Мне приносят бифштекс. Я отрезаю кусочек и смакую его. Мясо тает на языке, оно в меру поперчено. Ни соли, ни перца больше не требуется. Я разрезаю печеную в кожуре картошку, и из нее идет пар. От этих ароматов папаша откидывается на стуле. Я кладу большой кусок масла в разрезанную картофелину, оно тает.
Потом я кладу в рот кусок мяса и постанываю от наслаждения. Папаша тоже постанывает. Но от горя или от боли? Я уж не знаю, как назвать огорчение, испытываемое человеком, который не может есть то, что ему хочется. Он в три глотка опустошает бутылку с минералкой и заказывает себе апельсиновый сок со льдом.
Я продолжаю лопать. Не могу удержаться. Это выше моих сил.
Это плохо.
Это отвратительно.
Нельзя так себя вести по отношению к голодному отцу.
И тем не менее, я жру.
В меня вселяется маленький красноглазый чертик, и я постанываю от удовольствия.
Причмокиваю…
Щелкаю языком…
Киваю…
Закрываю глаза…
Медлю с каждым кусочком, как будто мне подали блюдо, цена которому десять тысяч крон…
А папаша страдает. Он выпивает весь сок. И заказывает еще. И еще. И опять минералку. Колу. Кофе. Он выглядит встревоженным и сердитым. Хмурит брови. Покупает газету. Пытается читать. Складывает ее и бросает на стол. Курит и гасит окурки. Снова кофе и чашка бульона. Тут уже даже официантка начинает тревожиться и спрашивает, не заболел ли папаша.
Я вижу, что папаша сейчас взорвется. Ну давай же! Ведь когда папаша взрывается, смотреть на это все равно что смотреть пьесу, в которой много крика и шума. Но папаша сосредотачивается. Берет себя в руки, так что это видно даже со стороны. Потом, вздохнув, отвечает официантке:
— Спасибо, со мной все в порядке.
— Скажите, если что… — говорит она.
— СПАСИБО! — рявкает папаша и снова берет газету. Закрывается ею от официантки и напрягается так, что его пальцы белеют.
Мы уходим оттуда в четыре, на лице у папаши мука.
— Я думаю только о еде, — признается он. — Это какое-то безумие.
Мы проходим мимо колбасного киоска, и я вижу, как у папаши текут слюнки. Я останавливаюсь и покупаю мороженое. Папаша покупает минералку, пьет ее и стонет. Мы идем по набережной Акерсхюс. Заходим в крепость, минуем датский паром. Оттуда на берег спускается толпа пенсионеров. Они тащат сумки, которые пахнут мясом, пивом, сыром и шоколадом. Не комментируя эти аппетитные запахи, мы переходим через улицу и шагаем по Родхюсгата. Из закусочной пахнет пиццей, у двери стоит мужик и вытирает рот бумажной салфеткой.
В следующем киоске папаша снова покупает минералку. Мы проходим через центр и пытаемся, насколько возможно, растянуть время. Заходим в кафе, и папаша отмечает, что там не подают почти никакой еды. Он снова вливает в себя апельсиновый сок и кофе. Бульона у них нет. Со страдальческим видом он выхлебывает три чашки кофе и три раза пролистывает газету, собственно, не читая ее. Пара за соседним столиком покупает две вазочки фундука, и папаша так и тянется к ним, вот-вот схватит полную вазочку и опрокинет ее в рот. Я слышу, как у него бурчит в животе. В конце концов он уходит в сортир, чтобы освободиться от воды и других напитков, которые в себя влил.
— Ты умеешь жарить бифштекс? — невинно спрашиваю я, когда он возвращается.
— Еще слово о еде, и ищи себе другое жилище! — сердито рявкает он, не отрывая взгляд от висящей на стене картины. На ней изображены свежие шипящие гамбургеры с одуряющим запахом и вкусом и она не доставляет ему удовольствия. Папаша выглядывает в окно, и взгляд его падает на грузовик фирмы «Стаббюр», развозящий продукты, и легковушку, доставляющую пиццу. Он поворачивается к окну спиной и вздыхает. Такой вздох может смягчить сердце даже серийного убийцы.
— Вот увидишь, ничего страшного это обследование не покажет, — утешаю я его.
— Плевать я хотел на это обследование! — кричит он так громко, что большинство посетителей оглядываются. — Я не хочу думать о том, что когда-нибудь умру. Я хочу плотно пообедать! Разве я многого требую? Кусочек мяса с каемочкой жира, жирный соус и тарелку картошки, брокколи, моркови и хорошо бы горошка. Кто посмеет отказать мне в таком блюде?
Мы уходим. Вернее, к нашему столику подходит официант и говорит, что с папаши, наверное, уже хватит. Он думает, что папаша выпил слишком много пива. Вид у папаши виноватый. Он похож на грустную мокрую собаку, которую никто не любит. Собаку, которая должна стоять поодаль, пускать слюни и смотреть, как другие собаки спариваются, хавают и наслаждаются жизнью.
Мы плетемся домой целых полчаса. Сейчас шесть, и большая часть дня уже позади. Папаша исполняет свою лучшую роль: он гладит себя по животу и хвалит вкусный обед.
Разумеется, утром я успел побывать на элеваторе. До того, как мы ушли из дома. Побоялся нарушить порядок. Особенно потому, что вечером у меня важное свидание. Ведь я знаю, какое настроение может быть у Солнца, если я нарушу наш с ним уговор. И тогда вечер будет конкретно испорчен.
