Снова звонит этот дурацкий телефон. Не задумываясь, я снимаю трубку и слышу папашин голос.
— Я так и думал, — сурово говорит он.
И я сразу понимаю, о чем он думал.
Я чертыхаюсь про себя.
Я исполняю военный танец.
— Солнце — навозный бог! — пою я про себя и грожу кулаком небесам. Солнце заходит за облако, и мои слова его не трогают.
— А-а, это ты… сегодня у нас почти не было работы, — смело начинаю я. Может, хотя бы на сей раз разыграется крутой фильм-экшн, и я отделаюсь быстрой ложью. Я изображаю Шварценеггера, вот бы мои мышцы и мозг немного выросли.
— Не напрягайся, — сухо говорит папаша. — Я уже звонил тебе на работу. И узнал, что ты, так сказать, болен.
Что ты на это скажешь?
Адам Шварценеггер съеживается, превращаясь в маленький сухой шарик.
Адам Шварценеггер — маленькое сухое яблоко, ему девяносто лет, и он рассыплется в прах, если кто-нибудь к нему притронется.
Адам Шварценеггер теряет свою знаменитую фамилию. Теряет свои знаменитые мускулы, и его мозг вытекает из уха.
Адама теперь зовут просто Адам.
Нет! Адам потерял в своем имени одну букву, его зовут просто Ада, он старая, отработавшая свое, полумертвая старуха двухсот двадцати семи лет, которая больше никому не нужна.
Нет, мало того! Ада теряет еще одну букву, и ее зовут А. Д., что является немецкой аббревиатурой и означает — к службе не пригоден. В данном случае это подходит как нельзя лучше.
Нет, в последний раз. А. Д. теряет еще одну из своих двух букв, и его зовут просто А. И хотя это первая буква алфавита, она воспринимается как последняя и пишется так: а.
Теперь я — а и хрен моржовый. Я такая незначительная черненькая завитушка, что не мог бы соответствовать своему даже самому ничтожному фактику. Крошке а почти нечего ответить на папашины вопросы. А вот я мог бы, например, сказать ему:
1. Я больше не выдержал давления. Я был худшим посыльным во всем Осло.
2. Я должен был попробовать найти самого себя.
3. Я пишу историю своей жизни, и мне нужно на это время.
4. В этой фирме у меня не было будущего.
5. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на такую дебильную работу.
6. На этой работе было слишком много сексуальных домогательств.
7. Какой-то голос в моей голове сказал, что я должен уволиться.
8. Я следовал призванию, как Пер Гюнт, и сбежал, когда не мог справиться с возложенными на меня обязанностями.
9. Шеф, должно быть, соврал. Я там работаю.
10. Вы говорите сейчас не со своим сыном, я просто случайный человек, оказавшийся в квартире, когда вы позвонили.
И т. д.
Возможностей навалом. Но не все они подходят. Маленькая крошка а предпочитает пролепетать, что у него нет ответа. Самому а кажется, что это глупо, но это хотя бы правда.
— Нет, ты меня достал! — ревет папаша. — Из всех никчемных, бесполезных и безответственных негодяев, каких я знаю, ты относишься к высшему классу. Когда ты вырастешь?
Папаша разражается громовой речью. И а, естественно, не возражал бы ему, если бы папаша не завел песнь о необходимости стать взрослым. С этим крошка а смириться не может. Его охватывает гнев. Я знаю, что вспыльчивость я унаследовал от папаши, если не считать, что у меня она проявляется реже, чем у него. Однако теперь она подняла свою мерзкую голову и заревела в трубку.
Именно так, Братья & Сестры.
Я заревел в трубку на папашу.
Маленькая ничтожная крошка основа стала Адамом Шварценеггером. Нет, даже двойным АДАМОМ АРНОЛЬДОМ ШВАРЦЕНЕГГЕРОМ, и заревела в трубку на папашу.
— ЕЩЕ НЕИЗВЕСТНО, ЧТО МАМА СКАЖЕТ, КОГДА УЗНАЕТ О ТВОЕЙ ТОЛСТОЙ КИШКЕ, ИДИОТ! — рычу я в трубку.
Папаша превращается в побитую собачонку и жалко скулит.
— Ты этого не сделаешь! — пищит он мне в ответ.
— ЕЩЕ КАК СДЕЛАЮ! — отвечает АДАМ АРНОЛЬД ШВАРЦЕНЕГГЕР, — ТОЛЬКО ПИСКНИ ЕЩЕ РАЗ, И МАМА УЗНАЕТ ВСЕ. ЧТО ТЫ НА ЭТО СКАЖЕШЬ?
— О-о-о… нет, — стонет папаша. Больше ему сказать нечего… — Но, может, объяснишь мне, почему ты уволился?
Я подробно объясняю папаше о своем проекте, и, к моему удивлению, он выражает полный восторг.
— Так мой сын все-таки пользуется головой, когда думает!.. — говорит он, и по его голосу я слышу, что он без ума от моего проекта. — Так ты, выходит, значительно повзрослел?
Мне неинтересно отвечать, поэтому я отвлекаю его внимание, продолжая нести всякую чушь. В конце концов мы решаем заключить договор. Я ничего не скажу маме о его кишках. А он не скажет ей о том, что я бросил работу. С таким договором жить можно. Если бы такой же договор я мог заключить еще и с Сёс!
— Но это еще не все, — говорит папаша, и голос у него нежен, как марципан и пирожное, вместе взятые. — Между прочим, именно это помогло мне тебя разоблачить. Сегодня я получил результаты анализов. Гораздо раньше, чем ждал.
