«Чего напыжилась? Иди куда хочешь», — мысленно сказал я косуле. Но теперь, кажется, и этот мой мысленный голос она услышала. Под ней словно что-то взорвалось — такая невероятная сила взметнула ее и отбросила далеко в сторону. И до чего же красива была в этом прыжке-полете! Рога — на спине, шея — саблей, задние ноги прижаты к животу, а передние стремительно вытянуты. Приземлилась она за березами да еще и еще раз прыгнула! Только и слышно, как копыта стучат по земле: тук! тук! тук! В несколько секунд ускакала на безопасное расстояние и тогда начала гневно топтать по камням да хрипло взлаивать — пугать меня вздумала.
— Не топай, не больно-то я тебя испугался, — сказал я и пошел своей дорогой.
ПЕРЕЗИМОВАЛА
Отшумели, отгуляли февральские вьюги, стихло все, и март пришел с нехолодными звездными ночами, с запашистыми утренниками, с полуденными обогревами в темных сосняках. Уже кое-где вытаяли полянки с жухлой бурой травой, и над ними первыми вестницами скорого тепла порхали яркокрылые бабочки-крапивницы. А в один из дней с низких, влажно дышащих туч забрызгал мелкий-мелкий дождик. И даже не дождик, ка-какая-то морось, туманная и по-летнему теплая.
Синица задумчиво сидела на самой верхушке невысокой голой березки, покорно мокла в этом дожде-тумане, вся расслабленная, с опущенными крыльями, с обвисшим мокрым хвостишком — такая смиренная и не похожая на себя, что я подумал: заболела. Давно ли она, хлопотунья, челноком шныряла по веткам, в поисках пропитания буквально совала свой нос в каждую щелку и щелочку, выдирала из пазов избы паклю, настырно долбила выставленные на мороз каменной твердости пельмени. А тут — на тебе, пригорюнилась!
Но нет, синица отряхнулась от воды, оправила перышки на груди, тонюсенько что-то пропищала. И мне почудилось в этом ее писке печально-сладостное воспоминание: «А что было! Было-то что!»
ВЕРБА
Она качалась и качалась на холодной стремнине, то окунаясь с верхушкой в пенную кипень, то снова вздымаясь, отяжелевшая, уставшая от борьбы с безудержно-шалой весенней рекой. Ледяным крошевом ей оскоблило, добела облоскутило ветки, но на самых гибких, самых упругих упрямо и победно курчавились серебристые барашки. Всякий раз, вскинувшись над водой, они фосфорно взблескивали, искристо стряхивали брызги и снова ныряли, чтобы повторить все сначала. И так час за часом, день за днем, пока не спадет буйная полая вода.
Счастливым многоголосьем полнился по берегам лес. Стрекотали и трещали хлопотливые дрозды, зазывно высвистывали зяблики, рассыпали барабанные трели дятлы, с заполошным криком проносились над водой кулики.
Яркий день, клонившийся к закату, выветрил, выстудил перестойный сосняк, и под ним меж рыжих стволов теперь настаивалась спокойная синь. Кое-где уже проклюнулись салатно-желтые мутовки борщевика, белесые торчки кипрея, ближе к воде в самых сырых местах дружно лезли к свету острые щупальца хвощей. А на открытых, прогретых солнцем еланках золотой щедрой россыпью горели первенцы весны — цветы мать-и-мачехи.
Я сидел на крутом яру, слушал, внимал весне, но все же взгляд мой то и дело останавливался на вербе, волею судьбы выросшей на отлогом мысе, сейчас полностью затопленном бурливым потоком.
Странное состояние овладевает иногда человеком, оставшимся наедине с природой, с самим собой. Время словно бы останавливается, уходит вспять, и нет уже перед мысленным взором ни шумных городов, ни грохочущих поездов, ни телевизора, ни телефона — всего того, что составляет современную нашу жизнь. Даже вон тот еле видимый сверхзвуковой самолет, прочертивший в безбрежном небе недоступно высокую трассу, кажется нереальным. Глядя на качающуюся, призывно взблескивающую распушенными барашками вербу, я почему-то подумал о далеком прошлом, таком далеком, что мы о нем мало или совсем ничего не знаем. Мне вдруг представился одетый в шкуры полудикий человек, мой, разумеется, прапращур, который сидел на моем месте, может быть, на этом самом камне, и, оперевшись о древко кремневой пики, вот так же смотрел на реку, на качающуюся над ней вербу.
О чем он думал, этот древний человек? О том ли, что наступила новая в его жизни весна и, стало быть, отсчитала своим приходом еще один срок бытия; о том ли, что надо скликать сородичей (племя, стаю ли?) и отправляться на облавную охоту за зверем, нелегкую и опасную; или о том, что вблизи пещеры — а она вон, за той горой, — у костра готовит пищу его молодая, ловкая и прекрасная, как сама эта весна, женщина? Может быть, древний человек в те минуты уединения первый раз задумался над тем, что неплохо бы сходить к пещере, взять за руку женщину и привести сюда, на берег. Чтобы вместе слушать лес, любоваться разливом реки, смотреть на качающуюся вербу, всю белую от вызревших почек…
И я подумал — да что подумал! — утвердился в давно известном: все в этом мире преходяще — и люди, и города, и войны, непреходяща лишь красота земли, вечно юное ее обновление.