Моим родичам тоже ясно, что у меня важное свидание. Они от всего сердца издеваются надо мной. Сёс, мама и папаша стараются превзойти друг друга. Такая уж у меня семейка. И если быть честным, я точно так же поступил бы на их месте (ха-ха-ха…).
Мы все любим преувеличивать. Мы все могли бы стать хорошими актерами. За семь минут до назначенного часа раздается звонок в дверь. Я знаю, что это Клаудия, но поскольку нахожусь в ванной, не успеваю первым открыть дверь. А кому хочешь не понравится, — ведь правда, Братья & Сестры, кому хочешь не понравится — если кто-нибудь из родичей открывает дверь, когда у тебя свидание. Меня аж бросает в дрожь при мысли о том, что моим предкам может прийти в голову.
И для этого у меня есть все основания. Стоя перед зеркалом и пытаясь пригладить волосы, я слышу, как папаша спешит в переднюю, и рычу про себя КАРАУЛ, потому что он открывает дверь. И делает именно то, чего боится каждый шестнадцатилетний парень. (Такое случается не часто. Так что вам бояться нечего. Но в моей семье, как я знаю, такое может произойти в любое время. И происходит.) Папаша запевает арию. Настоящую классическую арию с массой итальянских гласных и бешеной жестикуляцией. Потом с удовольствием переходит на джаз, повторяя в припеве одно имя:
О-о, Клааааудия
Клаудияяяя
Клаудияяяяяяяяя —
громко звучит и отдается эхом в подъезде. Представляю себе, как, наверное, вытянулось лицо Клаудии! Сам я погружаю физиономию в раковину «Порсгрюнн Пошелен» и собираюсь остаться там на весь вечер. Но тут я слышу, что папаша закрывает дверь и заводит другую песню. Из гостиной вторым голосом ему подпевает Сёс, а мама подпевает им из спальни. Обычный день в нашем доме.
Для других это настоящий цирк.
Но для нас это нормально.
Это только выглядит ненормальным.
Но все, как обычно.
И все-таки мне хотелось бы, чтобы Маленькие Бури с голубыми глазами не так первый раз встречались с моими родичами. Я закатываю глаза и выхожу из ванной, а Клаудия, внимательно глядя на папашу, говорит:
— Это из «Кармен»? Из второго акта? Верно? По-моему, вы немного сфальшивили на высоких нотах.
Папаша с изумлением кивает. Этого он не ожидал. Мне это нравится…
— Прости, у нас сегодня посещение слабоумных из института психиатрии, — говорю я и увожу ее в свою комнату, прежде чем папаша успеет выступить со следующим номером. Он выглядит виноватым и пристыженным. Я беру колу, чипсы из Сёрланда и соус чили.
— Он немного… немного необычный, — говорит Клаудия и обнимает меня, после того как я обнял ее. — Тише, тише, ты меня раздавишь!
— Все актеры такие, — отвечаю я.
— Родственнички… — смеется она, и мы снова говорим о наших семьях. И целуемся без передышки, как в первый вечер.
Но мы по-прежнему остаемся двумя космическими кораблями, которые изучают друг друга, — немного подозрительные, любопытные, конечно, а иногда и осторожные. В комнате царит странное напряжение. Как будто все тихо пылает и пронизано слабым электрическим током. Так продолжается, пока взгляд Клаудии не падает на папашино собрание синглов с выступлениями панков, которое он дал мне взаймы. То есть которое я выпросил у него взаймы. Это музыка, которую папаша предпочел бы хранить в сейфе. Если бы я не убедил его, что буду обращаться с пластинками, как с хрустальными вазами, и не оставлю на них ни одной царапины.
Клаудия садится на корточки перед полкой и с волнением перебирает пластинки.
— Господи, у тебя есть «Вандализм», «Хуже некуда!», «Биржа Осло» и «Мясо»! — восхищается она.
— Главное — это «Мясо»! — говорю я.
— А мне кажется, что De press и Cut гораздо круче, — говорит Клаудия.
— А где ты все это слышала?
— Брат собирает норвежский винил. Он настоящий фанат, — отвечает она, — Дошел до того, что собирает все, лишь бы это было норвежское. Танцы, тяжелый рок, техно, ретро. Чистое помешательство.
— Господи! — восклицаю я и думаю, сколько же ее брату нужно места для пластинок, выпущенных хотя бы только за один год. Ни одна квартира их не вместит. Наверное, это хобби немного похоже на мою страсть к фактикам. Не считая того, что мне для моего собрания достаточно одной коробки.
— Но у тебя много такого, чего я никогда не слышала, — говорит она.
— Давай поставим что-нибудь из лучшего, — предлагаю я спокойно и ставлю один из шедевров. «Вандализм» и «Мясо» откладываются в сторону. «Хуже некуда!» сменяются «Чистыми руками», и мы танцуем под эти старые ритмы. Мама просит нас приглушить звук. Она насытилась этим двадцать лет назад, говорит она. Я приношу еще чипсов, соуса и газировки, и, убавив звук, мы слушаем Gummgakk, PVC и Caligaris Cabinet, играющих в стиле «нового рока» 80-х годов.
— Адам! — вдруг говорит Клаудия с мольбой в глазах.
— Да? — я надеюсь, что ей опять захотелось целоваться.
— Адам? — повторяет она. С явной мольбой в каждом глазу.
— Чего тебе? — ворчу я, как большая, лохматая и довольная собака.