне, потому что не вечны тучи, не вечен дождь — будут в жизни теплые дни, будет любовь, будет и яркое солнце.

КОСУЛЯ

Я шел по редкому лесу. Осень только-только наклюнулась, ее можно было подглядеть лишь по самым незаметным для глаза переменам — по светлой, как бы нарочно подвешенной прядке в густой зелени березы, по розоватым верхушкам осин, по опенкам, которые веселыми ватагами осаждали высокие пеньки-гнилушки.

Тихо кругом. Нет ни мошек, ни комаров. Воздух чист и прозрачен. Иногда он взблескивает едва уловимыми светящимися нитями — это путешествуют на своих паутинах мизерные паучки. Уже не трезвонят безудержно и разноголосо птицы и нет той слепящей яркости в цветах. Старым птицам теперь не до песен — надо кормить да учить уму-разуму несмышленых птенцов, а цветы будто поистратили за лето лучшие краски и одеваются сейчас кто во что: в серое, бурое, желтое.

В лесу пахнет подопревшим сеном, спелой малиной и грибами. Эти запахи настолько различны, что я пытаюсь представить их даже на цвет. И они кажутся мне то голубыми, то палевыми, то красными. Я привык к таким сравнениям и, когда иду по лесу, про себя отмечаю: «Вон там, в низине, голубое место (значит, грибное), а вон там — красное (значит, ягодное)».

Когда я выходил на еланки с подсохшей, звонко шуршащей травой, из-под ног трескуче сыпались кузнечики, с пней и полешек юрко шмыгали пригретые солнцем ящерки, над ромашками и шалфеем порхали мелкие пестрые бабочки-пяденицы.

Опять запахло красным, я вспомнил про брусничник на каменистой горке и направился к нему. Миновал знакомый бочаг, наглухо заросший по берегам цепкими кустами волчьей ягоды, редкий молодой березняк, недавно поднявшийся на месте старой лесосеки, и вдруг заметил впереди за деревьями какое-то животное. Наполовину скрытое зеленью, оно двигалось мне навстречу.

Кто это? Теленок не теленок, собака не собака. Вроде и теленка поменьше и собаки побольше. Шерсть изжелта-рыжая, ножки тонюсенькие.

Склонился пониже, убрал от глаз мешавшую ветку — и узнал: косуля! Не подозревая опасности, она шла прямо на меня. «Вот бы подошла поближе, вот бы посмотреть получше». И косуля будто поняла мое желание, шла и шла вперед.

Вскоре я увидел не только всю косулю, но и услышал хруст стебельков под ее копытцами. А затем и копытца разглядел, когда она, делая новый шаг, красиво поднимала и как бы задерживала на весу пружинно согнутую ногу. Копытца черные, блестящие к носку заостренные — ну туфельки, да и только!

Плавно ступая, прислушиваясь к каждому шагу, косуля подходила все ближе и ближе. Теперь я видел не только копытца, но и различал, как поднимаются от дыхания ее подтянутые бока, как подергивается усатая мордочка, и даже слышал вздохи — спокойно-глубокие, чуть-чуть сопящие.

Когда между нами оставалось расстояние в пять шагов, косуля остановилась. Выгнув шею и вытянув трепетно вздрагивающие тонкие губы, сорвала с макушки высокой саранки сочное соцветие, быстро двигая нижней челюстью вправо-влево, разжевала и дважды глотнула. Я видел, как катились по горлу комочки этих глотков.

А потом что-то случилось: косуля замотала и затрясла головой, точно отбивалась от наседавшего овода. Опустила длинное ухо, сгорбилась и задним копытом почесала за ухом. Что там у нее? Ах вон что — репейку где-то подцепила!

Так стояли мы несколько минут. От напряжения у меня начало сводить судорогой ноги, и я даже не заметил, как пошевелился. Этого оказалось достаточно, чтобы выдать себя.

Косуля вздрогнула, враз устремила на меня, будто выстрелила, взор, слух, обоняние. Она стояла рядом, и два черных, широко раскрытых глаза пронизывали меня насквозь, влажные ноздри шумно втягивали воздух. Она напряглась, как натянутая тетива, малейшее движение — и гибкое тело прянет, подобно стреле, исчезнет среди берез.

Но я не шевелился, и косуля стояла. Она «узнавала» меня, пытаясь понять, кто все-таки перед ней: пень или живое существо, а если живое существо, то враг оно или нет? Однако осторожность взяла свое, и я заметил, как косуля медленно подгибает задние ноги, как горбится при этом ее спина и как торчмя поднимаются на выгнутом хребте рыжие ворсинки.