— Ты позвонил им? — сухо спрашиваю я.
— Yes, sonny boy [26], довольный, отвечает он.
Я просто-напросто позвонил туда. Они немного напряглись и нашли мой результат. Узнав его, я позвонил тебе на работу. Там со мной поговорил твой шеф, несколько удивленный тем, что ему звонит отец, которого он видел всего несколько дней назад, и интересуется своим сыном. Я не стал спрашивать у него, что случилось. Давай поставим на этом точку.
— Да, давай! Жирную, красную точку, — быстро отвечаю я. — Но что же у тебя нашли?
— Синдром напряжения толстой кишки, — его слова звучат нежно, как пирожные, черника и молочный шоколад «Фрейя». Папаша как будто даже горд этим диагнозом.
— Поздравляю! — говорю я, и мои слова сладки, как вафли, крендельки и варенье. Я произношу их от чистого сердца. И у меня такое чувство, будто мое сердце сразу стало на тридцать или сорок вафель легче.
С одной кишкой всегда можно справиться. Даже если папаша — а мне кажется, я его достаточно хорошо знаю, — будет вести прежний, то есть нездоровый образ жизни.
Вечером, возвращаясь домой, папаша уже с первого этажа поет арии. Поет весело, с задором, пока не открывает дверь. Раскинув руки, он заключает маму в объятия и так сжимает, что она становится на размер тоньше. Потом преподносит ей розы. И снова сжимает в объятиях. И обрушивает кучу влажных поцелуев на ее лоб, рот, нос и шею. Мы с Сёс переглядываемся, и Сёс сухо замечает:
— Быть взрослым — значит вести себя как ребенок.
И пока наши родители лепечут, как счастливые младенцы, Сёс шепчет, что ей надо со мной поговорить. И я понимаю, что меня вряд ли ждет что-нибудь хорошее.
Но сперва мы обедаем. Папаша накупил того, что он больше всего любит. Мы едим вареные початки кукурузы с солью и оливковым маслом. Я встречаю над столом взгляд Сёс, и меня пробирает дрожь, как она может пробирать человека, который всего несколько часов назад чувствовал себя букашкой. Чтобы перевести мысли на другие рельсы, я говорю:
— А вы знали, что в среднем кукурузном початке содержится восемьсот маленьких желтых зернышек, расположенных шестнадцатью рядами.
— Нет! — отвечают они хором.
Потом папаша подает свежую чиабатту с подсушенными на солнце ломтиками помидоров и кусочками белого влажного сыра, который называется моцарелла. И я снова смотрю на Сёс и пытаюсь понять, что меня ждет. Слабо надеясь, что она все забудет, я говорю:
— А вы знали, что когда швейцарский сыр бродит, в нем образуется газ. И пузырьки этого газа пробиваются сквозь сырную массу, поэтому в швейцарском сыре столько дырок. Я где-то читал, что швейцарские крестьяне называют их глазами.
— Это верно, — говорит мама и поворачивается к папаше:
— Все эти объятия, поцелуи и вкусности означают, что с пьесой все в порядке?
Папаша, довольный, что может дать хорошее объяснение своему настроению, отвечает:
— Все идет отлично!
И бледнеет на пять секунд, потому что по забывчивости ответил положительно. Ведь актеры из суеверия не сомневаются, что, если они довольны репетициями, то на спектакле их ждет неминуемый провал. Однако сейчас у него совсем другое настроение.
Наконец обед закончен, и Сёс незаметно уводит меня в свою комнату. Я уже решил, что пообещаю ей вернуть долг так быстро, как только смогу. Чтобы подтвердить свою добрую волю, я достаю пятьсот крон и собираюсь их тут же ей и вручить.
Но Сёс поражает меня.
— Этот Франк… — заводит она. За последнее время между нами было произнесено много полуфраз о Франке. Это я уже заметил.
— Ну и что? — я не собираюсь облегчать ей жизнь.
— Он еще и музыкой увлекается и… — Опять полуфраза.
— Ну и что? — я по-прежнему неумолим.
— Он сегодня заходил ко мне в магазин, — говорит она.
— Я знаю.
— Что?.. — она сбита с толку. — Так ты с ним говорил?
— Мы почти каждый день говорим.
— Какой он?
— Что значит какой?
— Очень просто — какой? Ну, чего ты тянешь?
— Франк отличный парень. Замечательный.
Мое семечко точно проросло.
— Гм… — говорит она и пробует слепить новую фразу.
Но слова застревают у нее между зубами.
— Когда вы должны встретиться? — как бы невзначай спрашиваю я.
— Ну…мы… — Сёс смущается. Этого она говорить не собиралась. Она замолкает, краснеет, сбивается с мысли, заговаривает о чем-то другом и чуть ли не силой выталкивает меня в коридор.
Тем же вечером я снова заглядываю к Франку. Только чтобы выудить что-нибудь новенькое. И получаю те же самые красные, смущенные и неуверенные ответы. И ни одного прямого. Между тем Франк усмехается, когда я говорю, что если он даст мне взаймы эти шесть тысяч триста крон, я буду всячески содействовать ему в проблемах с женским полом. Он кладет маленького Адама на ладонь и нюнюкается с ним.
Потом решительно отрицает наличие у него проблем с женским полом. И вообще чего-нибудь грустного, печального или неразрешимого. Если верить ему, на его почве мое семечко не дало никаких ростков. У него все прекрасно, говорит он. И он вообще ни о чем таком не думает. На лице Франка появляется облегчение, когда я рассказываю ему про Клаудию и свое раздражение.