ИЗБЫ
Идешь иной раз деревенской улицей и радуешься, глядя на крепкостенные русские избы, на затейливую резьбу фронтонов, на узорчатую роспись наличников, на веселые оконца, заставленные геранями да фикусами. Сколько выдумки и усердия приложили хозяева, чтобы сделать свой дом уютным и нарядным. И право же, стараются они не только для себя, своей отрады, коль их домом засматриваются прохожие.
Все здесь радует глаз — и сам дом, и кружевные рябины под окнами, и приземистая банька на задах усадьбы, и колодец, на дне которого даже в полдень сверкают звезды.
Но иногда на этих же сельских улицах встретишь такое, что только руками разведешь. Вот среди прочих стоит добротный дом. Новый, бревна толстенные, не подсоченные, так и блестят медовой смолой на солнце. Огородик есть, а в нем с одного края высажены молодые черемушки, с другого — через колючую проволоку лезет на свободу обклеванная курами ботва моркови да редьки. С первого взгляда кажется, что хозяева еще не успели обжиться и потому все так не устроено — и сам дом, и около него.
Но вдруг с удивлением замечаешь, что крыша дома покрашена в разные цвета: одна половина — зеленая, другая — желтая. И наличники на окнах по-разному выделаны: где зеленая крыша — один фасон, где желтая — другой. А на той половине, где желтая крыша и и где редька растет за колючей проволокой еще и ставни заготовлены. Их пока не успели навесить, стоят они до поры, приваленные к стене. А потом уже видишь, что и ворот двое, и сделаны они тоже на разный манер. И еще, и еще разделения пошли, вплоть до отдельного, закрытого на замок колодца и надписи на калитке про злую собаку.
Все ясно: в доме живут два хозяина. Ну и пусть бы живут, чего здесь плохого, только чего же они насмехаются над своим домом? Посмотрит прохожий и уж не порадуется. «Ну и ну, — скажет, — работящие вроде люди, дом вон какой отгрохали, а не хватило совета, не дружны меж собой…» Тешут, малюют его всяк на свой лад, выказывают неуважение друг к другу и вообще к красоте какой-либо. Стоит такой дом среди прочих как бы рассеченный надвое, уродливо-некрасивый, просто жилище, и бросается в глаза именно тем, что его разделили.
ВСТРЕЧА
Был морозный декабрьский вечер. Седая мгла висела над городом. Провода, ветки тополей покрылись толстым куржаком. Выхлопы проезжавших автомобилей долго не рассеивались и чадными пластами качались в воздухе. Люди, укутавшись до глаз, спешили по домам.
Среди немногих торопливых прохожих в тот час по тротуару, освещенному желто-туманными фонарями, устало прыгала большая собака. Буро-пегая, с длинными обвислыми ушами. Не шла, не бежала, а именно прыгала, как спутанная лошадь, тяжело встряхивая головой. Лапы ее, то ли обмороженные, то ли такие когтистые, звонко стукали по асфальту, будто копыта. Люди шарахались от нее и оцепенело пережидали, когда она пройдет. Девушка, набежав на собаку, испуганно закричала, замахала руками; женщина с ребенком, услышав крик, заблаговременно перешла улицу…
Собака была очень худая и без одной лапы. Только богу, наверно, было известно, что она пережила, куда и зачем держала путь.
И вдруг упала. Точно так, как падает человек: поскользнулась, беспомощно вскинулась вся — и распласталась. Прохожие обходили, обегали ее, а она барахталась, раскатываясь лапами по стылому асфальту, и не могла подняться.
Рядом по дороге проносились в ярких огнях «Жигули», «Волги», грузовики. Завидев на тротуаре бьющееся животное, некоторые водители любопытства ради притормаживали. Но им нетерпеливо сигналили задние, и они снова нажимали на газ.
И тут съехала на обочину инвалидская коляска. В открывшуюся дверцу выставил сначала костыли, а затем ногу немолодой человек со следами давних ожогов на лице. Сидевшая с ним рядом женщина тоже вышла, обошла машину, помогла ему утвердиться на земле.
— Что же вы, товарищи, не пособите инвалиду?
Это он сказал не о себе — о собаке.
— Видите, она сама не может встать. Ну, крепись, крепись, ветеран, надо же нам до конца пройти дорогу…
Он, придерживаемый женщиной, подхватив под мышки костыли, помог собаке подняться. И та не противилась помощи. Слабо отряхнулась — опять чуть не упала! — и запрыгала дальше, до конца своей дороги. Люди в теплых шубах, инвалид с костылями, женщина рядом с ним смотрели ей вслед.
Когда собака скрылась в морозной мгле, инвалид сказал:
— Эти собачки, товарищи, между прочим, в сорок первом бросались обвязанные гранатами под танки. Москву помогали нам отстоять.
Такие-то дела, товарищи…
ПО ЯГОДЫ… НА ЛЫЖАХ
Зима нынче выдалась не то что малоснежная, а просто бесснежная. Ну, шутка ли: в январе можно было в лесу ходить в ботинках, не зачерпнув в них, а нескошенные травы на лугах — те и вовсе окостенело торчали во весь рост, белые от изморози. Вот в такую-то пору я и отправился в лес на прогулку.
Но зима есть зима, и какая прогулка без лыж? Пристегнул беговушки — и айда с ветерком по утреннему морозцу на знакомые просеки и еланки.